Кесарево свечение — страница 45 из 65

Пегас Пикассо

Отчего мне все-таки хочется написать что-то о Пикассо, то есть придумать что-то о нем? Вернее, прочувствовать всю эту пикассонию – всеми десятью пальцами по всем пикассам? Потому, быть может, что всякий, даже мимолетный, взгляд на него сродни мощному подъему коня Пегаса? Может быть, оттого, что долгое всматривание в него, прогулка вдоль него с увеличительным стеклом в глазу сродни полной перезарядке твоего словесного аккумулятора? Вплоть до того, что к концу галереи появляется прежняя упругость в дряхлеющем заду.

Пиша и завершая этот «большой роман», я часто ловил себя на том, что как бы прогуливаюсь вдоль галереи Пикассо, ибо он принадлежит к первой дюжине вдохновителей прошедшего века, а быть может, и возглавляет ее. Быть может, и век-то начался за пару десятилетий до своего хронологического начала, когда в Малаге созрел и явился в мир кислорода увесистый плод пикассийского древа. Это был срок крутого демиургического замеса по всему миру; не обошел он стороной даже и обделенные солнцем плоскости и мокрые склоны российской земли. Возник последний аккорд Ренессанса, великая художественная утопия.

Заменив одно слово, я вспоминаю недавно усопшего друга: «Кесарический роман сочинял я понемногу, продвигаясь сквозь туман от пролога к эпилогу», хотя где тут у меня прологи, где эпилоги, быть может, и сам Прозрачный не разберет. Тем не менее время от времени делаю какие-то не очень вразумительные наброски о Пикассо.

Подходит срок, подступает хронология; 1900 год, пора начинать. Старательный студент, освоивший рисунок и композицию – в детстве, между прочим, лучше всего получались голуби; даже лучше, чем быки корриды, – а также живопись – большие и мелкие мазки, светотени на множестве портретов, в которых испанские мотивы естественно сливались с фламандскими, – теперь собирается в Париж.

Отъезд юнца из Барселоны

Благословила вся родня.

Вязаний красных и зеленых,

Орехов сладких и соленых,

Советов мудрых, глаз влюбленных

Поток не иссякал три дня.

Возьми с собой мешочек песо,

Припрячь его в родной тюфяк

И береги свой юный пенис,

Когда в отменнейших туфлях

И в новой шляпе по Монмартру

Один отправишься гулять:

Там дамочки в разгаре марта

Тебе покоя не сулят.

Никто из почтенного бюргерства не предполагал, что юнец собирается в дальний путь для того, чтобы взбаламутить не только Монмартр, но и всю округу, в которой давно уже процветал мирный импрессионизм. Не знал этого и он сам. Бешеный Дионис проснулся в нем, когда он в 1900 году увидел «Объятие на улице», а потом танцы в «Le Moulin de la Galette» – танго, в котором мужчины не снимают цилиндров, видимо, для того, чтобы до времени прикрыть дьявольские рожки, а красные рты женщин светятся в темноте, как вожделенные мишени.

«Объятие» становится «Грубым объятием», чтобы впоследствии, уже в 1925-м, превратиться в шокирующий кубистический «Поцелуй», в котором вскрылось все: и пожирание вульвы, и фаллос, и разъятая промежность – словом, вся оргия первопричинного греха.

Шаг за шагом в хороводе развратных карлиц, донельзя желанных девок и величественных дорогих проституток он вступает в свой «голубой период», в мир бесконечных парижских кафе, где сидят артистические эмигранты, арлекины, любители абсента, усталые акробаты и где отправляется на небеса молодой дружок Касагемас. Огромное смешение форм, слоев и срезов, водоворот красок властно зовут юнца: забирай круче, тебе предназначено стать Пикассо.

Коренастый кривоногий юноша с бешеным глазом начинает выделяться среди бесчисленных художников Левого берега. Вслед ему кидают взгляды посетители дешевых кафе бульвара Сен-Мишель. О нем говорит старая (и молодая) богема.

Сеньор Пикассо – сын отваги.

Его планида высока.

Одним косым ударом шпаги

Он нарисует вам быка.

Не будет клянчить он поблажки

У галерей в Картье Латэн.

Дрожат кощунственные ляжки,

И свечи гаснут в синих плошках,

Бесчинствуют на крышах кошки,

В углу мерцает сна латунь.

Во время работы кистью он не очень-то думал, живопись – все-таки это не мыслительный процесс, однако во сне ощущал, что какая-то часть его организма предается размышлениям.

Господь дарует свойство зрения.

Природа создает глаза.

Мычит Пикассо: это разное.

Увидеть ощупью алмаз

Дано ли? Вижу заалмазие.

В за-зреньи живопись совьём

И без зазренья свойства плазмы

Мы свойством духа назовем,

Как называем виноградники

Мы чутким словом Совиньон.

