В фойе было, как обычно, многолюдно и пахло табачным дымом. Для ветеранов делалось негласное послабление, и они могли курить здесь, около вешалок, а к концу мероприятия даже в буфете. Курильщиков в Службе было много, несмотря на притеснения, которые они терпели от лишенных этого пристрастия начальников. В свое время Генерала развлекало наблюдение за участниками разного рода межведомственных совещаний. Реже всего курили руководящие работники ЦК КПСС, почти вровень с ними шли крупные дипломаты. У военных и представителей Службы курильщиков было заметно больше. Неужели они меньше дорожили своим здоровьем или страдали слабоволием? Кстати, отмечал в ходе этих пустяковых наблюдений Генерал, многие сотрудники Службы бросали курить по получении генеральского чина. Видимо, они начинали сознавать ценность своей жизни и стремились продлить ее во благо Отечества.
Все мысли делились на нужные и пустые. Размышления о табакокурении относились к последнему разряду, и тем не менее Старик не без удовлетворения отметил, что множество ветеранов спокойно предавалось этому пороку. «Пенсионер — дыра в государственном кармане.
Курением мы даем акцизную прибыль государству и сокращаем свою истраченную жизнь. Курить — долг каждого ветерана». Тяжелая шутка.
Генерал потолкался около книжного лотка; не сумев протиснуться через плотно сомкнутые спины (ветераны Службы отличались любовью к книге), пошел по бесконечному пространству фойе к залу. Партер был полон, и пришлось устроиться в быстро заполнявшемся амфитеатре. «Я всегда был просто опером, исполнителем, человеком, который любил свою работу и находил в ней свое призвание. Совершенно правильно, что я вновь вернулся в это состояние. Я один из этого множества, здесь мое место», — так растолковывал себе Старик, усаживаясь в удобное кресло где-то в тридцатом ряду мрачноватого зала. Впервые в этом зале он оказался в конце 1962 года, и тогда уже поразил его коричнево-желтый декор обширного помещения. С годами он к нему привык.
Собрание Союза тем временем было объявлено открытым, над сценой висела непривычного вида двуглавая птица, председатель Союза Владлен Николаевич неспешно перечислял достижения последнего года: выдано столько-то пособий, похоронено столько-то достойных членов Союза, почтить минутой молчания... Все встали. Слеза застряла в горле: из полусотни почивших Генерал был хорошо знаком по меньшей мере с десятком. Кое-кто из них был моложе его.
Затем говорили о коммерческой деятельности Союза. Выступал один из действующих руководителей Службы и произносил лестные слова в адрес ветеранов. Сотни лысых и седых голов сочувственно внимали приятным речам. Сидевшие в зале люди столько видели, столько пережили, столько сделали и столько поняли, что ни один не поднялся и не спросил: во имя каких ценностей и на какую власть работает Служба?
Официальная часть завершилась, было объявлено, что желающие смогут посмотреть французский фильм (слава богу, что не прослушать концерт), а для остальных открыт буфет.
Искушение пойти в буфет, пообщаться с былыми соратниками, вспомнить прошлые удачи и провалы было велико. Генерал, отвечая кивками на приветствия, посмотрел на часы. Унылое время, половина четвертого, слишком рано, чтобы пить водку даже с единомышленниками. Надо было принять озабоченный вид, сказать то и дело встречавшимся сослуживцам, что впереди еще работа, и вынырнуть в осеннюю прохладу Лубянки. Никаких дел не было. Он пошел в книжный магазин и забыл посмотреть на седьмой и девятый этажи большого дома на Лубянке.
ЕСЛИ БЫ ДА КАБЫ...
У каждого, даже безнадежно больного человека, есть будущее. Он не может не думать о том, что ждет его впереди: через час ли, через день, через год. Как правило, человек при этом ошибается, ему не дано знать своей судьбы даже на ближайший пяток минут, а уж тем более на какую-то более длительную частицу вечности. С годами мысли все чаще обращаются в прошлое, далекое или близкое, но равно невозвратное и неизменное. Бесполезно, хотя иногда и занятно, рассуждать, что могло бы случиться, поступи я так, а не эдак. «Если бы да кабы...» Прошлое застыло, изменить его невозможно. Кстати, нередко думал Генерал, столь же неизменно, не зависит от нашей воли и будущее. Это всего-навсего еще не случившееся прошлое, но там все заложено раз и навсегда, помешать тому, что предопределено, вне человеческих сил. «А где же свободная человеческая воля? А где же: каждый — кузнец своего счастья?» Там же — в раз и навсегда застывшем будущем, в нашем не подверженном сознательным изменениям настоящем.
— Ну, Старик, — с позволительной фамильярностью стал урезонивать Генерала стоящий за его плечом автор. — Додумался ты до Геркулесовых столпов, давно уже осмеянных всеми разумными людьми. Чем ты ушиблен? Развитым социализмом, перестройкой или демократической реформой? Или не вполне удачно завершившейся карьерой?
— Я давно подозревал, что ты глупец, — ответствовал Генерал, воздержавшись от более вульгарного словечка. (Знал он их множество, ибо изучал в жизни не только иностранные языки, в частности тот, где все обращаются друг к другу на вы: «Вы скотина, милорд...».) — Печально убеждаться в своей правоте на старости лет. У тебя бывали минуты прозрения, а теперь остается только насмешка. Как бы ты ни насмехался над судьбой, последней посмеется она.
