— Потому что до последнего времени вы чувствовали себя ребенком. Но теперь, когда вы почувствовали в себе жажду знаний, детство уходит. Не огорчайтесь. При том уме, который дан вам природой, те знания, какие нужны вам, чтобы поддерживать беседу со страшными "взрослыми людьми", вы приобретете легко и быстро. Вы узнаете за один месяц больше, чем узнали бы в год, будучи ребенком, когда занятия были вам неприятны и вас к ним не тянуло. Ваша тетушка, очевидно, образованная женщина, и если бы я мог поговорить с ней о выборе книг…
— Нет, не делайте этого. Льву это не понравится.
— Ваш опекун не хочет, чтобы вы получили образование, какое обыкновенно дают молодым девушкам?
— Лев запретил тетушке учить меня многому из того, что я хотела бы. Сперва она тоже хотела учить меня, но потом подчинилась его желанию. Она теперь только мучит меня этими ужасными французскими глаголами, но я знаю это скорее для видимости. Я свободна от них лишь в воскресенье. В этот день я не должна читать ничего, кроме Библии и проповедей. Я не люблю проповедей, как следовало бы, но Библию могу читать целый день и каждый день, не только по воскресеньям. Из Библии я и узнала, что мне следует меньше думать о себе.
Кенелм невольно пожал маленькую руку, которая так невинно покоилась на его руке.
— Вы знаете разницу между одним видом поэзии и другим? — вдруг спросила Лили.
— Не уверен. Я должен бы знать, какие произведения хороши и какие плохи. Но я нахожу, что многие, особенно профессиональные критики, предпочитают поэзию, которая, по-моему, дурна, той, которую я считаю хорошей.
— Разница между двумя видами поэзии, если предположить, что те и другие стихи хороши, — серьезно и с торжественным видом объявила Лили, — в том мне Лев это объяснил, — что в одном роде поэзии писатель выходит из своей жизни и входит в чужую жизнь, совершенно чуждую ему. Он сам может быть очень хорошим человеком, а пишет свои лучшие стихи об очень дурных людях. Сам он не причинит вреда и мухе, а с удовольствием описывает убийц. В другом же роде поэзии писатель не входит в чужую жизнь, а выражает свои собственные радости и горести, свои собственные чувства и мысли. Если он не способен причинить вред мухе, он, конечно, не может чувствовать себя уютно в жестоком сердце убийцы. Вот, мистер Чиллингли, разница между двумя видами поэзии.
— Совершенно верно, — сказал Кенелм, забавляясь критическими определениями девушки. — Это разница между драматической и лирической поэзией. Но могу я спросить, какое отношение это имеет к нашему разговору?
— Большое, потому что, когда Лев объяснял все это тетушке, он сказал: "Совершенная женщина — это поэма. Но она не может быть поэмой первого вида, она никогда не поймет сердец, с которыми не имеет никакой связи, и никогда не может сочувствовать преступлению и злу. Она должна быть поэмой другого вида и ткать ее из своих собственных мыслей и фантазий". Обернувшись ко мне, он сказал, улыбаясь: "Вот какой поэмой я желаю видеть Лили. Сухие книги только испортят ее". Теперь вы понимаете, почему я такая невежда и так непохожа на других девушек и почему мистер и миссис Эмлин смотрят на меня свысока.
— Вы несправедливы по крайней мере к мистеру Эмлину, потому что он первый сказал мне: "Лили Мордонт — это поэма".
— Правда? Я буду любить его за это. И как приятно это будет Льву!
— Мистер Мелвилл, кажется, имеет на вас очень большое влияние, — сказал Кенелм со жгучим ощущением ревности.
— Разумеется. У меня ведь нет ни отца, ни матери. Лев заменил мне их обоих. Тетя часто говорила: "Ты должна быть бесконечно благодарна твоему опекуну. Без него мне негде было бы приютить и нечем накормить тебя". Он никогда этого не говорил и рассердился бы на тетю, если бы знал, что она так сказала. Если он не называет меня феей, то говорит, что я принцесса. Я ни за что не хотела бы прогневать его.
— Я слышал, что он гораздо старше вас, что он мог бы быть вашим отцом.
— Кажется, так. Но, будь он вдвое старше, я не могла бы больше любить его.
Кенелм улыбнулся — ревность исчезла. Конечно, никакая девушка, даже Лили, не могла так говорить о человеке, в которого влюблена.
Лили медленно поднялась.
— Пора домой: тетушка будет удивляться моему отсутствию, пойдемте.
Они пошли к мосту напротив Кромвель-лоджа.
Несколько минут оба молчали. Лили заговорила первая, неожиданно переменив предмет разговора, что было свойственно неугомонной игре ее тайных мыслей.
— У вас еще живы отец и мать, мистер Чиллдангли?
— Слава богу, живы.
— Кого вы любите больше?
— Таких вопросов не следует задавать. Я очень люблю мать, но мы с отцом лучше понимаем друг друга.
— Да, да, так трудно, чтобы вас поняли. Меня не понимает никто.
— Мне кажется, я понимаю. Лили решительно покачала головой.
— По крайней мере настолько, насколько вообще мужчина может понимать молодую девушку.
— Что за девушка мисс Трэверс?
— Сесилия Трэверс? Когда и как вы узнали о ее существовании?
— Этот толстый лондонец, сэр Томас, упоминал о ней, когда мы обедали в Брэфилдвиле.
— Припоминаю. Он сказал, что она была на придворном балу.
— Он сказал, что она очень хороша собой.
— Она действительно хороша.
— Она тоже поэма?
— Нет! Это не приходило мне в голову.
