Кесарево свечение — страница 92 из 123

Не часто «солнце Александра»

Здесь через тучи просквозит

Среди событий календарных

Российской пакостной возни.

Измучен Ельцин, как в обкоме:

Ни в отпуск умотать на Крит,

Ни обратиться в синий камень,

Ни опуститься в древний крипт.

*

Ностальгия

Как Ниццы гость, как Сочи житель,

Вблизи пенящихся борозд

Проходит старый сочинитель

В кожанке «классик-бомбовоз».

Вздыхает старый сочинитель,

Он вспоминает свой дебют,

Варшаву, огоньки. Сочельник,

Журнальной критики дебош.

Над атлантическим курортом

Летит патрульный пеликан.

Солдат болотистые роты

Идут под гулкий геликон.

Недаром отвечает болью

Воспоминаний балаган:

Ушедших лиц, пожалуй, больше,

Чем этот бравый батальон.

*

Чужак

Бродит Стас Ваксино,

Забуревший классик.

В мире нет вакансий

Для таких колоссов.

За окном халява, потная тусовка,

У дверей легавый, блядь в своей спецовке.

Гангстер комсомольский, паразит гэбэшный,

Лапы в страшных кольцах, камушки-орешки

Патриоты ражие, либерал — замызган,

Общество куражится в позах модернизма.

Родина! Старушки! Бабушки и тети!

Cтac, ты здесь нерусский, неавторитетен.

*

Перу Дальгорду

Копенгаген. Издательство «Гюльдендаль».

Направляюсь за авансом по следам Кьеркегора.

Все здесь мило душе: позолота, эмаль,

По которым порою грущу, словно грек по простору.

Есть соблазн поселиться среди малого языка,

Средь аптекарей и ювелиров усатых,

Отказаться от выгод татарского ясака,

Шепелявого, с треском коры, говорка бесноватых.

Получив гонорар, на канал выходил Кьеркегор.

Он телесную немощь свою весьма гордо наследовал

Заходил в кабачок, сам себе бормотал под кагор:

«Бомба, чу, взорвалась, и пожарище следует».

Королевство датчан, социально-задумчивый рай.

Вьют грачи вдоль Ютландии вечные гнезда.

Если скажут народу сему: «Свой удел выбирай!» —

Он нашьет на свои пиджаки те же желтые звезды.

*

IV

О ней мечтал он наяву

Со школьной парты.

Глазища круглые совы

У Клеопатры.

Вставай, взлетай к нам из глубин,

Яви нам грезу!

Просил в просторах голубых

Плывущий Цезарь.

Гони змею, молил школяр,

Беги из ванны!

Но слышны скрипы корабля

Октавиана.

Весь смысл змеи, как ни моли,

В укусе спрятан.

Об этом знают муравьи

И кесарята.

Изиды вечная звезда

Горит над школой.

Гудят в округе поезда

Трубой Эола.


Город мудрецов

В сумерках снег освещает усы и плащи,

Два охотника-хищника вместе идут, Ортега и Гассет.

В ягдташе у них заяц несчастный предсмертно пищит.

Бог приходит на помощь к нему и предсмертие гасит.

Освещает дома отражением снега каток.

Дети свищут вокруг, отвязав притяжения грузик.

Вместе с ними скользит городской полицейский Платон,

Да откалывают фортеля

Школьные учителя

Даррида и Маркузе.

В кабачке запашок — описать не могу!

Приготовлен для вечера вкусный соус.

Обещал усладить нас бразильским рагу

Кулинар по фамилии Леви-Страус.

Аквавит принесут, и духовно мы с ним воспарим.

Под зайчатину с перцем воспарим мы телесно.

Старый Кант запоет ни о чем, словно в доме Пурим,

И запляшут вокруг огонька молодые кантессы.

*

Миф и быль

Телесный ствол, сказал Бердяев,

Ты не отринешь поспеша:

Ведь среди жил его бордовых

В нем вояжирует душа.

Творя загадку без отгадки,

Она ушла из мифа в быль,

Ест с нами пудинг кисло-сладкий,

И шашлыка кошмарец плотский,

И в сале сваренные клецки

И валится в автомобиль.

Поэт и рыцарь, строгий Данте,

Спустился в прорву, не дыша,

И встретил плоти мастодонтов,

В которых ограждала душа.

Спасутся все, сказал Спаситель.

Но кто ответит за немых,

Преступных, не прошедших сито,

Оставшихся для вечных мук?

*

Из «Ожога»

Оттепель, март, шестьдесят третий.

Сборище гадов за стенкой Кремля.

Там, где гуляли опричников плети,

Ныне хрущевские речи гремят.

Всех в порошок! Распаляется боров.

Мы вам устроим второй Будапешт!