Подобными набросками заполнялся компьютерный файл, и я был готов строить композицию текста, когда узнал, что пару лет назад один знакомый писатель уже написал нечто подобное в виде полноразмерной книги. Начало XX века и появление Пикассо в Париже. Посланник демиургов, основная горелка художественной революции. Моцарт кубизма. Пушкин сюрреализма. Один из тех первых артистов, что поставили под знак вопроса автоматические результаты зрения, не удовлетворились и импрессионистским киароскуро, попытались пройти за грань «реальности», вывести художественного человека за пределы мгновения.

Ну что ж, мне с кем-то надо посоветоваться, с кем-то посидеть под оранжевой лампой; увы, не с кем. В принципе роман может спокойно обойтись без главы о Пикассо. К нашей истории он, кажется, не имеет никакого отношения. Быть может, он имеет отношение к «кесареву свечению», однако это не означает, что он в нашем фокусе. XX век? Но мы давно уже за его пределами; этот век завершился вместе с великим маэстро. Мистическое возбуждение перешло в генитально-дигитальную суету. Живем в мире постоянного попискивания: «мобили», пейджеры, хронометры. Символистские прозрения вновь задвинуты за горизонт, на этот раз молекулярной генетикой и геномом человека. Что же мешает мне забросить все клочки в «трэш»?

Быть может, это Прозрачный, который с уходом прежнего населения все чаще стал прогуливаться по пустому дому: то влезет на миг в эту самую оранжевую лампу, то протащится по стене, словно тень какой-нибудь музыкальной фразы, то в телефоне пропоет, как фазан, wrong number, sorry, wrong number, sorry,[132] быть может, это он подбивает меня продолжать эти записи? Быть может, это он в этот момент начинает мне диктовать по-английски; по-каковски ему еще диктовать, будучи местным бесом?

Beethoven was deaf. Could one paint being a blind?

Sometimes he dreams, he doesn’t need eyes to make painting.

Once a former sailor, lanky and blond,

Knocked his door and broke in panting.

Is this ulitza, he roared, or la rue, or der strasse?

Is this Picasso, or Picasso?

Hi there, my fellow, I’m a Russian!

Sorry, mon maitre, for this nightly assault![133]

Потом Прозрачный меняет фонт и продолжает шпарить уже по-русски; научился.

На верхотуру приперся Татлин.

«Здесь проживает сеньор Пикассо?» —

«Се муа, месье!» – «Неужто? Тот ли?

К тебе ль свалился я с седла Пегаса?» —

«Черт побери! – взревел маэстро. —

А вы откуда ночною татью?

Какие вас к нам прислали монстры?» —

«Не беспокойся – я просто Татлин».

Зима 1913-го

Итак, поехали. Еще не рассвело, когда в дверь стали стучать. Стучат деревом, то есть дерево человека стучит в дерево двери. Стало быть, уже по ночам теперь приходят за деньгами? Однако даже за деньгами так долго не стучат. Может быть, жандармы? За закрытой дверью расцвела картина жандарма: ослепительно черное в центре распустилось агавой синего с клыками оранж.

Не надевая штанов, Пикассо пошел открывать. Оскорблю внешним видом. Заляпанный халат, свисающая мотня подштанников. Пожалеют, что так долго стучали. Кто там?

«Из России», – ответил нахальный голос. Картина жандарма погасла. Стала брезжить другая, не соответствующая звуку. Нет, это не Россини. Тот катится волной. С искрами. Наконец осенило: се вуа де ля Рюс. Значит, не за деньгами пришли, а, наоборот, с деньгами. Купят картину, вынут пачку хрустящих. Или выпишут чек Лионского Кредита, что хуже. Что много хуже. С ними обычно месье Куварда. Или Шеглонски. Надо им сказать, что хрустящие предпочтительней. Начинается мельканье чего-то неорганизованного, как всегда бывает при деньгах. Хочется все собрать и соскрести.

За дверью стоял высокий и худой. Выделялся большой рассопливленный нос. Заледеневшим болотом наглость в глазах стояла. Русских таких не бывает. Пабло в ловушке себя ощущал. Сейчас хватит палкой поперек головы. Такие, с палками, ходили в порту, били художников по головам, забирали мелочь. Как-то не думалось, что когда-нибудь придут прямо под дверь.

Этот самозванец плохо играет роль русского. У тех не бывает таких носов. Русские немолоды. У них большие щеки, но носы их смиренны. Русский вообще мягкий, а самозванец жесткий. Недавний покупатель по имени Сова был в бархате, а этот скрипит задубевшим на морозе сукном. Это скорее флотский, чем русский. Тут просится карандаш, а не пастель.

Много сейчас болтают о русских женщинах; дескать, новое поколение возникло юных нимф. Но почему, однако, все умалчивают, что у них пупырчатая кожа? Возьмите их живопись: не нужно и лупы, чтобы заметить розоватые пупырышки. Впрочем, в этом нет ничего дурного, быть может, и у первых нимф в аттических рощах была пупырчатая кожа.

Все эти мысли пронеслись в голове Пикассо за несколько секунд, пока он молча взирал на клацающего зубами промерзшего иностранца. Такова черта гения: секунда может у него растянуться на страницу, год уляжется в одну строку.

«Что вам угодно, подозрительный человек?» – петухом вскинулся Пикассо, ногой пытаясь подтащить поближе каминные щипцы.