Генерал пожил некоторое время — десятка два лет — меж мусульман и индусов. Было бы странным, если бы их фатализм его не затронул. Тем более что в этом фатализме было гораздо больше здравого смысла, чем в любом современном оптимистическом подходе к жизни. (Подходе, еще не затронутом всеобщей компьютерной запрограммированностью нашего бытия. Всемогущество компьютера должно было породить тягостные мысли хотя бы в некоторых головах.) Забираться дальше в эту материю не хотелось. Генерал мысленно послал автора по традиционному русскому маршруту, и автор послушно удалился.
Генералу довольно часто приходилось бывать в Москве, в городе, где он родился, где родились его родители и все известные ему родственники. Правда, в анкетах он писал, что его мать, Прасковья Михайловна, была рождена в 1909 году в селе Гари (ныне Дмитровский район Московской области). Видимо, за безобидностью личности Прасковьи Михайловны никто из бдительных кадровиков сомнению этот факт не подвергал. Действительно, матушка Генерала родилась в Гарях, но записана была как родившаяся в Москве. В любом случае Старик был коренным москвичом и, несмотря на многолетние отлучки, своего существования без Москвы не мыслил. Пребывание на даче было своего рода условностью, символическим уходом из родного города, прикосновением к первозданным, хотя и измельчавшим лесам, из которых этот город вышел. Довольно часто, сидя за письменным столом в своей городской квартире, особенно в зимнее время, он уносился мечтой в заснеженный лес, в скромный домик, к своей бесценной Ксю-Ше. Собачка никогда не появлялась в городе, где так много любопытных, праздных глаз.
ГУСИ-ЛЕБЕДИ
Из четко размеренного, но неизвестного будущего Генерал все чаще уходил в прошлое.
Откуда-то издалека, сверху, донеслись сперва чуть слышные, но все более громкие, с металлическим отзвуком голоса. Гусиный клин пролетал высоко над просекой, и дивной красоты птицы переговаривались между собой. Старик бросил бумагу и карандаш, воззрился на небо, с наслаждением вслушался в вечную музыку. «Остановись, мгновенье!» — мог бы вскричать он, но это ему не пришло в голову, настолько красив был полет гусиной стаи. Счастье! У ног завертелась Ксю-Ша. Она сбросила зимнюю шерстку. Новая шубка отсвечивала неземным сиянием, хвост лихой баранкой и влажный черный носик. Старик настолько привык к своей спутнице, что рассеянно потрепал ее по голове, пообещал покормить немного погодя, сказал: «Лежать!» и начал погружаться в прошлое.
Память унесла его в Вену.
...Оказавшись в Вене и проведя там дня три, молодой еще в ту пору Генерал невольно восхитился, насколько хорошо приспособлен город для его работы. (Несколько позже попали ему на глаза воспоминания современников о первом впечатлении, которое произвел Лондон на фельдмаршала Блюхера, пруссака, представителя анти-наполеоновской коалиции, в 1814 году. «Вот этот город бы пограбить!» — воскликнул в восторге Блюхер, увидев Лондон.)
Вена была огромна и великолепна с паутиной улиц, с невероятным множеством исторических памятников, которые обязан посмотреть каждый иностранец и которые не в состоянии прикрыть ни одна контрразведка, особенно в такой мирной и нейтральной стране, как Австрия. Генерал с искренним интересом ходил по музеям, послушал «Eine Kleine Nachtmusik» в замке Шенбрунн, куда добросовестно добирался на венском трамвае. Незнание немецкого, разумеется, мешало, но в то же время позволяло прикидываться иностранцем из неведомой англоязычной страны в случае каких-то затруднений. В любой столице любой нормальный житель с охотой поможет добродушному улыбающемуся чужеземцу. Генерал по непроизвольно усвоенной профессиональной привычке всегда улыбался незнакомцам, так что особых сложностей у него не возникало.
Через три дня Генерал тщательнейшим образом проверился, потратив на это с семи утра до двух часов пополудни (ноги гудели, немецкий лексикон пополнился несколькими полезными фразами), и ровно в 14.00 вышел к «Кафе Моцарт». Какие-то опознавательные признаки — газета в левой руке, журнал «Тайм» в правом кармане плаща и т.п. — не требовались. Генерал и объект великолепно знали друг друга, оба они были профессионалами и вышли на контакт в полной уверенности, что «хвоста», австрийского ли, американского ли, за собой не привели.
Поговорили, обменялись двумя конвертами и разошлись. Навсегда.
Почему же весенняя гусиная стая в Подмосковье напомнила Генералу этот эпизод?
Гуси всего мира говорят на одном, понятном только им, языке. Человек тщетно напрягается, пытаясь постичь их разговор. Генерал и его венский друг когда-то слушали гусиный гогот (плохое слово — гогот, перекличку) над индийскими озерцами. Американец работал в своей Службе. Много знал и продавал свое знание той Службе, где работал Генерал. Гнала американского коллегу не столько нужда в деньгах (она была), сколько понимание неправедности дела, которому его заставляли служить.