Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь — страница 17 из 114

Когда певец кончил, рукоплесканий не последовало, но чувствовалось, что зрители взволнованы после только что пережитого наслаждения. Белый шпиц, до сих нор сидевший тихо и незаметно под скамейкой у вяза, вышел вперед с металлическим подносиком в зубах и, всмотревшись кругом, точно выбирая, с кого начать общий сбор, важно приблизился к Кенелму и, став на задние лапы, протянул ему подносик.

Кенелм положил на него шиллинг, и собака с довольным видом отправилась дальше, к садовым столикам.

Приподняв шляпу, ибо он был в своем роде очень вежливым человеком, Кенелм подошел к певцу и рассчитывая, что незнакомец, только раз встретившийся с ним, не узнает его в новом платье, сказал:

— Судя по тому немногому, что мне удалось услышать, вы поете очень хорошо, сэр. Могу я узнать, кто сочинил слова песни?

— Слова мои, — ответил незнакомец.

— А музыка?

— Тоже моя.

— Примите мои поздравления. Надеюсь, эти плоды вашей одаренности приносят вам достаточный доход?

Певец, до сих пор едва удостоивший небрежным взглядом по-деревенски одетого собеседника, теперь внимательно взглянул на Кенелма и с улыбкой сказал:

— Ваш голос выдал вас, сэр! Мы уже встречались.

— Это правда, но тогда я не приметил вашей гитары и не предполагал, что вы таким первобытным способом хотите придать известность своему поэтическому дарованию.

— А я не ожидал встретить вас в облике деревенского парня. Сохраним про себя наши тайны. Тсс! Меня здесь знают только как странствующего менестреля[54].

— Я и обращаюсь к вам как к менестрелю. Если это не дерзость, позвольте спросить, знаете ли вы песни, освещающие вопрос с другой стороны?

— С какой стороны? Я не понимаю вас, сэр.

— Песня, которую вы только что пели, восхваляет притворство, которое обычно называют любовью. Не могли бы вы спеть что-нибудь поновее и несправедливее, воздав должную дань презрения этому помрачению рассудка.

— Если я это сделаю, я не покрою своих дорожных издержек.

— Как, неужели это безумие так распространено?

— А разве ваше собственное сердце вам этого не говорит?

— Ни чуточки, и даже наоборот. Кстати, ваши слушатели, по-видимому, люди живущие своим трудом; не думаю, чтобы у них было время для таких праздных фантазий, потому что, как заметил Овидий[55], поэт, много писавший об этом предмете и знавший его в совершенстве, "мать любви — праздность". Разве вы не можете воспеть, ну, скажем, хороший обед? У всякого усердно трудящегося человека должен быть прекрасный аппетит.

Певец вновь устремил на Кенелма вопросительный взгляд, но не заметив и намека на шутку на его серьезном лице, не знал, что ответить, и промолчал в недоумении.

— Я вижу, — продолжал Кенелм, — что мои замечания вас удивляют; удивление исчезнет после размышления. Другой поэт, более рассудительного склада, чем Овидий, сказал: "миром правят любовь и голод"[56]. Но на долю голода тут, конечно, приходится львиная доля. И если поэт действительно хочет отразить в своих песнях подлинную жизнь, большая часть его стихов должна быть посвящена желудку.

Увлекшись, Кенелм бесцеремонно положил руку на плечо музыканту, а голос его принял тон, граничивший с вдохновением:

— Согласитесь, что нормальный, здоровый человек влюбляется не каждый день. Но если он нормален и здоров, голод он испытывает ежедневно. Как раз в те ранние годы, когда, как утверждаете вы, поэты, человек особенно подвержен любви, он до того прожорлив, что для удовлетворения аппетита ему мало есть три раза в день. Вы можете посадить человека в тюрьму на целые месяцы, годы, даже на всю жизнь, с младенчества и до того возраста, который полагает предельным сэр Корнуолл Льюис, и не дать этому человеку случая влюбиться. Но если вы запрете его на неделю, не позаботившись наполнять чем-нибудь его желудок, вы в конце недели найдете беднягу мертвым, как колода.

Тут певец, постепенно отступавший перед энергичным натиском оратора, почти упал на скамью под вязом и просительно произнес:

— Сэр, вы совсем сбили меня с ног вашими аргументами. Не сообщите ли вы мне то заключение, которое выводите из ваших предпосылок?

— Я просто хочу сказать, что там, где вы найдете одно человеческое существо, интересующееся любовью, вы можете найти тысячу существ, не менее интересующихся обедом. И если вы желаете быть популярным миннезингером или трубадуром нашего века, будьте ближе к природе, сэр, будьте ближе к природе, бросьте избитые восхваления румяных ланит и настроите вашу лиру на тему о бифштексе.

Собака тем временем уже кончила свой обход и теперь стояла перед хозяином на задних лапах с подносом в зубах, довольно обильно наполненным медной монетой. Наконец, справедливо обидевшись на невнимание, которое заставляло ее стоять в этой неудобной позе, она бросила поднос и заворчала на Кенелма.

В то же время из сада послышались нетерпеливые голоса. Слушатели требовали еще песен за свои деньги.

Певец встал, повинуясь призыву.

