Кетанда — страница 23 из 47

Вот и теперь, не успела баба Ксения добраться до злополучной вершины, как услышала из-за забора глухую ругань Новичковой с мужем — в своей загородке они всегда вели себя тихо. Он обрубал сучки, а она перебрасывала их обратно через забор бабы Ксении. На нетронутую тополем вишню. Баба Ксения остановилась.

— Вот, сюда-то бы вот, и всех кроликов передавила бы, горбуха... — ворчала Новичкова. — А все ты! Чего молчишь! Надо было давно спилить. Как первый упал, так сразу и остальные надо было. Понятно же, что к нам он упадет. Он стоял наклоненный. Чего молчишь? — пыхтя, бросила она очередную ветку.

Ветка застряла в колючей проволоке, Новичкова залезла на что-то, стала спихивать и увидела бабу Ксению.

— От! Стара фарья! Сектантка чертова! — будто бы даже обрадовалась она и крепче ухватилась за забор. — Я тебе говорила! Чего теперь? Кто чинить будет?! У нас тут вон чего...

Не совсем было понятно, почему она злилась на бабу Ксению. Тополя были общие. Когда заводской дом строили, мужики дорожку к сараям засадили акацией, а покойный дед Моисей, муж бабы Ксении, принес из леса эти деревца. И они посадили их вдоль сараев. Красиво было. Пока тополя не начали падать. Но спилить их Новичковой не дали. Бабы встали на защиту. И не из-за красоты, а просто назло Новичковой. Баба Ксения к этому никакого отношения не имела. Орать, правда, на нее можно было сколько угодно. Она никогда не отвечала.

— Что же ты шипишь-то, Анька, поправлю я тебе забор. — Тихонов подходил из-за бабы Ксении с топором в руках.

— Ты попра-а-авишь! — ехидно передразнила Новичкова. — От тебя дождешься! Глаза-то с обеда небось зальешь! Поправит он! Я про этот тополь сколько говорила! Вот пусть он на твой сарай упадет!

Она еще что-то бурчала из-за забора, желая оставить за собой последнее слово, но Тихонов, не слушая ее, стал обрубать толстые, мясистые сучья. Потом повернулся к старухе.

— Ты иди, баба Ксеня, я тут сам, потихонечку. У тебя двуручка вроде была?

— Возьми, возьми, Миша, там у деда висит, — она еще раз оглядела свою разруху. В тревожном утреннем солнце, пробившемся из-под темных мокрых туч, все стало еще виднее — и замятые кусты георгинов, и свежесломанные яблони и вишни. — Цветы-то... смотри тут... — баба Ксеня всегда говорила очень тихо.

Миша забрал двуручную пилу, сходил к себе в сарай, развел, наточил. Рукоятки скрепил меж собой палкой и аккуратно умотал изолентой. Чтоб не играла, когда один пилишь. Он пошел уже было к тополю, но остановился.

Жутко захотелось курить. И пилу очень хотелось попробовать, — должна бы хорошо пойти, — и курить. Это по привычке. Он всегда перед началом работы спокойно выкуривал сигарету. Как будто оттягивал удовольствие. А тут еще и волновался немного.

Он постоял, хмуря лоб и поглядывая на второй этаж, на окна своей квартиры, где у него лежали сигареты. От дома в тапочках и трико шел Геннадий Пустовалов. Роста он бы поменьше среднего, но могучий волосатый торс его был прекрасен. Он только что закончил зарядку с гирями, которую делал каждый день, и был еще разгорячен. Щеки раскраснелись. В руках — туфли и хороший костюм на вешалке. Из одного ботинка торчала щетка для костюма, из другого — для обуви.

Они работали в одном цеху. Геннадий токарем, а Миша фрезеровщиком, но если Миша и выглядел простым работягой, то Пустовалов не меньше чем главным инженером. Красавец и щеголь. И все бабы в доме своим мужикам ставили его в пример.

По воскресеньям Геннадий брился до синего блеска, чистил свой темный в тонкую полоску костюм, надраивал ботинки, надевал светлую рубашку с галстуком и ехал в центр, «в город». Возвращался вечером подвыпивший и подсаживался к мужикам, ломавшим стол доминошными костями. Пустовалов в домино не играл. Он был кандидатом в мастера спорта по шахматам. Заводской знаменитостью. В серьезных турнирах участвовал и даже в Москву и Ленинград несколько раз ездил. Он вообще относил себя к интеллигенции и с мужиками разговаривал, снисходительно прищурившись.

— Здорово, Миша! — голос у Пустовалова был низкий, приятный.

Редко с кем, даже с начальником цеха, он здоровался первым, а с Тихоновым здоровался. Тихонов, несмотря на весь свой рабоче-крестьянский вид, феноменально играл в шахматы. Легко и красиво играл. Как будто даже бездумно, иногда и книжку читал, пока Геннадий, нахмурившись, листал задачники, ища помощи у великих. Но даже ничьи случались у них редко. Как такое могло быть? Ни теории Тихонов не знал и рассуждать и обсуждать тоже не любил, только морщился, когда Геннадий делал плохой ход, предлагал переходить, а если тот настаивал, морщился еще сильнее, замирал на минуту, глядя на доску, и объявлял мат через столько-то ходов на такой-то клетке. И пока он играл, он был прекрасным Тихоновым с умными строгими глазами, — Геннадий даже исподтишка любовался им, — но как только выигрывал и видел перед собой не фигуры, а красное от досады лицо Пустова-лова, тут же превращался в Мишу — улыбался растерянно и виновато. Так глупо это выглядело, что Пустовалов откровенно презирал его в эту минуту. «С его способностями да с моей внешностью и волей, — думал частенько Геннадий, — я бы в Москве сейчас жил. С Карповым играл».

