Кентавр в саду — страница 17 из 41

Ночь накануне операции я помню плохо. Знаю, что пришел ассистент и сделал мне укол – чтобы уснуть, как он объяснил. Позднее сквозь дрему я почувствовал, что несколько человек подняли меня с матраса и погрузили во что-то вроде вагонетки: пора. Тита стояла рядом со мной. Я хотел попрощаться с ней, хотел сказать, чтобы она не волновалась, что все будет хорошо, но голос меня не слушался. Она наклонилась и поцеловала меня. На мгновение передо мной мелькнул ее глаз, белок ее глаза; потом – дверь, серое предрассветное небо, коридор, операционная. Меня уложили на огромный стол, связали ноги, руки, закрепили хвост. Глаза слепил свет мощной лампы. Подошел врач-марокканец, уже в переднике, шапочке и маске. Пробормотал что-то. Я почувствовал укол в руку. И больше не видел ничего.


В послеоперационной палате, еще до того, как я окончательно проснулся, меня одолевали странные видения: лица, склонявшиеся надо мной, грозовые тучи и среди туч – крылатый конь, бьющий огромными крыльями.

Боль. Дикая, невыносимая боль, боль раздираемой плоти. Мамочка, стонал я, папочка, помогите.

Я лежал на боку, правая рука, неудобно подвернувшаяся и придавленная всей тяжестью тела, болела не меньше, чем рана от операции. Я попытался позвать кого-нибудь, но не смог вымолвить ни слова. Я протянул левую руку, ухватился за край кровати и, сделав невероятное усилие, перевернулся. Тысячи наточенных стрел как будто впились мне в поясницу, но в этот момент я понял, что впервые в жизни лежу на спине. На спине. Как мои родители в своей супружеской постели в субботу утром. Как Дебора и Мина, как Бернарду, как Педру Бенту, и девушка из особняка, и укротительница, и дона Котинья, и все на цвете: на спине. Я глядел в потолок – до чего же здорово было разглядывать этот потолок, в нем не было ничего особенного – просто белый потолок, но я смотрел на него с нежностью, на этот потолок. Мне хотелось смеяться; я не мог смеяться, мне было очень больно, но я точно хотел смеяться – от радости, что я жив, что пережил операцию, но главное, что мог лежать на спине. Я осторожно вытянул руку, пощупал себя. Обнаружил конскую шерсть на ногах, что несколько отравило мою радость, но выше, на уровне сустава, мои пальцы наткнулись на толстый слой марли. Выше бедра я был забинтован. Повязка – вместо задних ног, повязка – вместо хвоста, повязка – вместо огромного брюха. Как хорошо быть завернутым в марлю, во много слоев марли. Вылитая египетская мумия, подумал я, и мне снова захотелось смеяться.

Buenos dias![8]– это вошел, улыбаясь, марокканский доктор. Он поднял простыню, осмотрел меня, нашел, что все прекрасно, описал ход операции, прибегая к мимике, когда не хватало слов, а слов ему все время не хватало, так он был взволнован. Насколько я понял, обнаружилось, что у меня все внутренние органы парные – человеческие и лошадиные – что позволило ему без всякого риска отсечь всю, за исключением передних ног, конскую часть.

И что с ней стало, спросил я.

Мой вопрос застал его врасплох. Сначала он сказал, что велел выбросить все – задние ноги, хвост, шкуру, внутренности – в море; потом стал сам себе противоречить: нет, я не приказывал выбросить их в море, я приказал сжечь их.

В конце концов он признался, что продал отходы местным жителям. За конину здесь готовы драться, сказал он, а вы были хорошо упитанным. К тому же, продолжал он, у местных туша коня идет в ход целиком: из шкуры делают барабаны для ритуальных танцев, из костей – удобрение, из копыт – пепельницы и другие сувениры, а из хвоста – что-то вроде опахала для высших сановников. Надеюсь, вы не возражаете, добавил он. Нет, пробормотал я, не возражаю.

Мы замолчали. Я разглядывал потолок, большую черную муху на белом потолке. Цеце? Ах, сказал он вдруг, я чуть не забыл про самое главное!

Его лицо озарилось; он принялся описывать пересадку пениса в то место, где он обычно бывает у людей, между передними ногами. Вышло отлично, воскликнул он и засмеялся: а каков пенис, а? Чудо, а не пенис! Он подмигнул мне: завидую, друг мой, честное слово, завидую.

Он встал:

– Я расскажу вашей, гм, супруге об операции. Она, естественно, прийти не сможет. Но я ей передам, что все в порядке.


В ту ночь мне было не до сна. Я вслушивался в гул барабанов, доносившийся издалека, из пустыни. Огромные руки колотили по моей натянутой шкуре; глухой звук безжалостным эхом отдавался у меня в голове. Только под утро, обессиленный, я задремал.


Операция Титы, состоявшаяся через несколько дней, тоже прошла успешно. Я тогда уже мог сидеть в инвалидной коляске и, хотя боли еще не прошли, чувствовал себя гораздо лучше. Поздно вечером врач-марокканец зашел ко мне в палату. Хочу вам кое-что показать, сказал он, повез меня на кухню, где в этот час никого не было, и открыл дверь большой морозильной камеры:

– Пришлось отнести сюда, больше некуда.

Там я увидел окровавленный круп Титы.

подвешенный на крюке. На других крюках висели внутренности.

