После спектакля
Так. Кажется, наша история подошла к концу. Да как же, воскликнет придирчивый читатель, там еще столько осталось бумажной массы? Да и вообще, какую из множества насованных сюда историй вы провозглашаете законченной, любезнейший? Тут нам остается только одно: щелкнуть придиру по носу. Милостивый государь, позвольте вам представить синопсис книги, и вы увидите, что здесь есть лишь одна цельная история, все же остальные насованы, как вы выражаетесь, лишь для того, чтобы она выглядела реальной, то есть не притянутой за уши.
Это все равно, сударь, как если бы вы прицелились в утку. Ну что, бабахнул, утка упала, это и все? Прикиньте сами, сколько всего существует вокруг этого вашего кардинального момента: еще четыре утки, летящие на рассвете вместе с вашей жертвой из одного озера в другое, перышко угасающей луны, бронзоватое свечение восхода, инверсионный след проходящего на большой высоте патрульного самолета, дальние выстрелы других охотников, от которых вам не хочется отставать, ваше воспитание, что позволяет вам убивать пролетающую тварь ради забавы, ваш тренированный на утку сеттер, который ни в чем не виноват, десятки, если не сотни маленьких глаз, глядящих на вас из листвы, идея творения и практика эволюции тварей, охотничья проза, возрожденная другом близкого к народу Власа Ваксакова Юрием Казаковым, ну и так далее. Не будь этого всего, вы, быть может, и на охоту бы не поехали. Таковы и романные обстоятельства. Грош цена той истории, вокруг которой не накручено всякого.
Итак, синопсис нашей истории, то есть выстрел в утку. Молодой человек встретил юную девушку, и они полюбили друг друга, как им казалось, на всю жизнь. На следующий день молодой человек попал в тюрьму, где провел, почитай, три года своей жизни. За это время девушку продали в подпольный бардак за границей. После многих надругательств она убегает от рабовладельцев, пускается в разные авантюры и, наконец, выходит замуж за богача. Советский Союз распадается. Молодой человек выходит на свободу, отбрасывает свои демократические идеалы и становится авантюристом денег. Невзирая на эти забавы, он одержим целью найти свою девушку. Семь лет они не могут встретиться, хотя порой оказываются очень близко друг к другу, иногда в одном доме. Наконец встречаются. Это происходит, кажется, в Лиссабоне, а может быть, и в другом месте: после всех этих театральных дел чувствуешь своего рода сильное похмелье и не всегда отчетливо помнишь, что и где было. Впрочем, это не важно. Важно, что они воссоединились. Вот и вся история, в том смысле, что все остальное не вмещается в синопсис.
Вокруг этого наворочена книга. Книга, в общем-то, продолжает наворачиваться, но уже за пределами синопсиса. Не будешь ведь называть продолжением этой истории рассказ о старике, который пишет что-то вроде этой книги и сбивает с толку читателей, направляя их предположения на ложный путь ради того, что ему кажется необходимым для романа.
Век истекал, и я от этого постоянно чувствовал себя не в своей тарелке. Постоянно себя уговаривал, что все эти наши века и тысячелетия только лишь правила детской игры. Ну что означают наши отрезки времени в контексте Вселенной? Во-первых, они смехотворно коротки; во-вторых, мы их сами придумали, чтобы как-то определиться в непостижимости, где нет ни грохота, ни света, ни жара, ни вращения планет. Что там происходит за пределами наших чувств, если вообще что-то происходит в нашем смысле? И все-таки как нам жить теперь без XX века? Ведь совсем еще недавно шли времена, когда принадлежность к этому веку считалась признаком передовизны. Идет какой-нибудь молодой хмырь вроде меня, на носу у него темные очки «поляроид», чиркает зажигалкой «Ронсон», в башке у него сочиняется «телеграфная проза» или рок-опера; вот про такого совсем еще недавно говорили: настоящий человек XX века!
Как быстро это все прошелестело мимо! Осталось только отстегнуть на себя последнюю страницу, и за ней начнутся времена, когда о том гипотетическом хмыре будут с усмешкой или с грустью говорить: «Ну что вы хотите от него, ведь это же человек двадцатого века». Вот мама моя всегда называла себя «человеком девятнадцатого века». Она родилась в первом десятилетии XX – никогда не говорила точной даты своего рождения, всегда старалась «зажать» парочку оборотов вокруг Солнца, – прожила две трети этого века, вместе с ним и воспаряла, вместе с ним катилась и вниз, в его зловонные гулаги, то дерзновенно бросала ему вызов, а то опускала в отчаянии руки – укатали сивку крутые горки, однако всегда называла себя «человеком девятнадцатого века».
Первые тридцать с чем-то лет XX расправлялся с XIX, добивал его в революциях и гражданских войнах. Я так стар, что даже помню тех революционеров и бойцов. Если угодно, могу поделиться воспоминаниями. Человек XXI века из тех, что миллионами ходят вокруг, прижав руку с мобильником к уху, словно отоларингологические больные, смотрит на меня как на психа: делиться воспоминаниями? Посещайте наш chat box, там и делитесь воспоминаниями. Нет уж, я лучше расскажу своему коту что-нибудь из этой оперы.
