Кенар и вьюга — страница 32 из 44

— Отдам и оставлю. Иначе нельзя.

— Ты напрасно теряешь время. Дверь на замке и на собачке.

— Да?.. Посмотрим…

И Ионеску не то услышал, не то почувствовал, как Ботяну кружит вокруг его квартиры. Но как это возможно? Ведь квартира высоко, и она не единственная на четвертом этаже. Значит, Ботяну проходит сквозь стены? И как в кошмаре — потому что у него было четкое ощущение кошмара и одновременно яви, словно ему снился сон во сне, — он увидел, как Ботяну, сплющившись, проскользнул под потолком в щель фрамуги. Встав подле Ионеску в ногах дивана, он разом обрюзг, приняв вид трупа, обнаруженного молочником, и распространяя приторный, тошнотворный запах.

— Вот сотня, Шумер, — сказал он, бросая купюру на диван. — Не обижайся. По-другому я не мог… Ты слышишь? Я принес тебе одолженную сотню.

Нет, не поднимать глаз. Он был страшен. Лежа ничком, Ионеску видел только вздутые лодыжки, распирающие башмаки, шнурки, готовые лопнуть, и расходящиеся швы на брюках.

— Как, ты даже видеть меня не хочешь? — печально проговорил Ботяну. И Ионеску почувствовал на затылке руку — рыхлую, холодную, тяжелую, как земля, насильно поворачивающую его голову лицом вверх.

— Я же сказал тебе: прощай…


Ионеску-Симерия очнулся с резкой болью в затылке. Лед в стакане давно растаял, и виски нагрелось. Он через силу глотнул, выпустил стакан из рук и стиснул затылок ладонью. Шелковое покрывало сбилось в комок, как будто кто-то отчаянно метался по дивану, слишком широкому для одного.

Он встал — и стены поплыли. Добрался до ванны и сунул голову под холодный кран. Тошнота не проходила, в ноздрях засел отвратительный сладкий запах, затылок давило клещами, шейные мышцы онемели, так что голова не ворочалась. Ему стало жутко. Он распахнул было окно, но тут же снова закрыл и торопливо принялся приводить себя в порядок.

Необходимо уехать. Сесть в машину — и прочь из Бухареста. Куда угодно, только сию же секунду прочь, прочь…

Он обнаружил, что ищет что-то по дому, что — не мог вспомнить, махнул рукой, но у самых дверей до него дошло: он не обут и ищет ботинки. Он нашел их на диване — наверное, слетели с ног, когда он ворочался с боку на бок; выловив их по одному и поставив на пол, чтобы обуться, он заметил на носке левого какую-то мерзость — налипший кусок белесого, как сало, воска. Надо было поискать другую пару, но кишки сводило от тошноты. Задыхаясь, он выскочил в одном правом. И только нажав на педаль оцепления и ощутив ступней ее рифленую резиновую поверхность, он подумал, что так ехать нельзя, но возвращаться не стал.

Машина словно сама вывезла его на шоссе, ведущее в Питешты, но в Титу он опомнился и спросил себя, почему его потянуло сюда? Однако переигрывать было поздно — пришлось бы снова пересекать Бухарест и непременно через те места, где они гуляли с Ботяну, а может, он не удержался бы и поехал посмотреть на тело, дабы удостовериться, что все происшествия этого дня были в чистом виде кошмаром. Он гнал машину в сгущающихся сумерках, не думая о ночлеге. Где-то на Олте, на окраине Кэлимэнешть, жила одна хозяйка, у которой он несколько раз останавливался, но, когда около полуночи он добрался туда, ни огонька не светилось в окнах, и он проехал мимо.

Понемногу наступал покой. Только разутую ногу, которой приходилось жать на педаль, саднило, и все чаще думалось, что он свалял дурака и что, по крайней мере, мог бы купить ботинки где-нибудь по дороге. В Козий он вышел посмотреть на монастырь при лунном свете и даже припомнил из Григоре Александреску: «Тени башен над волнами…» Но, вернувшись в машину, увидел на сиденье рядом с собой левый башмак с прилипшим к носку воском — и разом всплыла в уме картина сегодняшнего страшного дня, подол белого платья, защемленного дверцей машины, толстые свечи из окон, «Мягкие часы» Сальвадора Дали и вздутое тело Ботяну, утончающееся до ширины лазейки под потолком и скользящее вниз по тягучему водопаду шторы. Он стал было напяливать ботинок — но с таким ощущением, будто втискивает в него опухшую ногу Ботяну, что шнурки вот-вот лопнут и что воск тает и расплывается на сиденье кровавым пятном. В раздражении он зашвырнул ботинок на монастырский двор и рванул машину.

По дороге на Сибиу, в Вештеме, ему вспомнилось, как ровно три года назад он прочесал все село, дом за домом, в поисках икон на стекле, которые еще оставались после того, как музейные сотрудники, иностранные туристы и спекулянты за бесценок скупили у крестьян лучшие образцы. Он потерял покой, увидев у одного своего коллеги, знаменитого работами по Возрождению, потрясающую их коллекцию. К тому же края его детства, окрестности Симерии, были родиной этого утраченного народного искусства, так что ему сам бог велел предпринять вылазку в трансильванские села, сохранившие обычаи прадедов. Ботяну, которого он пригласил с собой, с любопытством наблюдал, как он окручивает крестьян, подлаживаясь под народный говор, и выманивает за две-три десятки иконы, свято хранимые веками.