– Что мне с этим делать? – спросил он довольно неприязненно. Ему явно не нравилось мое недовольство бесцеремонностью, с которой распорядились судьбой моих останков, однако он признавал за мной, хотя и неохотно, право собственника на эту замороженную тушу.


Я выбрал кремацию. Кремацию и развеивание пепла над морем. Что и было выполнено глубокой ночью, причем за процедурой следил я сам, не обращая внимания на насмешливые взгляды ассистента, которому было поручено совершить сей акт.


Врач сообщил, что нас переводят из флигеля в основное здание клиники: нам уже не надо было прятаться.

В тот же день мы и переехали. В инвалидных колясках. Первым, что бросилось нам в глаза в палате, была кровать – двуспальная. Широкая кровать, застеленная покрывалом с веселым орнаментом, напоминающим коврики доны Котиньи. Мы с Титой переглянулись и засмеялись: это была наша первая кровать.

С помощью санитаров мы разделись и легли лицом друг к другу. Мы смотрели друг другу в глаза и улыбались. Тита сказала, что хочет спать и перевернулась на другой бок. Я обнял ее сзади, взял ее груди в ладони, поцеловал ей затылок.

(Ноги у нас по-прежнему были лошадиные: всего четыре на двоих, как у одного кентавра; но теперь человеческая кожа – та, что на руках, на груди, на затылке – преобладала над шкурой. Может быть, когда-нибудь мы целиком покроемся кожей, а шкура сойдет?)

Я вздохнул. Все было хорошо, очень хорошо. Вот только мне не давал покоя гул барабанов, но он становился все глуше. А шума крыльев и вовсе не было слышно.


Как только зарубцевались раны, нас передали бригаде физиотерапевтов, которым было поручено научить нас ходить по-человечески.

Далеко не простая задача. Для начала пришлось сшить специальную обувь: сапоги с высоким голенищем на широких подошвах, чтобы придать нам устойчивость. Внутри они бы-ли точно подогнаны к копытам.

Тренировки продолжались несколько недель, сначала на параллельных брусьях, потом на костылях, наконец, с тросточкой. Падали мы часто, что приводило меня в отчаяние, а Титу доводило до слез. Однако врач-марокканец все время подбадривал нас, и наконец наступил день, когда мы, взявшись за руки, смогли сделать первые шаги. Ликованию нашему, казалось, не было предела, но еще сильней мы обрадовались, когда под аплодисменты врачей и сестер впервые станцевали вальс.

Видя, что с каждым днем я хожу все увереннее, врач твердил: вы еще станете у себя на родине чемпионом по футболу. Бразилия вызывала у него огромный интерес: говорят, там можно быстро сделать большие деньги – это правда? Отчасти, отвечал я, стараясь перевести разговор на другие темы – что только возбуждало его любопытство (и алчность, судя по всему). Однажды он отвез меня в город, в свой кабинет, в котором вел прием амбулаторных больных, познакомил с несколькими хорошо одетыми господами – среди них были и марокканцы, и европейцы – все в темных очках. Это бизнесмены, сказал он, их интересует Бразилия.

Они хотели вкладывать деньги, хотели заняться экспортом и импортом, им нужна была информация; я рассказал то немногое, что мне было известно. Уж не знаю, как, однако мне удалось произвести на них впечатление. Я получил массу визитных карточек, с меня взяли обещание писать.

В декабре 1959 года мы готовились к отъезду в Бразилию. Неожиданно пришло письмо от управляющего поместьем, он сообщал, что дона Котинья внезапно скончалась. Новость нас глубоко опечалила; до тех пор мы с доной Котиньей регулярно переписывались и держали ее в курсе наших успехов, даже присылали фотографии: мы в саду клиники, мы на арабском базаре, мы с врачом. Бедной доне Котинье не пришлось увидеть, как мы ходим по-человечески, а ведь этого она хотела больше всего на свете. (Еще сильнее мы были растроганы потом, когда узнали, что она оставила нам часть наследства; остальное предназначалось сыну, управляющему, батракам и женщинам.)

Планы пришлось изменить. Жить в поместье без доны Котиньи, зато с ее сыном, который переехал туда после смерти матери, нам вовсе не улыбалось. Почему бы не поехать в Порту-Алегри?

Я написал родителям. Впервые после долгого перерыва. Рассказал об операции, о Тите, о том, что мы хотели бы поселиться в Порту-Алегри. Приезжайте, ответили они, приезжайте скорее, мы встретим вас с распростертыми объятиями.

И вот накануне Рождества 1959 года мы вылетели в Бразилию. В аэропорту если на нас и обращали внимание, то только из-за высокого роста и из-за того, как нарядно мы были одеты. Я – в бархатных брюках и яркой рубахе, Тита в шелковой блузке и джинсах – с этих пор так она и станет всегда одеваться. И сапоги, конечно, с ними мы еще долго, а может, и никогда не расстанемся. Но какая разница, говорила сияющая Тита, глядя в иллюминатор только что оторвавшегося от взлетной полосы самолета.

Я откинулся в кресле, закрыл глаза. Самолет скользил среди облаков, мне было хорошо. Хорошо летать самолетом. Никогда больше нам не придется ездить на грузовиках и телегах. Никогда больше нам не придется прятаться, ни в трюме корабля, ни где бы то ни было. Никогда больше мы не понесемся галопом.