Загадочным образом противостояние с властью для законопослушного до той поры вроде бы Свешникова, начатое им у памятника Гоголю, продолжилось серией судебных процессов. Тут были и попытка доказать, что видеофильмы, конфискованные у Жени по доносу его первой жены, не порнографические, а эротические, и суд с подмосковным городом Химки, отказывавшемся прописать его у мамы, и суд с республикой Латвия, не дававшей Свешникову права жить у его жены-рижанки. На что подчас уходят силы нашей души!
Между тем наступило 24 апреля — начало еврейского Песаха, и мы ушли на пасхальные каникулы — объявили недельный перерыв в демонстрациях. Песах — праздник освобождения евреев из египетского рабства— имел для отказников дополнительный смысл. Последние три тысячи триста лет случалось нередко, что евреев изгоняли из той или иной страны. Но едва ли не впервой со времен Древнего Египта из Советского Союза евреев не выпускали. Поэтому слова Моисея, обращенные к фараону: «Отпусти народ мой», — стали едва ли не девизом отказнического движения.
Песах празднуется как застолье в первые два вечера. Первый Седер мы провели в Спасохаузе — московской резиденции посла США Артура Хартмана. Зал, где проходило празднование, описан в романе Булгакова «Мастер и Маргарита» как место бала Сатаны. В тридцатые годы американский посол проводил здесь пышные вечера с птицами и зверьми, арендованными в Московском зоопарке. Второй Седер мы праздновали на квартире американского корреспондента новостного канала кабельного телевидения — я тогда еще не различал эти каналы — Лури. Меня поразило тогда, что жена его Марджарет перед Песахом съездила в Хельсинки, чтобы купить хорошую рыбу для приготовления знаменитой еврейской гефилте фиш. В московских магазинах, даже валютных, найти то, что хотела, она не смогла.
В последние дни Песаха случилась чернобыльская катастрофа. Несмотря на наступившую в Москве жару, мы сидели с закрытой форточкой. Боялись радиоактивного южного ветра. А дебильная советская пропаганда повторяла, что разговоры об опасности — это злобная западная выдумка. 1 мая на зараженные радиоактивностью улицы Киева вывели на демонстрацию детей. До нашего отъезда из Москвы 30 мая у нас успели пожить беженцы из Киева.
Второго мая мы возобновили наши демонстрации. Я с удивлением обнаружил, что привычка прошла, и на демонстрации 2 мая ко мне опять вернулся страх в виде холодной тяжести внизу живота. Вскоре, однако, демонстрации опять стали рутиной.
Особняком стояла демонстрация 5 мая. В ту пору в Москве работал удивительный посол Мальты. Звали его Джузеппе, фамилии его я не знал никогда. Была у Джузеппе жена — рыжая киевская девица Зина с зелеными глазами. Я не слышал голоса Зины, но почему-то мне казалось, что безумство поведения Джузеппе шло от Зины. Посол явно нарывался.
В какой-то момент нашей кампании мой товарищ Валерий Сойфер спросил Джузеппе — не слабо ли тому прийти на нашу демонстрацию. «Ничего не слабо», — ответил Джузеппе.
Когда 5 мая мы прибыли к памятнику, нас там поджидали Джузеппе и Зина. Мы сняли наши курточки, обнажив Анины аппликации. К нам приблизились посол республики Мальта с супругой и затеяли дипломатическую беседу. Вскоре они покинули место демонстрации, а мы остались демонстрировать. Нас почему-то не арестовывали. И тут выяснилось, что делать нам на нашей демонстрации абсолютно нечего. Публика глазела на нас, мы глазели на публику. Вот прошли в шахматный клуб мои приятели — гроссмейстеры Миша Гуревич и Саша Чернин. Мы сделали вид, что не узнали друг друга. Чего им только не хватало — так это рапорта в КГБ. Гуревич и так был тогда рекордсменом по невыездам. В тот год он был чемпионом СССР, а его не пустили даже с делегацией комсомола в Монголию.
Потом мы стали разглядывать памятник. Гоголь, обращенный лицом на Арбатскую площадь, был одним из самых нелюбимых москвичами памятников города. Когда-то здесь стояла замечательная скульптура Гоголя работы Андреева. Но тот Гоголь оказался слишком грустным и талантливым для оптимистичных и бездарных сталинских времен, и его в 1951 году сослали во двор дома графа А. П. Толстого на Суворовском бульваре, а здесь установили помпезный памятник работы Томского. Да и посвящение на постаменте было дурацким: «Великому русскому мастеру слова от Советского правительства». Я сказал Ане, что Гоголю, столь художественно описавшему еврейский погром в «Тарасе Бульбе», наверняка приятно ежедневно наблюдать еврейские погромы, когда нас волокут в милицейскую машину.
Промаявшись минут двадцать, мы поехали писать очередную жалобу Горбачеву. А я всерьез встревожился — что мы будем делать, если они перестанут обращать внимание на наши демонстрации?
Я напрасно волновался. На следующий день нас опять арестовали.
Послу Мальты его выходка просто так не прошла. Через месяц или два после выхода к Гоголю его объявили персоной нон грата и выслали из Советского Союза. Я встретил Джузеппе еще раз весной 1988 года в Милане. Он был грустен — карьера на Мальте для высланного посла была закрыта.
— Ни одно доброе дело не остается без наказания, — несколько неуклюже попытался я утешить Джузеппе.