— Я полагаю, что мистер Эмлйн нашел бы ее прекрасно воспитанной, хорошо образованной. Он не стал бы поднимать брови, говоря о ней, как делает это, говоря обо мне, бедной Золушке.
— Ах, мисс Мордонт, вам не следует завидовать ей. И позвольте мне снова сказать, что вы можете очень скоро так завершить свое образование, чтобы ни в чем не уступить любой молодой девушке, украшающей придворный бал.
— Да. Но тогда я не буду поэмой, — сказала Лили, бросив на Кенелма застенчивый и лукавый взгляд.
Теперь они уже шли по мосту, и, прежде чем Кенелм успел ответить, Лили продолжила:
— Вам не надо идти дальше, это вам не по дороге.
— Я не могу допустить, чтобы меня прогнали с таким пренебрежением, мисс Мордонт; я должен проводить вас по крайней мере до калитки вашего сада.
Лили не возражала.
— Места, где вы родились, — спросила она, — похожи на наши?
— Нет, у нас не так красиво. Больше простора — больше холмов, долин и лесов, но там есть одна особенность, немного напоминающая мне здешний ландшафт. Это светлый поток чуть пошире этого ручья. И берега так напоминают мне Кромвель-лодж, что иногда кажется, будто я дома. Я очень люблю ручьи, всякую бегущую воду, и в моих пеших странствованиях они притягивают меня как магнит.
Лили слушала с интересом и после короткого молчания сказала, сдерживая вздох:
— Ваш дом, наверно, гораздо красивее всех здешних, даже Брэфилдвила? Мистер Брэфилд говорит, что ваш отец очень богат.
— Я сомневаюсь, богаче ли он мистера Брэфилда, и хотя его дом, пожалуй, больше Брэфилдвила, он не так красиво меблирован, и при нем нет таких роскошных оранжерей. Вкусы моего отца похожи на мои — они очень просты. Оставьте ему его библиотеку, и он едва ли пожалеет о своем состоянии, если лишится его. В этом у него огромное преимущество передо мной.
— Вы пожалели бы о потере состояния? — быстро спросила Лили.
— Нет, наверное. Но моему отцу никогда не надоедают книги. А я… Признаться ли? Бывают дни, когда книги досаждают мне почти так же, как вам.
Они подошли к калитке. Девушка положила одну руку на щеколду, другую протянула Кенелму, и улыбка ее осветила пасмурное небо, как проблеск солнечного света. Она взглянула в лицо Кенелму и исчезла.
КНИГА СЕДЬМАЯ
ГЛАВА I
Кенелм вернулся домой лишь в сумерки. Как только он сел за свой одинокий обед, раздался звон колокольчика, и миссис Джон ввела Томаса Боулза.
Хотя Том не сообщил о дне своего приезда, тем не менее был принят весьма радушно.
— Надеюсь, у вас сохранился аппетит, которого я лишился, — сказал Кенелм. — Боюсь, что обед покажется вам скудным. Садитесь!
— Очень благодарен, но я обедал два часа назад в Лондоне и, право, больше ничего не хочу.
Кенелм был слишком хорошо воспитан, чтобы навязывать свое гостеприимство. Через несколько минут его скромный обед был окончен, скатерть снята, и они остались вдвоем.
— Разумеется, Том, комната для вас здесь готова. Я нанял ее с того самого дня, как пригласил вас. Но вам следовало бы написать мне хоть несколько строк, когда вас ждать, чтобы хозяйка постаралась приготовить хороший обед и ужин. Разумеется, вы по-прежнему курите: доставайте вашу трубку.
— Благодарю вас, мистер Чиллингли. Я теперь редко курю трубку, но, если позволите, выкурю сигару.
И Том вынул щегольской портсигар.
— Располагайтесь как у себя дома. Я пошлю сказать Уилу Сомерсу, что мы с вами завтра придем к ним ужинать. Простите, что я выдал вашу тайну. Теперь все должно быть прямо и открыто. Вы придете в их дом как друг и с каждым годом будете становиться для них дороже. Ах, Том, любовь к женщине кажется мне изумительной! Она может низвергнуть человека в такие бездны зла и поднять его на такие высоты добра!
— Насчет добра я не уверен, — уныло сказал Том и отложил в сторону сигару.
— Продолжайте курить! Я хочу составить вам компанию. Не угостите ли вы меня сигарой?
Том протянул портсигар. Кенелм выбрал сигару, зажег ее, выпустил несколько клубов дыма и, когда увидел, что Том опять взялся за свою сигару, возобновил разговор.
— Насчет добра вы не уверены? Но скажите мне по совести: если бы вы не любили Джесси Уайлз, были бы вы сейчас таким молодцом, каким стали?
— Если я стал лучше, чем был, то не от любви к этой девушке.
— А отчего же?
— Оттого, что лишился ее.
Кенелм вздрогнул, побледнел, отбросил сигару, встал и заходил по комнате быстрыми и неровными шагами.
— Положим, я добился бы своего и женился на Джесси, — спокойно продолжал Том. — Не думаю, чтобы мне пришло в голову исправляться. Дядя счел бы обидой для себя, что я женился на дочери поденщика, и не пригласил бы меня в Лакомб. Я остался бы в Грейвли и не поднялся бы выше обыкновенного кузнеца. Так я и жил бы темным человеком, буйным и вздорным, и, если б не мог заставить Джесси полюбить меня, то и не бросил бы пить. Читая в газетах про пьяницу, избивающего свою жену, я с ужасом думаю, каким скотом мог стать. Кто знает, может быть, этот человек до женитьбы нежно любил ее, а она его не любила. Дом опостылел ему, он запил и стал бить жену.