— Стану бандитом!.. Бандитом!
Так история Тома Микса, «загадочного всадника», в квартале Святого Пантелимона оказалась без конца.
А потом настали времена, когда казалось, жизнь Флори сама взывает к мщению. За несколько дней до выпускных экзаменов Флорю отчислили из гимназии, — его мать, прачка, не внесла платы за обучение. Изнуренная работой и тяжкой болезнью, она слегла и вскоре скончалась. Флоря остался на свете один-одинешенек, несмотря на то, что в их тесную комнатенку, где мы столько раз играли в шарики, переселился брат матери с женой и целым выводком детишек. Флоря замкнулся в своем одиночестве, как улитка в раковине. Он поступил учеником в парикмахерскую, к отцу прыщавого Ликэ, но, поняв, что маленький рост в этом ремесле ему помеха, стал подыскивать себе другое. Он стал помогать Чапуткевичу, — убирал «Мадагаскар», — потом нанялся в погребок на окраине — мыть бутылки и разливать вино. Но оттуда ушел, потому что так и не привык, чтобы им помыкали. Зимой, к концу января, когда время колядования уже давно прошло, когда все успели позабыть про рождество и Новый год, я видел, как Флоря заходил во дворы и кричал под окнами:
— «Звезду» принимаете?
Тогда мне показалось, что он сошел с ума, но, став взрослым, я понял, что он просто голодал, а побираться ему не позволяла гордость.
А мы все еще играли, и по-прежнему каждый четверг, стоило пану Чапуткевичу выставить стенды с фотографиями из нового фильма, кидались к ним, тыча в киногероев пальцами. Наступила весна, но не принесла с собой радости. Началась война. Настроение у всех было подавленное, с фабрик увольняли рабочих, в магазинах частенько не бывало хлеба. По нашей окраине ходили зловещие слухи. Пан Чапуткевич окончательно потерял покой, взгляд его блуждал в неведомых далях, и, с кем бы поляк ни заговорил, разговор шел об одном и том же: если бы Мадагаскар присоединился к матери-родине, немцам не хватило бы смелости напасть на Польшу. И, не находя ни в ком сочувствия, каждый вечер он напивался в корчме. Мы не слишком задумывались, что же все-таки происходит на свете. Мы все еще играли. И хотя Флоря сделался совсем прозрачным и приуныл, братья Рику и Тити Бутой уже работали мальчиками на посылках в книжной лавке, а Ликэ, сын парикмахера, готовился принять от отца дело, индейцы, ковбои, «загадочные всадники» по-прежнему занимали наше воображение.
Но вот однажды в очередной четверг, когда пан Чапуткевич, еще не придя в себя от патриотических возлияний в корчме у заставы, вытащил стенд с фотографиями, мы, как всегда, распределили роли, не подозревая еще, что этот фильм перевернет всю нашу жизнь.
— Это — я!
— Это — я!
— Это — я! — кричали мы.
Я посмотрел этот фильм один раз и, честно говоря, мало что понял. А Флоря-Магуа забеспокоился — похоже, до него дошло. Щеки у него разрумянились, в глазах загорелся новый упрямый огонь.
Фильм его заворожил.
— Видели? Видели?.. Нет, вы видели? — спрашивал он, беспокойно заглядывая нам в глаза.
— Мадагаскар!.. Мадагаскар!.. — восторженно шептал Чапуткевич, и взгляд его, обращенный к звездам, затуманивался слезой. — Да, мальчики, это Мадагаскар! Понимаете? Мадагаскар!..
А фрау Берта, которая во время сеанса обычно путешествовала от билетной кассы к темным занавескам у входа в зал — из-за них можно было видеть экран, — сейчас фрау Берта заливалась слезами на своем высоком стуле, прикрыв лицо розовыми ручками. Громкоговоритель, может быть, впервые молчал: в тот день не было слышно ни стрельбы, ни криков. С вывески, тонувшей в ночной синеве, из-за кокосовых пальм и букв сверкали белозубой улыбкой три негра, и белки их глаз в этом волшебном свете казались горящими звездами. Только европеец, так похожий на пана Чапуткевича, глядел на темную улицу безнадежно и кротко, покорно и смиренно.
Нет, было совершенно ясно, что это не Мадагаскар. Да и в фильме говорилось, что действие происходит на Тафоа, островке, затерявшемся в Тихом океане, где жило мирное племя индейцев; они были прекрасны, эти индейцы — не черные, не желтые и не белые, — выдуманное племя ловких охотников, искусных наездников и непревзойденных танцоров. За все время, пока шел этот фильм, никто не стрелял из-за угла, никого не задушили, никто не хрипел в предсмертных судорогах, вытягивая руки четырехметровой длины. Ни одного убийства, ни одного преследования по крышам вагонов, мчащихся с устрашающей скоростью, ни одного рекорда по прыганью в седло из окна седьмого этажа, даже ни одной драки на ножах — тело к телу — в подземельях какого-то порта… Они только танцевали, пели, охотились, а двух европейцев, заброшенных к ним кораблекрушением, приняли как своих.
— Эх, да разве это кино? — хором вопрошали братья Рику и Тити Бутой, презрительно кривя губы. — Разве это кино?.. Тьфу!
Санду Праф и Ликэ недоуменно поглядывали то на пана Чапуткевича — он стоял, прислонившись к дверям кинематографа, — то на Флорю — грозного Магуа, восседавшего на тротуаре у ног поляка.
