Из того, что ты сказал о врожденном даровании Боулза и о его исследовании Человека, я делаю вывод: он записной метафизик.
Рад был бы услышать его искреннее мнение о первооснове морали. Об этом предмете я три года раздумывал как о теме для критической статьи. Но прочтя недавно дискуссию между двумя знаменитыми философами, в которой один обвиняет другого в том, что тот не понимает его, я решил пока не заниматься этим вопросом.
Ты порядочно напугал меня, намекнув, что едва ускользнул от брачных уз. Если ты вздумаешь расширить опыт, который отправился приобретать, испробовав, какое действие миссис Чиллингли окажет на твою нервную систему, дай мне знать заранее, чтобы я мог подготовить твою мать к этому событию. Такие домашние мелочи подлежат ее ведению, и она будет недовольна, если молодая миссис Чиллингли неожиданно свалится на нее как снег на голову.
Этот предмет, однако, слишком серьезен для того, чтобы шутить. Подобного не следует делать в беседе между двумя людьми, понимающими так же хорошо, как ты и я, код, с помощью которого внешний смысл шутки должен истолковываться, как ирония, говорящая одно, а означающая другое. Любезный сын, ты очень молод и странствуешь весьма необычным образом. Вероятно, ты встретишь в пути много хорошеньких мордашек и вообразишь, что влюблен. Тебе не следует считать меня варваром и тираном, если я попрошу дать мне честное слово не связывать себя брачными узами прежде, чем ты не выслушаешь мое мнение и не получишь согласия. Ты понимаешь, что я не смогу отказать тебе в согласии, если дело пойдет о твоем счастье. Но часто, когда молодой человек воображает, будто он влюблен, это в его жизни лишь ничтожный эпизод, между тем как брак — событие первой важности: оно может составить его счастье и может сделать его несчастным.
Самый дорогой, самый лучший и самый необыкновенный из сыновей, дай мне обещание, о котором я прошу, и ты освободишь мое сердце от тревожных мыслей, которые теперь давят его как кошмар.
Твоя рекомендация корзинщика пришлась кстати. Все подобные дела проходят через руки управляющего, а Грин недавно жаловался, что человек, которому он заказывает корзины для дичи, берет слишком дорого. Грин напишет твоему протеже.
Уведомляй меня о своих впечатлениях, насколько это позволяет твой странный характер. Ничто не должно поколебать мою уверенность в том, что человек, получивший при крещении имя Кенелм, не обесславит своего имени, а достигнет отличий, которых лишен Питер.
Любящий тебя отец".
ГЛАВА VII
Сельские жители по воскресеньям остаются в постели дольше, чем в будни, и ни один ставень не был открыт в окнах домов на той улице, по которой Кенелм Чиллингли и Том Боулз шли, вдыхая тихий и теплый утренний воздух. Они миновали пастбище, где коровы еще дремали под сенью блестящей листвы каштанов, а оттуда вышли на узкую тропинку, которая вилась между холмами, покрытыми вьюнками, дикими розами и жимолостью.
Они шли молча. Кенелм после двух-трех напрасных попыток завязать беседу, понял, что его спутник не расположен к разговору, а так как он сам принадлежал к числу тех созданий, которые легко предаются мечтательному монологу, ему было приятно подумать без помехи, спокойно впивая сердцем светлую радость летнего утра, свежесть сверкающей росы, причудливые мелодии ранних пташек и безмятежное спокойствие прозрачного, свежего воздуха. Когда они подходили к новому повороту дороги, которая вела их к цели, Том Боулз выступал вперед, указывая путь односложным словом или взмахом руки.
Через несколько часов солнце стало припекать и маленький придорожный трактир близ деревушки напомнил Кенелму об отдыхе.
— Том, — сказал он, пробуждаясь от своей задумчивости, — что вы скажете о завтраке?
— Я не голоден, но во всем согласен с вами, — угрюмо ответил Том.
— Благодарю. Так мы ненадолго остановимся здесь. Мне трудно поверить, чтобы вы не были голодны, потому что вы очень сильны, а большую физическую силу обычно сопровождают отличный аппетит и — хотя, быть может, вы этого не предполагаете, да это и не всем известно — меланхолический темперамент.
— Что?
— Наклонность к грусти. Вы, конечно, слышали о Геркулесе и знаете поговорку: "Силен как Геркулес…"
— Да, разумеется.
— Я узнал о связи между силой, аппетитом и меланхолией, прочтя у одного старинного автора, по имени Плутарх[116], о том, что Геркулес — один из самых замечательных представителей меланхоликов. А что касается аппетита, то он всегда служил предметом шуток юмористов. Прочитав это замечание, я невольно задумался, потому что я сам меланхолик и обладаю превосходным аппетитом. Когда я начал собирать материал на эту тему, то убедился, что самые сильные люди, с которыми мне приходилось встречаться, включая профессиональных боксеров и ирландских возчиков, расположены смотреть на жизнь скорее с мрачной, чем со светлой стороны; словом, они меланхолики. Но милостивое провидение наделило их способностью наслаждаться пищей — как раз то, что нам с вами сейчас предстоит.