Но Тихонов даже в первенстве завода не участвовал, которое Пустовалов выигрывал, не глядя на доску.

— Здорово, — Миша стоял и думал о чем-то в смущении.

— Ты чего это с пилой? — Пустовалов держал голову прямо, крепкие свои рабочие плечи развернул и, хоть и не перед кем было, а все же хвастался костюмом на вешалке. Выставил его наотлет. Костюм был почти новый — к пятидесятилетию шил на заказ. Двубортный, брюки широкие, как у Михаила Ботвинника на одной фотографии.

Из подъезда вышел Саня Тренкин. С рюкзаком и ружьем в чехле и собачьей миской в руках. Прошел, как будто прокрался мимо мужиков, мелко кивнул круглой, лысой почти головой. Буркнул «здрасте».

— Здорово, Сань, — кивнул Тихонов машинально, по-прежнему о чем-то думая. Геннадий не поздоровался, только посмотрел Тренкину вслед.

Тренкин, который даже детей стеснялся в доме, чувствуя теперь взгляд со спины, шел как-то боком, расплескивая из миски.

— Охотничек, — повернулся Геннадий.

Тренкин между тем открыл свой сарай, откуда с визгом выскочил Казбек, которого все звали «Саня», так они были похожи со своим хозяином. Казбек был дурной помесью легавой и гончей, ни на какую охоту не годился, но Тренкин его за что-то любил и всегда брал с собой. Никто не помнил, чтобы они что-то добывали.

Казбек запрокинув голову и, выпрыгивая из собственных лопаток, записал бешеный круг счастья, но, наткнувшись на упавший тополь, взвизгнул и, поджав хвост, кинулся к хозяину. Тренкин, сидевший на корточках у рюкзака, обернулся, увидел тополь и сломанный забор, встал и испуганно глянул на мужиков.

— Покурю-ка я, Ген? — Тихонов как будто просил разрешения у Пустовалова.

— Ты, Миша, точно ребенок! Запретили ж тебе! А пила-то зачем? Тебе теперь только пилить.

— Да вон, — Миша, с привычной своей виноватой улыбкой, кивнул в сторону тополя. Куда ж, мол, деваться?

Геннадий только теперь заметил лежащее дерево. Прищурился на него красивыми глазами, зачем-то строго сдвинул черные брови и направился вроде и к тополю, но на самом деле к бельевой веревке, на которой он всегда чистил костюм. И хотя мелькнула мысль, что помочь-то бы надо, Геннадий уверенно скакнул через нее конем, тут же ощущая не без приятности, что ход этот правильный. Сегодня у него не было времени.

Последние пять лет, после того, как у Пустовалова умерла жена, у него всегда было несколько женщин. Все моложе его, все еще хорошенькие, и все его любили. И все у него было строго, как в красивой шахматной партии. Сегодня надо было успеть к двоим. Да и помылся он уже и освежился одеколоном.

А Миша так с пилой и пошел за сигаретами. Хотя ему нельзя было курить. И по лестнице разрешалось подниматься только с отдыхом. Месяц назад у него был инфаркт. Он провалялся две недели в 6-й горбольнице и теперь сидел дома. На больничном.

В палате он насмотрелся на доходяг (двое из них в одну ночь померли) и здорово испугался — курить бросил. За все время, пока лежал, может, пару раз пыхнул у кого-то, кто приходил проведать. Но когда уже вышел из больницы и докторов рядом не стало, жутко потянуло. Он не выдержал, разрезал «Приму» на три равные части и, чтобы не жечь губы, купил небольшой мундштучок. Курил, когда уж совсем невмоготу было — утром, после обеда и на ночь. Всего одна сигарета получалась — это, конечно, ничего. Даже доктору не стал говорить об этом.

Да и день сегодня был какой-то хороший. Он вчера взял в библиотеке шесть томов Толстого и читал до часу ночи. Проснулся в легком, радостном настроении. И тут тополь. Нельзя, конечно. Совсем нельзя было этого делать, была бы Ленка дома, так та не дала бы, но она сорвалась на один день к матери в деревню — потолок белить, и бабе Ксении можно было помочь. Он всегда им с дедом Моисеем помогал, а тут... без деда она не управится. Миша, с удовольствием щурясь на высокую голубую стопку книг, как бы обещая скоро вернуться, взял мундштук и три коротеньких сигареточки.

Тополь был метров двадцать пять, толстый и корявый в комле, и Миша решил начать с хлыста. Надо как-то потихонечку, втянуться, а там посмотреть. Он поплевал на большие свои ладони и, прикинув двухметровую плеть, сделал первый зарез.

Пила тонкая, но жесткая, кованая еще, старой работы, легко грызла рыхлую тополиную мякоть. «Тополь — не вяз, и не береза, тополь — ерунда. Было б здоровье — к обеду попилил бы и поколол», — так он думал, а сам нет-нет, а прислушивался к своей левой стороне. Хоть и перенес инфаркт, а так и не понял, как это болит. Как будто тошнило, что ли, и тяжесть все время была, и вроде немело слева, но все равно непонятно. Доктор сказал, что так бы и помер, если бы жена не кинулась за «скорой».

Он никогда ничем не болел. За всю жизнь вырвали один зуб и один раз надорвался — со станка падала готовая «деталь» килограммов на двести, и он удержал ее, пока не подоспели мужики от соседних станков, — и полежал в больнице неделю. И вот — инфаркт.