И вдруг меня осенило. Я понял, что этот наивный мир — откровение, весть об иной жизни, ничем не напоминающей ту, которой жил квартал Святого Пантелимона, что это открывшаяся нашим глазам земля обетованная, которой жаждет человек, земля, где несчастья, беды и зло, подстерегающие каждого, канули в небытие и исполнилось все, к чему стремится человеческая душа.
Сейчас-то я знаю, что все это было просто выдумкой, игрой богатого воображения, фантазией, обманом, которому так захотелось поверить. Но тогда, в тот военный год, когда жизнь пошла кувырком и катастрофа казалась неминуемой, этот остров поманил вдруг надеждой на лучшее и показался пану Чапуткевичу горячо желанным Мадагаскаром, а Флоре — желанным краем, где можно жить, не становясь бандитом.
Вот тогда-то, к концу этой первой недели, когда мы уже не играли в «кино», Флоря и принял свое необыкновенное и отчаянное решение.
С тех пор как в его кинематографе шел этот фильм, пан Чапуткевич не находил себе места. Он убеждал нас, что на экране показывают именно Мадагаскар, хватался за чемоданы, стоящие в комнате жены и давным-давно готовые к путешествию, которое все откладывалось и откладывалось, останавливал прохожих, тащил их без билета в зал.
— Вы видели? Это Мадагаскар!.. Настоящий Мадагаскар!
— Мадагаскар так Мадагаскар, пан Чапуткевич! — соглашался корчмарь Гогу, опрокидывая стаканчик, едва заметный в ею толстых красных, похожих на сосиски, пальцах. — Точно — Мадагаскар, разве его не видно? Люди — что тебе ангелы небесные… Ходят совершенно голые, и никакой им заботы, а питаются святым духом…
О своем решении Флоря сообщил нам в воскресенье вечером:
— Отправляюсь к индейцам!
Мы рассмеялись. Флоря взглянул на нас сурово и повторил с твердостью, какую не часто встретишь у одиннадцатилетнего мальчугана:
— Уезжаю! Завтра уезжаю к индейцам.
— И мы с тобой, — захныкал Ликэ.
— Вы останетесь здесь. Вначале отправляюсь я, договорюсь, чтобы вас приняли, потом вернусь и увезу вас.
— Ты что, спятил? — спросил Рику Бутой.
— Точно, спятил, — поддержал его Тити.
— А как ты объяснишься с этими индейцами, на каком языке? — недоумевал Санду Праф.
— Объяснюсь!
— Да где ты их найдешь-то?
— Дураки! Кто же не знает, где Тафоа?
Флоря уехал в понедельник утром. Мы стояли вдоль железнодорожного полотна и смотрели, как его маленькая фигурка удаляется на крыше товарного вагона; он сжался в комок над тормозной площадкой лицом к хвосту поезда, подставив встречному ветру свой горб. Он помахал нам рукой, и, опомнившись, мы как безумные побежали за поездом и бежали, пока Флоря не превратился в черную точку. А потом и сам поезд превратился в черную точку и растаял вдали.
Уехал. Весть о бегстве Флори разнеслась по окраине с быстротой молнии. Пан Чапуткевич объявил горбатого Флорю самым замечательным человеком нашего квартала и вечером в корчме возвел его в ранг адъютанта Бениовского. Родители нас бранили и донимали бесконечными расспросами. А мы то умирали от зависти, то беспокоились, то радовались…
Все окончилось в одно мгновенье. На следующий день Флорю уже привезли домой в пустом ящике, и голова его была прикрыта лопухом. Его сшибли опоры моста над Праховой, когда он, забыв обо всем на свете, опьянев от восторга, встал во весь рост на крыше вагона.
В четверг после обеда громкоговоритель под вывеской «Мадагаскар» по своему обыкновению орал так, что воздух дрожал от хрипов, конского топота и стрельбы, а в это время городские похоронные дроги двинулись на кладбище «Вечность», таща гроб с телом грозного Магуа, вождя краснокожих квартала Пантелимона. Когда нищенская процессия поравнялась с кинематографом, на пороге показался пан Чапуткевич; от смятения, охватившего его душу, он будто приплясывал. В благочестивом порыве пан Чапуткевич приказал выключить на несколько минут вопивший громкоговоритель. Покачивая головой, он растерянно смотрел вслед нищенской процессии, и его запекшиеся губы лихорадочно шептали:
— И он не добрался до Мадагаскара! Тоже не добрался.
А когда похоронные дроги доползли до перекрестка, слова поляка потонули в оглушительных воплях неистового громкоговорителя.
Перевод Т. Ивановой.
ЛИХОРАДКА
Фамилией Оскара стало прозвище его отца, Раду Ходоеску, человека не без странностей, о котором поговаривали, будто он и вправду всю землю исходил. Ну, всю — не всю, а карпатские горы и долины — точно. Был он геологом, страстно любил свое дело и посвятил ему не один десяток лет. К тому времени как в Румынии занялись наконец нефтью, во всей стране не сыскался бы лучший знаток месторождений. Его смерть — а он был найден задушенным в сарае, где оборудовал себе нехитрую лабораторию, — так и осталась загадкой, равно как и исчезновение его уникальной минералогической коллекции, занимавшей три стены, весившей не менее тонны и тем не менее испарившейся совершенно бесследно. Зато вскоре одна из крупнейших иностранных компаний начала планомерное бурение именно в тех районах, которые разведал старик Ходоеску. Работы велись в чрезвычайной спешке и с большим размахом — почти все скважины выходили в богатый нефтеносный пласт.