Кэрель — страница 27 из 54

Сегодня мне исполнилось тридцать два года. Я устал. Я неплохо сложен, но до него мне далеко. Не расхохочется ли он, когда увидит меня обнаженным?

Вот уже два месяца Кэрель служит у меня ординарцем. Мне становится все труднее сдерживать себя, тщательно взвешивать каждое свое слово, соизмерять жесты. Мне хотелось бы броситься ему в ноги и дать ему себя растоптать, или же пусть любовь его самого бросит к моим ногам. Расшевелить этого утонченного юношу не так просто, его тело излучает какую-то непонятную силу, которая переполняет его и, не находя себе применения, производит пугающее впечатление, стоя перед ним, я испытываю такое же чувство, как если бы видел летящую на меня крепость. Что он со мной сделает? Куда он меня несет? К какой грандиозной губительной космической катастрофе?

Я нажимаю мизинцем на один рычаг. А если попробовать на другой?»


«Мне снился кошмарный сон. Я могу восстановить только следующее: мы (десяток незнакомых между собой человек) находились в конюшне. Один из нас должен был его (я его не знаю) убить. Какой-то юноша согласился сделать это. Приговоренный к смерти был абсолютно невиновен. Мы наблюдали, как совершается убийство. Добровольный палач нанес в зеленоватую спину несчастного несколько ударов вилами. Над жертвой внезапно появилось зеркало, и мы увидели, как побледнели наши лица. По мере того как спину жертвы заливала кровь, они становились все бледнее. Палач колол из последних сил. (Я уверен, что верно передаю этот сон, потому что я его не помню и слова сами слагаются во фразы.) Безвинно осужденный на смерть, претерпевая жестокие страдания, помогал убийце. Он указывал, куда наносить удары. Он сам активно участвовал в этой драме, хотя в его глазах и застыл горький упрек. Еще я заметил, что убийца был красив и осенен каким-то дьявольским сиянием. Из-за этого сна весь день оказался как бы забрызган кровью. Можно было даже сказать: день получил кровоточащую рану».


Робер держался за Мадам Лизиану, которой он, к своему стыду, вынужден был все больше и больше подчиняться. Хозяйка уже не сомневалась в своей власти над ним. Однажды вечером, когда она терлась о него своими пышными формами, он в раздражении отбросил щекотавшие его волосы. Продолжая ласкаться, она томно прошептала:

— Ты меня не любишь.

— Я тебя не люблю?

Испустив этот приглушенный крик протеста, Робер внезапно решил засвидетельствовать свою преданность следующим образом: обхватив двумя руками голову своей любовницы, он засунул свой нос ей в рот и поболтал им там. Когда он его вытащил, оба разразились смехом, пораженные неожиданностью и непосредственностью этого доказательства любви. Действительно, следует учесть, что Робер всегда ненавидел эту так нравившуюся Мадам Лизиане игру. Но именно ее он внезапно и выбрал, чтобы выразить свой протест против обвинения любовницы, и здесь явственно проявилась его по-детски нежная душа и стремление — воистину героическое, ибо этот жест был всего лишь провокацией — избавиться от материнской опеки «Феерии».

Рука у Кэреля была сильная и твердая, и Марио, протягивая ему свою, не был готов к этому, собираясь пожать руку женственную и слабую. Его мускулы не ожидали подобного рукопожатия. Он взглянул на Кэреля. Этот красивый парень с безупречным, несмотря на однодневную щетину, лицом не только своей внешностью, но и атлетическим сложением напоминал Робера, он был мужественен, решителен и даже немного грубоват. (Грубость и сила ощущались и в подчеркнутой скупости его жестов.)

— Ноно у себя?

— Нет, он вышел.

— Значит, ты пока вместо него.

— Есть еще и хозяйка. Разве ты не знаешь?

Задавая этот вопрос, Марио взглянул Кэрелю прямо в глаза и ухмыльнулся. Рот его скривился в улыбке, а взгляд по-прежнему оставался холодным и безжалостным. Но Кэрель ничего не заметил.

— Знаю…

Он протянул слово «знаю» нараспев, с подчеркнутой небрежностью, так, как будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся. Одновременно он скрестил ноги и достал сигарету. Он вел себя так, как если бы изо всех сил стремился кому-то показать, что все, о чем в данный момент говорится, его абсолютно не волнует.

— Хочешь сигарету?

— Если не жалко.

Они закурили, первые клубы дыма окутали их, Кэрель с победоносным видом выпускал его через нос, в душе тайно гордясь тем, что может «тыкать» легавому, почти офицеру.


