Он вернулся из леса с пучком сухих еловых веточек и двумя зелеными кустиками курильского чая. Положил все на полку под навесом. Подкатил пенек к двери, встал на него и с трудом, потихоньку выволок лестницу из-под крыши. Попробовал, крепка ли, приставил к стенке и полез наверх. Под двускатной крышей, сделанной из толстых жердей, как и на всяком зимовье, был склад. Сейчас здесь лежали топор, двуручная пила, рыболовная сеть, небольшая печка-буржуйка с дыркой для кастрюли, труба от нее, еще какая-то мелочовка. Печников подтянул трубу на край и взялся за печку. Аккуратно, по-бабьи скользя по лестнице, спустил ее на землю. Мог бы, конечно, и просто снять, руки еще были крепкие, но одинокая таежная жизнь не признавала пустого риска. Никто не поможет, не дай Бог, что случится, придется в город выходить. Это не в молодости. Печников однажды зимой на промысле сломал руку. Правую. И ничего. Наложил шину, подождал пару дней, болеть стало поменьше, и он остался. Научился стрелять с левого плеча. Теперь — не то. Не дай Бог, если...
Он умостил буржуйку на камни, на ее обычное место возле зимовья, насадил трубу. Открыл скрипучую, ржавую дверцу, достал кружок и закрыл им дырку. Летняя кухня была готова. Положил в печку еловые веточки, принес из зимовья пару сухих поленьев, поколол потоньше, сложил и чиркнул спичкой. Сам взял чайник и пошел за водой. Он всегда, когда была возможность, варил чай из живой, бегучей воды. Ему казалось, что вода, хотя бы час постоявшая в ведре, теряла свою силу, выдыхалась, чай из живой всегда бывал крепче.
Он спускался к воде и поминал доброй мыслью покойного Онищука, срубившего зимовье на красивом месте, на слиянии Аная и Лены. Не пожадничал, прямо у реки поставил. Вот и вышло хорошо. Зимовью больше полувека, сам Онищук уж лет двадцать как утонул в Лене, а люди ночуют, вспоминают. А другой спрячет избушку, и самому неудобно до речки за водой таскаться, и красоты вокруг никакой, да и, случись что, как вот с Онищуком, не простоит она долго без людей. Сгниет. А тут хорошо. Выходишь — и речка. Печников спустился по ступенькам, которые сам в прошлом году укреплял толстыми плахами, наколотыми из лиственничных чурбаков, присел на корточки и опустил чайник в воду. Жалко, конечно, Онищука. Он вспомнил его неторопливые внимательные глаза. Вместе с женой перевернулся. Может, и выплыли бы, да вода той весной на редкость дурная была, а жена плавать не умела. Так вместе и ушли. Не бросил.
Он снял с печки кружок — внутри вовсю бушевало оранжево-красное пламя, поставил чайник и стал колоть дрова. В прошлом году они с Василием Петровичем бензопилой попилили на чурбаки лиственницу и пару сухих елок. Сложили поленья на солнцепеке вдоль стенки. Теперь он выбирал чурку и колол. Мелко — для кухни, и на толстые поленья — чтобы топить в зимовье. Колол, а сам думал про теорию Василия Петровича про «этот и тот свет».
Василий Петрович считал, что и «этот» и «тот» свет бывают еще при жизни. Этот свет — это молодость, тот свет — старость. Как прожил молодость, такую Господь старость и даст. Грешил, гадил людям — получи болячки, мучайся. Теория была глупая, сколько хороших людей болеют в старости, но Печникову было и приятно — по Петровичу получалось, что Печникова Бог обласкал за что-то, если он в свои семьдесят восемь еще по тайге может ползать. А вот гибель Онищука никак не укладывалась в ту теорию. Да много чего в нее не лезло, но Василий Петрович в свои семьдесят свято в нее верил и совершенно серьезно считал себя все еще в «этой» жизни, то есть молодым. «Да на него непутевого посмотреть — больше сорока ему никогда и не было», — Печников доколол последнюю чурку.
Он аккуратно сложил поленья под навес. Сел отдохнуть возле печки. «Рожки сварю с тушенкой», — подумал, но не усидел на месте: дел было полно. Достал из рюкзака хрустящую пачку рожков, налил в кастрюлю воды и поставил на пышущую огнем дырку, чайник приткнул рядом. Взял голичок и подмел в зимовье. Там, в общем-то, чисто было, но — удивительно все-таки человек устроен — где ест, там и бросает. Карамельки ведь кто-то ел, да так фантики на пол и кидал, дрова опять же кололи прямо в зимовье. Он хорошо все подмел, мусор бросил в печку, вытащил просушить на солнышке матрасы и одеяла, протер стекло в керосиновой лампе.
Вода в кастрюле закипела, Печников аккуратно вскрыл пачку «кудрявых» макарон, половину высыпал в воду, оставшееся перевязал веревочкой — у него всегда лежали в кармане несколько небольших веревочек, и пошел в зимовье. Достал из рюкзака старый, но чистый, специально выстиранный холщовый мешок и стал складывать в него продукты. Рис, гречка, макароны, мука — все у него было упаковано в небольшие мешочки, все подсчитано, на два — два с половиной месяца. Подвесил мешок на крючок под потолком. От мышей. Соль и тушенку выставил на полочку.
