Теперь, становясь все ближе Земле, глубже и глубже проникая в настрой ее обволакивающего коллективного сознания, он приближался к той реальности, которая приносит удовлетворение. К тому центру, где меньше деятельности, направленной вовне, но где несравненно больше жизненной силы — ибо он в покое. Там он встречал все как бы на полпути во внешний, физический мир, где оно позже проявлялось «событиями», но пока оставалось не полностью вычлененным, полным жизни и нерастраченных возможностей. О’Мэлли понял, что современность вступала с ними в контакт лучше, когда они показывались на внешнем краю жизни в виде якобы полного воплощения, на деле будучи лишь частичным и символическим выражением вечных прототипов. И современные люди не проникали глубже этой периферии, утратив связь с центром, безумно поглощенные несущественными деталями, скрывающими подлинное значение. Вполне в духе века путать оболочку с сутью. Наконец он понял причину своего одиночества посреди глупой суматохи, отчего он не доверял цивилизации и держался в стороне. Все неутоленные стремления разъяснились. Сердцем он всегда жил в Золотом Веке юности Земли — и наконец возвращался домой.
Словно оседающая в воде муть, постепенно опускались на дно повседневные приметы внешней жизни. Он очищался внутри, сливаясь с простым величием, красотой и прелестью юного мира. И, постепенно затопляя подземные проходы и подвалы, эти скрытые соты основ личности, подобно приливу прибывали силы. Заполняя камеру за камерой, растворяя стены и перекрытия, неуклонно изъедая перегородки, они безмолвно поднимались все выше, позволяя всем настроениям и разногласиям личности примириться друг с другом и сплавиться воедино, делая понятнее себе самому и позволяя понять Землю как мать. Увидев себя цельным, он осознал свою божественность. Все существо прониклось смятением, будто радостно вспомнив нечто давно забытое. Он вернулся в более просторное время, туда, где месяц пролетал как мгновение, а тысяча лет протекала единым днем…
И свойства всей Земли заключались в нем без труда. Древняя легенда о человеке как микрокосме, вмещающем в себя макрокосм Земли, когда природа выступает символом и истолкованием его внутреннего состояния, теперь сделалась понятной. Он впитал силу и благородство деревьев, силу ветра, в не знающих усталости ногах бежали неутомимые быстротекучие реки, а мысли украшали собой прелесть цветов, волнистая мягкость трав, безмятежность степей и открытого неба. Прамир говорил в крови, а сердце восхищалось золотым цветением весны.
И как могла возникнуть речь, когда они жили общей жизнью? Сопричастность между ним и его другом, провожатым, была столь глубокой и полной, что не нуждалась в символах, называемых языком для частичной передачи смысла. Все было им открыто: пение птиц, голоса ветра, журчание воды, даже жужжание мириад насекомых вкупе с шуршанием листьев и трав, и вернее, полнее и лучше выразить чувства вряд ли получилось бы. Страсть жаворонков зажигала все небо мелодией, а сумерки чарующе пели трелями сладостнее соловьиных.
Теперь он очень живо почувствовал, почему другу так сложно давалась речь на пароходе.
Подобно течению в океане, он еще сохранял индивидуальность, познав свободу безграничности. Тем временем прилив неостановим. В сопровождении своего уникального товарища приблизился он к пониманию, что оба они — думы древнего сознания Земли, слишком далекого, полного жизненных сил и первобытного, чтобы вместиться в любое «физическое» выражение «цивилизованного» современного мира… Земля сияла и пела, погружая в ритм биения своего гигантского сердца. Ее сияние передавалась им. И, счастливые, в мире и покое парили они в жарком лете внутренней жизни… эманациями Земли…
Лежащие глубоко внизу долины заполнял туман, буквально отрезающий от мира людей, а красота горных вершин завораживала. Размеры и расстояния были огромны, но кристальная чистота воздуха меняла перспективу, приближая далекое, делая сами понятия «далекое» и «близкое» относительными. При выборе иной точки зрения смещался и вид — по своему усмотрению, они могли выбирать любой. Он также был внутри, а не снаружи. Стремительно переносились они повсюду, растворенные в свете, воздухе и оттенках цвета, в россыпи цветов, трав, лесов, куполе неба. Пространство есть форма мысли. Но они более не думали, они ощущали… О, что за чистые, колоссальные и простые Чувства Земли! Любовь, что освобождает и удовлетворяет! Сила, что наполняет и осеняет! Магнетическое притяжение, убивающее микроб одиночества и придающее целостность! Исцеление мира!
Несколько дней и ночей — или то были годы или минуты? — обходили они склоны и башни огромной Дыхтау, а царственный одиноко возвышающийся Эльбрус величественно их манил. Снежные вершины Коштантау проплыли мимо и сквозь них одновременно, прогрохотал Казбек[96], и еще множество менее знаменитых гор пело на рассвете и ночью перешептывалось со звездами. И годами не утихавший душевный голод утих, как ни удивительно.
— Дружище, если бы ты только мог оказаться там со мной!.. — донесся до меня голос О’Мэлли, вырвав из прекрасной грезы и вернув в душный зал ресторана, о котором я совсем позабыл. Это взывала его душа.