Становилось ясно, что на серьезные акции против нас гэбэшники санкции не получили. Другое дело — мелкая провокация.
В тот день, 5 мая, мы возвращались домой раньше обычного. Из-за вмешательства республики Мальта мы не провели обычных трех часов в милиции.
В марте 1985 года в результате сложного квартирного обмена моя сестра Бэлла с мужем Володей Кисликом переехали из Киева в квартиру моих родителей в московском районе Крылатское, а родители оказались в однокомнатной квартире через два двора от нас.
Мы сразу отправились к родителям. Нашего семилетнего сына Давида, отказника почти что с момента рождения, с начала наших демонстраций мы в школу не пускали. Что еще придет в голову гэбэшникам относительно ребенка? Да и Давид не особенно скучал по своей учительнице Татьяне Даниловне, иногда приходившей на уроки пьяной. Отправляясь на демонстрации, мы приводили Давида к родителям, а возвращаясь, забирали его.
На этот раз мы вошли в квартиру родителей сразу же за незваными гостями. Работник Управления шахмат и детский тренер — и, кто его знает, кто еще — Александр Костьев привез для беседы с моим отцом, ветераном Второй мировой войны, другого ветерана — из Советского комитета ветеранов войны.
Я отвел незваных гостей на кухню, а родителей отправил в комнату. Моему отцу было 79 лет, он был уже не очень здоров, и, конечно, я хотел оградить его от гэбэшных провокаций. С мамой же… я скорее хотел защитить ветерана. При предыдущих попытках давить на родителей гэбэшники слышали от нее все, что она о них думает. Она бесстрашно бросалась на них, чтобы защитить своих детей.
Впрочем, ветерану досталось и от меня. Дискутировать с отказником — это не переправу наводить через Днепр или, не знаю, что он там делал во время войны, стрелять в отступающих из заградительного отряда. В конце беседы бедняга выглядел плохо, и, я надеюсь, Костьев довез его назад без сердечного приступа или гипертонического криза.
Конечно, посылать на такое задание старого человека, даже если этот человек ветеран КГБ или бывший политработник, было жестоко со стороны гэбэшного начальства. Непонимание между КГБ и ветеранами я наблюдал и значительно позже, в декабре 2001 года.
Я приехал тогда в Москву играть в первенстве мира. Соревнование проходило на шестом этаже Дворца Съездов в Кремле. В один из дней первенства на первом этаже Дворца Съездов ветераны знаменитой битвы под Москвой праздновали ее шестидесятилетний юбилей.
После празднования несколько стариков поднялись на шестой этаж, чтобы посмотреть, как мы играем. Один из них направился в туалет. А в туалете том сидел гэбэшник и строго следил, чтобы туалетом пользовались только люди с удостоверением участника первенства.
— Вам не положено, — остановил ветерана гэбэшник.
— Но я писать хочу, — возражал старик (легко посчитать — ему было за 80).
— Этот туалет только для участников первенства, — защищал писсуары гэбэшник
— Я Москву защищал, — жалобно возглашал ветеран, показывая на висевшие на груди ордена. К мучениям мочевого пузыря у него, очевидно, примешалась обида. Только что, на первом этаже, ему рассказывали, как его любят и ценят, а здесь, на шестом, не пускают пописать.
— А у меня жена и ребенок. Я работы лишусь, — тоже жалобно отвечал защитник писсуаров. И его резон был серьезен.
Я хотел уступить ветерану свое право попользоваться писсуаром, а сам бы уж съездил на первый этаж, в туалет для простых людей. Но я не был уверен, что такой обмен правами дозволяется кодексом чекистов.
Все это время, начиная с 10 апреля, гэбэшники присутствовали в нашей жизни открыто. Когда мы выходили из нашего дома, мы их не видели. Но стоило нам отойти от дома или отъехать на автобусе одну остановку, как к нам пристраивался наш «эскорт», или в автобус входил «знакомый» гэбэшник, а в заднее стекло мы видели следующие за автобусом две машины без номеров. От привычки, оказавшись в машине, немедленно выворачивать голову, чтобы посмотреть, кто следует за нами, после эмиграции я избавился далеко не сразу.
В субботу, 3 мая, свободную от демонстрации, мы отправились покататься на лодке вместе с сыном в Серебряный Бор — одно из самых приятных мест в Москве, рядом с которым жили. Следом за нашей лодкой по реке плавала «лодка сопровождения» гэбэшников.
Позже в тот же день мы отправились через ТроицеЛыковский лес в Крылатское к моей сестре. Транспортом к ней нужно было добираться больше часа. Через лес же можно было пройти за 50 минут. Прячась зачем-то за деревьями, за нами следовали две бригады КГБ, правда, по техническим причинам, без машин. «Кто это?» — встревожился наш сын. — «Не волнуйся, это гэбэшники, — успокоил я его. — Они нас охраняют».
«Охраняли» они нас круглые сутки. Как-то поздно вечером мы решили дать кому-то телеграмму, и я отправился на почту, находившуюся недалеко от нашего дома и работавшую круглосуточно. У стойки, где принимали телеграммы, я увидел сидящим на стуле Марлона Брандо — импозантного гэбэшника, которого я, видимо, за его внешний вид считал главным в одной из групп. Прослушивали ли они нашу квартиру, знали ли, что я приду давать телеграмму, или он просто присел на почте отдохнуть, я не знаю.