В полиции сразу предположили, что оба убийства были делом рук Жиля. Это предположение подтвердилось, когда каменщики обнаружили и опознали найденную в траве рядом с убитым матросом зажигалку. Сперва полицейским пришла в голосу мысль о мести, потом о любовной драме, наконец они остановились на идее сексуального извращения. Во всех помещениях брестского комиссариата царила атмосфера безысходности, в которой, правда, было что-то успокаивающее. Нельзя сказать, что сами полицейские чувствовали себя в этой атмосфере очень уютно. К стенам было приколото несколько фотографий службы судебной антропометрии с изображением разыскиваемых преступников, подозреваемых в ограблении порта. Все столы были завалены папками с бумагами и важными уликами. Едва Жиль вошел в бюро комиссариата, как его буквально захлестнули волны беспощадной суровости. Впервые он столкнулся с этой беспощадностью в тот момент, когда Марио его арестовал: полицейский схватил его за рукав, Жиль вырвался, но он не ожидал, что Марио снова и еще сильнее вцепится в него, сжав его бицепс с такой властностью, что молодой каменщик невольно вынужден был сдаться. Именно в этом кратком миге неопределенности между двумя крайностями — бесконечной свободой и полной безысходностью — и заключается все очарование игры, охоты, иронии, жестокости, возмездия, составляющих удивительную суровую сущность Полиции, душу полицейского и глубокое отчаяние Жиля. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы окончательно не поддаться этому очарованию, к тому же у сопровождающего Марио инспектора было такое юное, излучавшее гнев и удовольствие от удачной поимки лицо. Жиль сказал:

— Что вы от меня хотите?

И с дрожью в голосе добавил: «Мсье…»

Молодой инспектор ответил:

— Скоро ты увидишь, чего от тебя хотят.

Инспектор держался высокомерно, и Жиль вдруг внезапно почувствовал, что молодой полицейский был доволен тем, что Марио надел на руки убийцы пару наручников. Он мог теперь подойти, оскорбить и даже ударить гордого свободного хищника, оказавшегося вдруг полностью беззащитным. Жиль обернулся к Марио. Его детская душа, на мгновение встрепенувшись, вновь поникла. Так и не дождавшись тысячи легионов ангелов, которые должны были прилететь и защитить его, он понял, что должна свершиться воля Господня. Чувствуя необходимость произнести перед смертью красивую фразу — хотя и молчание порой тоже может восприниматься как красивая фраза, — которая бы завершала и царственно венчала его жизнь, вобрав в себя весь ее смысл, он сказал:

— В жизни все бывает.

В комиссариате было невыносимо жарко, и он уже не мог ни о чем думать и постепенно ослаб до такой степени, что почувствовал себя полностью опустошенным и бессильным перед комнатным радиатором, который постоянно вздрагивал и как бы готовился наброситься на него и окончательно задушить. Страх и стыд мучили его. Он упрекал себя в неспособности держаться достойно. Он знал, что эти стены хранят в себе тайны гораздо более кровавые и ужасные, чем его. Увидев его, комиссар был удивлен. Он не думал, что убийца может быть таким. Когда он советовал Марио, как надо вести следствие, он невольно рисовал в своем воображении соответствующего убийцу. Впрочем, в этой сфере деятельности всегда нужно быть готовым к неожиданностям. Сидя за столом и поигрывая линейкой, он пытался набросать портрет преступника-педераста. Марио слушал его с недоверием.

— Прецеденты у нас уже были. Вспомните Ваше. Подобных типов порок доводит до безумия. Это настоящие садисты. А эти два убийства и совершены садистом.


Без особого труда комиссар нашел общий язык и с морским префектом. Они вместе попытались связать все известное им об извращениях и их внешних проявлениях с поведением убийц. Им кругом виделись одни чудовища. Комиссар пытался обнаружить какие-нибудь мерзкие подробности вроде знаменитой бутылочки с маслом, которой известный преступник пользовался, когда насиловал свои жертвы, или свежих испражнений на месте убийства. Не зная, что эти два убийства совершены разными людьми, он пытался привязать одно к другому, обнаружить у них общий мотив. Он не понимал, что каждое убийство по своим глубинным импульсам и по тому, как оно исполнено, напоминает произведение искусства и подчиняется своим особым законам. Духовное отчуждение Кэреля и Жиля углублялось одиночеством художника, неспособного найти себе равного в этом мире. (Именно поэтому Кэрель и был по-прежнему одинок.) Каменщики считали Жиля педерастом. Они сообщили полицейским сотни деталей, доказывающих, что убийца- «батон». Они сами не замечали, что описывают его не таким, каким он был на самом деле, то есть затравленным маньяком мальчишкой, а именно таким, каким и пытался представить его Тео, каким тот его изображал. Волнуясь в присутствии инспектора, они пускались в беспорядочные и сбивчивые описания — беспорядочные прежде всего из-за их волнения и лихорадочного возбуждения, по мере того как они говорили, они немного успокаивались и, конечно же, не могли не видеть, что все их утверждения не имеют под собой достаточных оснований и, по сути, являются всего лишь поэтическим бредом, позволяющим выразить их собственные непристойные желания и фантазии — наподобие того, как это иногда делается в песнях и стихах, — но в то же время это внезапное вдохновение их невольно опьяняло. Они чувствовали, что портрет получился чрезмерно раздутым, почти как труп утопленника. Вот некоторые черты, служившие в глазах каменщиков доказательством извращенности Жиля: красота лица, манера петь бархатным голосам, кокетство в одежде, лень и небрежность в работе, зависимость от Тео, белизна и гладкость кожи и т. д… Всего этого им казалось вполне достаточно, потому что они постоянно слышали, как Тео и другие типы насмехаются над «батонами»: «совсем как девочка», «у него смазливая мордашка», «он, как шлюха, работать не привык», «он предпочел бы трудиться лежа», «воркует, как голубка», «а сумочка у него совсем как у марсельских блядей, которые поджидают клиентов, повесив ее себе на локоть или плечо». Этими штрихами и был приблизительно обрисован в их воображении образ «батона», хотя сами каменщики их ник