Произнося эту замысловатую речь, Кенелм замедлил шаги, вошел в трактир и, заглянув в кладовую, приказал принести все, что там находилось, в беседку из жимолости, которую он заметил в углу лужайки для игры в кегли позади дома.
В придачу к обычному меню завтрака, состоявшего из хлеба, масла, яиц, молока и чая, стол скоро затрещал под тяжестью пирога с голубями, холодной говядины и баранины — остатков пиршества, которое члены сельского клуба давали тут накануне. Том сначала ел мало, но пример заразителен, и постепенно он начал наряду со спутником уничтожать находившиеся перед ним съестные припасы. Потом велел подать бренди.
— Нет, — сказал Кенелм, — нет, Том, вы обещали мне дружбу, а она несовместима с бренди. Бренди — худший враг, какой только может быть у человека, он поссорит вас даже со мною. Если вам нужно подбодриться, выкурите трубку; я сам вообще не курю, но бывают минуты, когда мне нужно прийти в себя, и тогда табак успокаивает и смягчает, как поцелуй ребенка. Принесите джентльмену трубку!
Том проворчал что-то, но охотно взял трубку и через несколько минут, во время которых Кенелм не возобновлял разговора, хмурая складка меж его бровей разгладилась.
Мало-помалу он начал поддаваться смягчающему влиянию летнего дня, веселых солнечных лучей, игравших в листве беседки, нежного благоухания жимолости, чириканья птичек, еще не предавшихся тихому полуденному отдыху.
Со вздохом сожаления Том встал, услышав слова Кенелма:
— Нам идти еще далеко, пора трогаться! Хозяйка уже намекнула им, что она должна идти с семьей в церковь и надо запирать дом. Кенелм вынул кошелек, но Том сделал то же самое и снова нахмурился. Кенелм понял, что он смертельно обидится, если с ним не станут обращаться как с равным. Таким образом, каждый заплатил свою долю, и оба отправились в путь. На этот раз они шли полевой межой — эта дорога была значительно короче той тропинки, которая выводила их на тракт, ведущий в Ласкомб. Они не спеша достигли мостика, переброшенного через скрытый в темной тени и богатый форелью ручей, не шумный, но приятно журчавший — вероятно, тот самый, у которого за много миль отсюда Кенелм разговаривал с певцом. Когда Кенелм и Том подошли к мостику, до них донесся отдаленный звук колокола деревенской церкви.
— Давайте посидим здесь, послушаем, — предложил Кенелм, садясь на перила мостика. — Я вижу, вы захватили из трактира трубку и запаслись табаком; набейте трубку и слушайте.
Том чуть заметно улыбнулся и повиновался.
— Друг мой, — серьезно сказал Кенелм после продолжительного раздумья, не правда ли, как приятно в нашей смертной жизни напоминание о том, что у нас есть душа!
Том вздрогнул, вынул трубку изо рта и пробормотал что-то невнятное.
Кенелм продолжал:
— Мы с вами, Том, совсем не такие уж хорошие люди, как следовало бы, в этом нет никакого сомнения! И хорошие люди справедливо заметили бы, что нам лучше идти в церковь, а не сидеть здесь и слушать колокол. Согласен, друг мой, согласен, но все-таки иногда стоит и колокол послушать, чтобы вновь пережить в мыслях невинное детство, когда мы читали молитвы на коленях наших матерей; почувствовать, как этот звук возносит нас над природой, над этими полями, водами, которые, как они ни прекрасны, не могут дать нам полного счастья и которым чего-то не хватает для того, чтобы мы могли быть счастливы среди них, как стадо в поле, как птицы на ветвях, как рыба в воде. Что же возвышает нас, как не сознание, дарованное вам и мне и не дарованное животным, что в природе есть бог, а у человека — загробная жизнь? Колокола говорят нам об этом. Будь этот колокол хоть в тысячу раз музыкальнее, он все равно ничего не скажет ни зверю, ни птице, ни рыбе. Вы меня понимаете, Том?
Том помолчал, потом ответил:
— Я никогда не думал об этом прежде, но все, что вы говорите, мне понятно.
— Природа никогда не наделяет живое существо способностями, которыми оно не могло бы воспользоваться. Если природа дала нам способность верить, что есть создатель, которого мы никогда не видели, о существовании которого не имеем прямых доказательств и который милостив, добр и нежен превыше всего, что нам известно о милости, доброте и нежности на земле, то это потому, что способность понимать такое существо должна принести нам пользу. От лжи пользы не бывает. Опять же, если природа дала нам способность постигать, что мы будем жить после смерти, — неважно, что кое-кто из нас не хочет этому верить и доказывает противное, — то самая способность постигать идею (ибо если бы мы не постигли этой идеи, то не могли бы и возражать против нее) доказывает, что она дана нам для нашей же пользы. Ведь если бы не было загробной жизни, это значило бы, что мы строим наш образ жизни и совершенствуем цивилизацию, повинуясь той лжи, в которой природа изобличает себя, дав нам способность верить ей. Вы все еще понимаете меня?
— Да, это скучновато немножко. Я, видите ли, пасторов не люблю, но все понимаю.