— Извините, сэр, я должен…

— Опять петь?

— Да.

— На ту тему, которую я вам предложил?

— Нет, конечно.

— Как! Опять о любви?

— Боюсь, что да.

— В таком случае прощайте. Вы, кажется, человек образованный — тем более должно быть вам стыдно. Может быть, мы опять встретимся в наших скитаниях и тогда еще раз хорошенько обсудим этот вопрос.

Кенелм приподнял шляпу и повернул назад.

Прежде чем он успел дойти до улицы, нежный голос певца опять долетел до его слуха, но издали можно было расслышать лишь одно слово, звучавшее в конце каждого припева: «Любовь».

— Чепуха! — сказал Кенелм.

ГЛАВА VI

Когда Кенелм дошел до улицы, украшение которой составляло здание отеля «Трезвость», какая-то фигура, живописно задрапированная в испанский плащ, промчалась мимо него, но все же не настолько быстро, чтобы Кенелм не мог узнать в ней трагика.

— Гм, — пробормотал он себе под нос. — На его лице что-то незаметно особого торжества. Наверно, актер получил хорошую головомойку.

Когда Кенелм вошел в столовую, мальчик — если спутника Кенелма все еще можно называть таким образом — стоял, опираясь на каминную доску. В его сухих глазах и беспокойной позе отражалось глубокие уныние.

— Милое дитя, — самым мягким и грустным тоном сказал Кенелм, — я не жду от вас признаний, которые могут быть вам тягостны. Однако позвольте мне надеяться, что вы навсегда выбросили из головы мысль поступить на сцену.

— Да, — прозвучал едва слышный ответ.

— Стало быть, остается решить, что теперь делать.

— Право, не знаю. А впрочем, все равно!

— Так предоставьте мне знать и позаботиться о вас. И на миг приняв за факт величайшую ложь в нашем, лживом мире, а именно, что все люди — братья, смотрите на меня как на старшего брата, который будет советовать вам и направлять вас, как неразумную младшую сестру. Я вас хорошо понимаю. Так или иначе, вы после того, как восхищались Комптоном в роли Ромео или Ричарда Третьего, познакомились с ним лично. Он оставлял вас в убеждении, что не женат. В романтическую минуту вы и бежали из дома с целью поступить на сцену и сделаться миссис Комптон.

— Ах, — вскричала молодая девушка, так как для читателя уже не тайна, что она не мальчик, — ах, — воскликнула она, взволнованно всхлипывая, какая я была дура! Только не судите обо мне хуже, чем я заслуживаю. Этот человек обманул меня; он не думал, что я пойму его слова серьезно и последую за ним сюда, иначе он сумел бы спрятать от меня жену. Я не узнала бы о ее существовании, и… и…

От наплыва чувств у нее оборвался голос.

— Но теперь, когда вы знаете истину, надо благодарить бога, что вы спасены от стыда и несчастья. Я сейчас же пошлю телеграмму вашему дяде, скажите мне его адрес.

— Нет! нет!

— Никаких «нет» здесь быть не может, дитя мое! Надо спасти вашу будущность и вашу репутацию. Предоставьте мне объяснить все вашему дяде. Ведь он ваш опекун? Его нужно вызвать. Не спорьте, другого выхода нет. Сейчас вы можете сколько угодно ненавидеть меня за то, что я действую против вашей воли, но впоследствии вы меня поблагодарите. Если вам и тяжело будет увидеть дядю и выслушать его упреки, помните, что каждая вина заслуживает наказания. Мужественная натура переносит его бодро, видя в нем часть искупления за вину. Вы не малодушны. Покоритесь и, покоряясь, радуйтесь!

В голосе и во всем обращении Кенелма было столько доброты и в то же время властности, что своевольная девушка безоговорочно ему повиновалась. Она дала адрес дяди: "Джон Бовил, эсквайр, Оукдейл, близ Уэстмира". Потом, с грустью взглянув на своего молодого руководителя, проговорила просто и печально:

— Будете ли вы теперь больше уважать или, вернее, меньше презирать меня?

Девушка казалась совсем юной, почти ребенком, и сказала она это так по-детски, что Кенелм почувствовал отеческое желание посадить ее к себе на колени и поцелуями осушить ее слезы. Но он благоразумно воздержался от этого порыва и с грустной улыбкой сказал:

— Если люди будут презирать друг друга за молодость и ее ошибки, то чем скорее нас уничтожит та высшая раса, которая займет наше место на земле, тем лучше. До свидания, до приезда вашего дяди.

— Как, вы оставляете меня здесь… одну?

— Видите ли, если б ваш дядя застал меня под одной кровлей с вами теперь, когда мне известно, что вы его племянница, разве не имел бы он права вышвырнуть меня в окно? Позвольте же мне соблюдать ту осторожность, которую я проповедовал вам. Пошлите за хозяйкой, чтобы она проводила вас в вашу комнату, запритесь там, лягте и старайтесь не плакать.

Кенелм вскинул на плечи сумку, которая лежала в углу, разузнал, где телеграфная контора, отправил мистеру Бовилу телеграмму, снял комнату в "Коммерческом отеле" и наконец заснул, пробормотав мудрое изречение: "Ларошфуко