Эту полку, широкую двухметровую доску, и еще одну, такую же — под книжки, он восемь лет назад на себе притащил. Километров десять пер, не меньше. Как раз в свой день рожденья здесь был — семьдесят лет исполнилось. Воды в реке не было, лодка не проходила, и он пошел пешком — в зимовье хотел день рожденья отметить. Не то чтобы отметить, но... осень стояла теплая, хорошая. И шишки, и ягоды было полно. Начальство, жена, дети обиделись: юбилей, мол. Но он уехал. Напьются — Печников после пятидесяти совсем не пил, — разговоры всё глупые... И тосты эти... Такое несут. Чуть ли не святой, прости господи. Все-то они про него знают. Он не знает, а они знают. Может, и правда со стороны виднее. Печников подумал про Василия Петровича — в заповеднике все их считали друзьями, а они иной раз так цапались... Подумал — хороший ли Петрович человек. И удивился, и даже разозлился на собственную глупость, ну человек и человек — вот дурость-то! Какое это все имеет значение?
Он выложил папку по черному аисту на книжную полку, вышел, вытряхнул рюкзак и повесил на гвоздь под навесом. Петрович на семидесятилетие нацепит свой единственный галстук — старший лесничий все-таки! И поедет в Иркутск. В трудовом коллективе отмечать. Печников покрутил ложкой в кастрюльке — еще пару минут, и надо сливать. Будет сидеть, улыбаться как дурачок. Или выпьет лишнего и станет им внушать то, чего они все равно никогда не поймут. Печников задумался, а потом и улыбнулся довольный. Петрович тоже никуда не поедет, тому любой причины достаточно, чтобы не ехать.
Он глянул на небо — денек-то какой будет! Вернулся в зимовье, нацепил очки и взял распечатку по гнездованию аиста в горных районах Испании.
Этих редчайших птиц он случайно увидел здесь в прошлом году. Шел лесом вдоль Козулина болота и увидел. Подумал сначала, что лосиха с лосятами, такие они были большие. Он подошел как мог близко, сел в кустах и хорошо рассмотрел их в бинокль. Аисты — два взрослых и один молодой — спокойно кормились. Большое тело, длинные ноги, длинная шея и мощный клюв. Голова крупная. Но больше всего его поразило оперенье. Шея и крылья были черными, а спина и затылок переливались темным шелковым серебром. Даже потрогать захотелось.
Птицы, аккуратно переставляя ноги и вглядываясь в воду, перемещались вдоль топкого берега болотной речонки. Время от времени они что-то выхватывали из воды. Гольянов ловят, понял Печников. Иногда кто-то из взрослых останавливался, поднимал голову с широким оранжевым клювом и смотрел по сторонам.
Это было как в кино. Аисты были совсем не такие, как нередкие здесь серые журавли. Они так были похожи на важных марабу (только намного красивее!), что даже Козулино болото вокруг них казалось Печникову африканской саванной. Он убирал бинокль от слезящихся глаз, удивленно осматривался: болото было болотом, тайга тайгой, но были и аисты — прекрасные, сказочные птицы из совершенно другого мира.
Печников просидел часа полтора, пока они не улетели, все тело затекло, руки устали держать бинокль, а глаза смотреть. На следующее утро он пришел туда затемно. Аисты не появились. Он просидел четыре часа, решил, что это были пролетные, но на обратном пути увидел их в небе. Они плыли уверенно и ровно — будто далекие корабли в прозрачном голубом океане. Был уже конец августа, и вскоре они улетели. Девять дней он наблюдал аистов — они много летали, кормились в разных местах, и он понял, что птицы здешние и у них должно быть гнездо, где они вывели птенца. Он искал его, но не нашел.
Зимой он прочитал о них все, что удалось разыскать, сделал хорошую подборку материалов, созвонился со специалистами. Это, без сомнения, был редкий, краснокнижный вид — Ciconia nigra — аист черный. Заповедник существовал уже тридцать лет, а никогда раньше их здесь не видели. На всю огромную территорию всего одна пара — удивлялся Печников. И он решил найти гнездо. И описать. Где, как и чем кормятся, понаблюдать за птенцами, отснять. Обозначить особо оберегаемую территорию, чтобы никто туда не лазил. С орнитологом из заповедника обсуждать ничего не стал — все в один голос утверждали, что птицы очень осторожные и, если потревожить, могут бросить гнездо. Их орнитолог — Печников недолюбливал его за лень и глупость — обязательно бы все испортил.
Весной, в конце мая, снег еще лежал по ключам, Печников специально забрался сюда с оказией, посмотреть — вернулись ли аисты, но гнездо решил пока не искать. Вернее, не стал подходить близко. Наблюдал за ними издалека, с вершин окрестных сопок, и понял, что это была та же пара и что гнездо у них где-то в верхах Ивановой пади. Печников решил вернуться в конце июля, понаблюдать еще раз, не пугая, а когда птицы улетят, уже смело искать гнездо. Но припоздал недели на две. После майских ночевок в лесу опять прихватило почки, и он до середины июля пролежал в больнице. Вот только теперь удалось — доктор очень упирался, уколов с собой надавал...
«Селятся в глухих малодоступных лесах со старыми деревьями вблизи болот, озер и речек, — читал Печников про “испанского черного”. — Пугливая, скрытная птица. Крайне редок. Под угрозой исчезновения... Включен в Приложение 2 “Конвенции”».
Все точно так же, как и с нашим, размышлял Печников, удивительно, один вид с белым аистом (даже в одних стаях в Африку могут лететь), но белый среди людей живет, как у себя дома, а этот вот...