Раз Ботяну сказал ему там же, в Вештеме:

— Знаешь, Шумер, Бодлер говорил, что гений — это не что иное, как по собственной воле обретенное детство. Ты как-то обронил замечание про ужас перед детством… Ты и не думаешь его искать, так что же ты обрящешь?

Ионеску колко ответил:

— Твоя драма, милый мой, банальна и носит имя цитатомании. Это модная болезнь, но если некоторые цитируют классиков марксизма, чтобы не приходилось самим думать, то ты все время ищешь что-то особенное, до чего хотел бы додуматься первым…

— Ты прав, — почудился ему рядом голос Ботяну. — Если бы я не поспешил взвалить на себя непосильную ношу чужой мудрости, может быть, я и питал бы смешную надежду придумать что-то новенькое… А так — придет что-нибудь в голову, кажется, свежая мысль, а начнешь копаться — она уже давным-давно записана в книгах. Ты вот — не копаешься. В этом твое спасенье.

— Да, может быть.

— Ты мне не ответил про детство.

— А с чего ты взял, что я его не ищу?

— Потому что ты скрытничаешь, никогда о нем не говоришь… И не тянет тебя к твоим истокам…

— Тянет — не тянет, я тебе докладывать не обязан. Ты прекрасно знаешь, что сентиментальность мне отвратительна.

— Знаю… Подозреваю, что и детство тебе отвратительно.

— Ты угадал. Детство я ненавижу.

— Что-что, Шумер? Вот так, с места в карьер, ты делаешь мне столь серьезное признание? Что это на тебя нашло?

— В нужную минуту я иду на откровенность, так удобнее.

— А почему ты его ненавидишь, детство?

— Все очень просто — потому, что у меня его не было. Село в глубинке. Дикость. Глина и грязь… Жизнь — одна, на свет появляешься один-единственный раз — и меня угораздило родиться в этой дыре!.. Ты в состоянии понять или нет, что если бы я родился во Франции, я сейчас был бы гением?.. Так что же ты советуешь мне «вновь обрести»? Клеймо своего рождения?

— А я в городе родился, на окраине, — пробормотал Ботяну, явно желая замять разговор. — Скажи мне лучше, Шумер, зачем тебе понадобились иконы?

— Не знаю. Никаких практических намерений у меня нет. Они мне просто нравятся.

— У тебя все просто. Но ни с того ни с сего ты ничего делать не станешь.

— Считай, что я спасаю достояние национальной культуры. Народ их угробит. Для них теперь древние иконы — не бог весть какая ценность. Я даже жалею, что не привез с собой литографий. Они им больше по вкусу. Обмен пошел бы бойчее…

— А то, что это жульничество, тебя не смущает?

— Я знаю одного человека, у него в коллекции сотни четыре икон, все прошлого века. Он исколесил порядочно верст с фотоаппаратом и увеличителем. Да ты его тоже знаешь, он важная персона, со званиями, его и за границей печатают, но он не постеснялся выдавать себя за бродячего фотографа и без зазрения совести менял иконы на семейные фотографии, правда, внушительных размеров, и крестьяне позировали ему, держа на коленях своих святых в окладах. Таким образом он запасся и своего рода оправдательными документами… Ловко придумано, а? Так что я, пожалуй, в следующий раз захвачу каких-нибудь репродукций, поищу у себя в папках. Если их вставить в новенькие рамочки, будет загляденье… По крайней мере, стены голыми не останутся.

Больше он в Вештем не вернулся.

И вот — ровно шуршит под шинами асфальт, дорога тонет в темноте. На полной скорости Ионеску-Симерия проскочил Сибиу и, не задумываясь, взял курс на Себеш. Когда позади осталась Меркуря, его осенило, что он держит путь к родительскому дому.

Почти десять лет не был в родном селе — и, поди же, в час испытаний ноги сами понесли его в те места, от которых он давно отвернулся и где остались его корни. Собственно, одна только старая мать, мунтянка. Она вдовствовала уже четверть века и ждала либо сына, либо конца, не зная, чего дождется прежде.

И чем ближе были отчие края, тем яснее Ионеску понимал, что у него не хватит духу равнодушно миновать поворот на Пуркэрены. Хотя тут было одно обстоятельство…

…Он читал на телевидении курс популярных лекций по эстетике и каждую пятницу появлялся на пятнадцать минут в вечерней программе, разглагольствуя о художниках, поэтах и композиторах. Старуха мать написала ему, что ходит любоваться на него к повитухе или к попу — больше ни у кого в Пуркэренах телевизоров не было, и Ионеску пообещал прислать ей телевизор в подарок. Но прошло четыре года, а он так и не выполнил посула. Руки не доходили, и потом, он любил потешить себя картиной, как он собственной персоной появляется в Пуркэренах с телевизором в охапке, к вящей гордости и радости старушки, сам его устанавливает и подгадывает включение к моменту своей передачи. Это будет эффектно, он обнимет старую мать за плечи, и они вдвоем станут смотреть на Беноне, сына Иона Иона, чабана из Пуркэрен, на маленького Беноне, который стал важным профессором в столице. При мысли об этих трогательных минутах у него слезы наворачивались на глаза.

Как же явиться к матери без телевизора? Да еще босиком, после безумной ночной гонки, с ужасом в душе от того, что совершил над собой его единственный друг.