— Я сейчас с тобой, — пробормотал я, ощущая вздымающуюся радость. — Это уже что-то…
В ответ он вздохнул.
— Возможно, действительно что-то. Но во мне это жило всегда и по-прежнему никуда не ушло. О, о! Если бы только удалось открыть это миру и тем облегчить боль человечества!
Голос его задрожал, на глазах показались слезы сострадания. А я почувствовал, что попадаю в пределы универсального существа.
— Вероятно, — удалось, заикаясь, сказать, — когда-нибудь все же удастся…
Он покачал головой. Печаль отразилась во взгляде.
— Как станут они слушать, если не способны понять? Их энергии направлены вовне, они сами по себе, и молятся на это. А в моих словах «нет прибытка»…
XXXIV
О, чье сердце не охватывает радость, когда тайная жизнь природы открывается душе во всем изобилии… когда мощное чувство, для которого в языке нет иного слова, чем любовь, растекается по жилам подобно всепроникающему аромату; когда, дрожа от сладостного ужаса, утопаешь в пленительных объятиях природы; когда мелкая индивидуальность теряется в необоримых волнах страсти и ничего не остается, кроме центральной точки неизмеримой порождающей силы, океанского водоворота, который затягивает все без остатка?
После полудня путники миновали зону лесов и поднялись на более открытые места, где горные склоны украшали рододендроны. Они стояли тут и там, купами, порой до двадцати пяти футов высотой, расцвеченные розовыми, пурпурными и сиреневыми огоньками. Когда ветер шевелил ветви, доносилось шуршание жестких листьев и казалось, что шкура гор дрожит и роняет цветные огни. И воздух блистал переливчатыми оттенками.
Продолжая подъем, шли они по широким лугам меж рододендронов. Теперь, по словам О’Мэлли, внутренние перемены, сопровождавшие продвижение во внешнем мире, происходили быстрее. Причем взаимодействие протекало на столь тонком внутреннем уровне, что сам пейзаж обрел черты охвативших их чувств. И они шли, подобно эманациям пейзажа. При слиянии все разделительные линии исчезли.
Их союз с Землей приближался к странному и сладостному завершению.
И хотя на такой высоте не попадалось больше ни птиц, ни зверей, нарастало ощущение, что в тени древних низкорослых кустиков кроется еще более древняя жизнь. И не показывается пока лишь потому, что они еще не достигли плана существования, полного биений этой жизни, но она обступала со всех сторон, необычайно мощная, величественная и простая одновременно, порой проносясь совсем близко, чтобы вовлечь в свой круг. Не раз, пока они двигались по лугам и полянам, ирландец испытывал приливы пьянящей радости, задетый порывом пронесшихся неподалеку существ. Совсем рядом, жизнь скользила перед его глазами, но пока незримо. Шагала бок о бок, спереди и сзади, глядела с высоты и омывала могучими потоками. Призыв тянул к себе душу, подстегивал идущие внутри перемены. О’Мэлли описывает эту жизнь как огромную и полную восторга, вызывающую ужас восхищения, но не тревогу.
Вот-вот — и он узрит. За следующим поворотом, новой купой деревьев откроется; из-за массы пурпурных цветов, таинственно трепещущих на ветру, проглянет полускрытый лик, как бы приглашая присоединиться! Ему виделись божественные фигуры, высокие, величественные, неодолимо-притягательные, заряженные древней чудесной жизнью, что не может прерваться. Но все еще на периферии. Зрение силилось проникнуть взором дальше. Сознание расширялось все больше, чтобы включить их в свою сферу, а они подступали все ближе, чтобы передать ему мысль — его приняли в круг.
Порождения древнего сознания Земли собирались вокруг них все гуще, вечные в своей красоте. Вскоре ему доведется увидеть и те формы, в которые они были спроецированы — дорогие частицы потока ее жизни, угаданные и боготворимые древними народами, никогда не исчезавшие окончательно. Поклонением можно их призвать. Достанет и одного единственного почитателя, ибо поклонение означало обращение сердцем туда, где они по-прежнему существовали. А он любил и поклонялся всю свою жизнь.
И всегда неподалеку, то чуть ближе, то дальше, его провожатый шел упругим шагом, почти танцуя, напевая знакомую древнюю песнь ветра, излучая еще большую радость, чем он сам.
Величие прамира обступало его. Все ближе подходили они к вратам древнего изначального сада, чьи границы обнимали весь мир. Этот потерянный рай Золотого Века, когда Бог воссиял над хаосом, по-прежнему светился в душе, как в дни невинности до грехопадения, когда люди впервые отпали от Великой Матери…
Незадолго перед рассветом они остановились. Поднявшись примерно на сотню ярдов выше границы рододендронов, откуда на мили, до вечных снегов, расстилались лишь поросшие невысокой травкой луга, усыпанные серыми валунами, они стали ждать. На фоне неба среди прочих вершин мрачно вздымалась пирамида Казбека, казавшаяся пугающе близкой, хотя на самом деле до нее было еще далеко. У их ног раскинулась долина, откуда они поднялись. Не в силах достичь ее дна, закатные косые лучи солнца золотили склоны. А с обращенных к востоку вершин наползали уже мягкие полчища теней.