Мы нервные люди
Я сижу в столовой, один за круглым столом, и тупо смотрю на тарелку с манной кашей. Я там уже накрутил множество сфер своей ложкой. В центре сфер, как Солнце, плавится кусок сливочного масла. Ложка теперь кружит по периферии, как Нептун. Входит революционер. Он в кителе с красным эмалевым значком на кармане. «Заведи патефон», – прошу я его. Подумать только, это я был там, бутуз, раскормленный манной кашей!
Патефон скрипит и скрежещет, хотя замечательно сверкает своей головкой и трубой; из него идет какой-то голос, не поймешь какой, задушевный, что ли: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд…» Я пучусь весь от восторга и, конечно, слышу иначе: «Мы нервные люди, но наш бронепоезд…» Нервные люди, тонконогие, как водяные пауки, проносятся по периферии манной каши, не проваливаясь, прыгают в бронепоезд, тот, весь мгновенно обговнявшись, выходит из запасного пути. Под это дело, под революционный экстаз, я пытаюсь смыться от манной каши, выскакиваю из-за стола, бросаюсь к оружию, но тут входит жертва революции, представительница романтических остатков XIX века. Дыша духами и туманами, дочь «лучшего терапевта Волги» пресекает вращение диска. «Ах, Аполлоша, как мне приелась эта солдафонская романтика!» Как всегда при виде жертвы, глаза революционера, директора местного танкостроительного гиганта, начинают разгораться любовью. Жертва делает вид, что не замечает растущего жара, находит мельтешащего ребенка, урезонивает его строгим тоном классной дамы: «Влас, прошу тебя немедленно вернуться к столу!»
В отчаянии я наполняю рот все еще горячим и вязким, жирным и, в общем-то, далеко не противным составом. Родители покидают столовую и запираются в кабинете. Сначала там царит тишина, потом начинают раздаваться звуки фортепиано. Они то прерываются, то возобновляются, идет знакомая мягкая борьба, а я между тем опоясываюсь саблей Буденного, щелкаю пистолетом Ворошилова, стреляю в утку из винтовки пограничника Карацупы. Сияя счастьем и нежностью, появляются родители и присоединяются к моей игре. Что может быть увлекательнее для человеческого детеныша, чем стрельба?
С отцом что-то происходило. Он как-то менялся, но как – я не понимал. Однажды от соседей по лестничной клетке ночью послышался визг сродни свинячьему. Вся квартира повскакала, и все скопились у входных дверей: отец в старой шинели, из-под которой виднелись ступни с большущими ногтями, мама в халате с кистями, бабка и нянька, заночевавший наш шофер – кто как, дезабилье, между ними, конечно, мельтешил и Влас, пытаясь пробраться поближе.
«Аполлоша, если можешь, не открывай!» – просила мама. Аполлинарий открыл.
Дверь в квартиру соседа Хизбулатова Хамаза Гантемировича тоже была открыта. На площадке, к восхищению Власа, стоял красноармеец хоть и без винтовки, но с большим наганом в кожаной кобуре. Непрекращающийся визг, как тут все поняли, принадлежал самому Хамазу Гантемировичу. Не прошло и минуты, как появился и он сам с распухшим лицом и затекшими невидящими глазами. Плотно за ним шли два командира-лейтенанта с улыбчивыми ртами. Не взглянув на соседей, Хизбулатов, который раньше нередко брал Власа за ухо и говорил «боец!», стал спускаться по лестнице. Руки он держал за спиной, скрестив пальцы, словно боялся, что они разбегутся. Затем вышел майор и прикрыл за собой дверь. Увидев отца, он кивнул. Отец ответил кивком. Майор достал коробку «Казбека» и предложил папиросу отцу. Они закурили.
– Видите, товарищ Ваксаков, какие гадины пробираются в партию, – сказал майор.
– Он не гадина, – сказал отец.
– Что вы имеете в виду? – удивился майор.
– Он никого не избивал по ночам, – хрипло произнес отец.
Майор бросил папиросу себе под ноги.
– Я вам припомню этот разговор.
Отец вошел с папиросой в квартиру и почему-то докурил ее до конца, постоянно взглядывая на огонек. Мать с сияющими глазами целовала его и дрожала, как липка на ветру. Как липка на ветру! – вспоминаю я сейчас и содрогаюсь. О боже! Да ведь я тогда именно так и подумал: мамочка моя, она дрожит, как липка на ветру! Я обнимал ее ногу, и дрожь ее передавалась мне. И отец дрожал нашей общей дрожью, хоть и докуривал «Казбек» чекиста.
Став взрослым, уже в 50-х, я часто думал, что в подобных эпизодах по всей стране завершалась крокодильская революция. Человеческая дрожь понемногу стала пронизывать классовую борьбу.
Пока что я все вооружался. Родители выполняли все мои капризы: покупали ружья с пулями-липучками, заводные танки и тачанки и даже сложную электрическую игру под названием «Прибытие бронепоезда». Им хотелось потрафить единственному сыну до того, как за отцом придут. Пришли, однако, не сразу. Не исключено, что и сам тот угрожающий майор уже истлел на Колыме, а отец все выпускал игрушки для взрослых, танки KB и ИС с переходом на унифицированную модель Т-34. Потом все-таки за ним пришли. Он не визжал, но рыдал, никак не мог остановиться. Окаменевшая мать с трудом протягивала к нему руки. Через три месяца увезли и мать. Влас остался с нянькой, теткой и б