В хрюканье, в визге заходится свора

Русских избранников, подлых невежд.

Вот мы выходим: четыре Андрея,

Пятеро Васек, бредем из Кремля.

Видим: несется дружина, дурея,

С дикими криками: «Взять ее, бля!»

Сворой загнали беглицу-цыганку.

Грязь по колено. Машины гудят.

Ржут прототипы подонков цековских

С партобилетами на грудях.

*

Сезон 67-го

Мой Крым, плебейские гнездовья!

Шкафы, чуланы — все внаём,

Но по ночам пророчат совы,

Что приближается самум.

Иду от Маши, даль светлеет.

Гора — как Феникс над золой.

Там в складке каменной алеет

Шиповника розарий злой.

Скалы прибрежной дикий камень

Набычился, как царь-бизон.

Вдруг пролетело скрипок пламя,

Как будто выдохнул Бизе.

С утра мещанство варит яйца,

Но возникает смел, усат

В потоке бурных вариаций

Неисправимый Сарасат!

*

Толстой

Витают сонмы произволов

Над поприщем угарных войн.

На бал в поместье Радзивиллов

Плывет блистательный конвой.

Спешит Сперанский обустроить

Гуманнейший абсолютизм.

Плывут полки, за роем рои,

Как будто в бездну мы летим.

Елена выпьет яд кураре,

Шепнет: мон шер, прости, спешу.

Отрезанной ноге Курагин

Промолвит: больше не спляшу.

Василий-князь повяжет галстук

И вдруг поймет: для светских врак

Один лишь дурачок остался

Да новая звезда на фрак.

Терзает пневмония старца,

В бреду он видит строк развал.

Хаджи-Мурат, герой татарский, —

Его последний произвол.

*

«Бродячая собака»

Серебряный поток, обилие луны.

Печаль всегда светла. Уныния агентам

Тут протрубят «О нет!», как в Африке слоны

Трубят, зайдя по грудь в живительный аргентум.

Из всех собак одну облюбовал народ,

Поэт и журналист, комедиантов племя…

Пускай жандарм ворчит: «Уродливый нарост»,

Ведь не ему вздувать сценическое пламя.

Надменный трубадур, сюда явился Блок.

Глаза его пусты. Он думает о Данте.

Пришла пора плясать для карнавальных блох,

Лишь мимолетный жест вы этим блохам дайте.

Гварнери и тампан заплещут в унисон,

Площадку очертит ночного неба калька,

И пушкинским ногтем потрогает висок

Корнет, чья боль в виске — вакхическая Ольга.

*

Художники-картежники

Кубы электросвета сквозь веток мешковину

Трамвай проносит с грохотом на Сретенский бульвар,

А в поднебесье хохоты, там в студии Машкова

Художники собрались для еженощных свар.

Бубновые валеты, трефовые семерки

Всей банде полагалось бы — промеж лопаток туз!

«А все же Кончаловский, Лентулов и Осмеркин

Еще не вылезали из маминых рейтуз!

Еще не поднимали борцовской гири груз!

У них одна мамаша, толстуха Академия,

А нам бы расплеваться навеки с ней и вдрызг!

Мы зачаты, ребята, одним священным семенем,

Нас всех вскормила млеками волчица или рысь!»

Так Ларионов буйствует. «Мы молодые гении!

Вперед Наташку выпустим, и нас не разгромят!»

А на бульварной лавочке их взлетам и агониям

В усишки ухмыляется марксистский эмигрант.

*

Револю

Военный коммунизм. Донашиваем фраки.

Цилиндры все сданы на балаган,

В котором футурист рифмует агитвраки,

Но не рифмуется Дзержинского наган.

Кронштадт устал от красной камарильи.

«Начнем, братва, вот-вот растает лед!»

Но прут по льду карательные рыла,

Чей аргумент — носатый пулемет.

В те дни на Лиговке мочалилась мочалка,

Брахоловка, спасенье диких дней.

Ахматова, краса, аттическая челка,

Распродавала там паёк своих сельдей.

«Она меняет спецпаек на мыло, —

Докладывал аграновский злодей. —

Товарищ комиссар, ей мыло мило.

Начнет с селедок, так и до идей.

Дойдет она, монахиня-харлотка,

Как тот, кого надысь мы на валу

Кончали, помните, он драл все глотку…»

Зевнет Агранов: «C'est une revolu…»

*

Соседи

Два Владимыча Владима жили по соседству.

Оба были нелюдимы, начиная с детства.

У обоих чин дворянский украшал гербарий,

Прибавляя тесту пряность; словом, были баре.

Повзрослев, влюбились оба в бритские ботинки,

В мягкий тайд, усладу сноба, в венских стульев спинки.