политики замедления.
Скорость выводит из равновесия институты. Медлительность отсекает потоки. Собственно кинетическая задача политики не в выборе между двумя типами бунта, а в переходе к пульсации, исследовании других способов усиления напряжения, непохожих на те, которые навязывает срочность. Власть кибернетиков заключалась в том, что они задали социальному телу такой ритм, который целенаправленно никак не давал вздохнуть. Ритм – тот, об антропологическом происхождении которого говорит Канетти, – ассоциируется именно с бегом: «Ритм – изначально ритм ударов ног. Человек ходит, а так как ходит он всегда на двух ногах, попеременно ударяя ими о землю, то стоит лишь ему двинуться, как удары повторяются, и возникает, преднамеренно или нет, ритмический шум»44. Но его бег непредсказуем, в отличие от движений робота: «Обе ноги никогда не ступают с одинаковой силой. Различие может быть большим или меньшим в зависимости от конституции человека или от настроения. Можно пойти быстрее или медленнее, побежать, вдруг остановиться или прыгнуть»45. Это означает, что ритм противоположен программе, что он зависит от форм-жизни, и проблема скорости может быть переведена в вопросы ритма. Всякое тело, прихрамывая, несёт в себе ритм, заявляя, что ему по природе свойственно принимать неприемлемые положения. К тому, что ритм идёт от хромоты тел, от движений ног, Канетти добавляет, что он лежит в основе письма, как следы животных, то есть – след Истории. Событие – не что иное, как появление таких следов, а творить Историю значит импровизировать в поисках ритма. Как бы мы ни оценивали выкладки Канетти, они, как и любой настоящий вымысел, показывают: кинетику политики правильнее понимать как политику ритма. Это значит, как минимум, что двоичному ритму техники, навязанному кибернетикой, необходимо противопоставить другие ритмы.
«Как на уровне индивида, так и на уровне общества сами тела теряют ощущение единства и множатся как потенциальное оружие»
Но это также означает, что те другие ритмы как проявления онтологической хромоты всегда имели творческую политическую функцию. Канетти (снова он) говорит, что, с одной стороны, «Шаги наслаиваются в быстром повторении на другие шаги, имитируя движение большого числа людей. Танцующие не сходят с площадки, упорно воспроизводя тот же ритм на том же месте. Танец не ослабевает, сохраняя ту же громкость и живость, что и в начале. Чем 46 меньше танцующих, тем выше темп и громче удары». С другой стороны, «Чем сильнее они топают, тем их кажется больше. На всех в округе танец действует с притягательной силой, не ослабевающей все время, пока он длится»47. Потому поиск нужного ритма работает и на усиление яркости опыта и на численный рост. Это инструмент накопления и одновременно образцовое действие для подражания. Как на уровне индивида, так и на уровне общества сами тела теряют ощущение единства и множатся как потенциальное оружие: «Равноценность участников разветвляется на равноценность их конечностей. То, что движется у человека, обретает собственную жизнь, каждая рука и каждая нога начинает жить сама по себе»48. Политика ритма, таким образом, это поиски реверберации, иного состояния, сравнимого с трансом социального тела, посредством разветвления каждого тела. Потому что в кибернетической Империи возможны два ритмических режима. Первый, упоминаемый и Симондоном, это режим человека-техника, который «обеспечивает процесс интеграции и продолжает авторегуляцию за рамками отдельных автоматических элементов», – у этих техников «жизнь состоит из ритма окружающих машин, которые он состыковывает между собой». Второй ритм стремится подорвать этот процесс взаимосоединения: он глубоко разъединяющий, а не просто плодит шум. Это ритм разделения. Для коллективного освоения этого точно сбивчивого ритма необходимо предварительно отдаться импровизации.
«Поднимая завесу слов, импровизация становится жестом, ещё не проговорённым действием,
формой, пока не названной, не назначенной, не почитаемой.
Отдаться импровизации
уже освободить себя – пусть они и прекрасны – от музыкальных творений мира, которые уже здесь. Уже здесь, уже прекрасны, уже сотворены, уже мир.
Расплести, о Пенелопа, музыкальные ленты, из которых сплетён наш звуковой кокон,
который – не мир, а только привычный ритуал мира.
От неё отреклись, и она открыта всему, что парит вокруг смысла,
вокруг слов,
вокруг условностей,
она открыта силам напряжения
и сдерживания, порывам, энергиям, тому, что, в общем, сложно назвать.
[…] Импровизация принимает угрозу и преодолевает её,
лишает её самой себя, запечатляет её, мощь и риск».
XI
Дымка, солнечная дымка заполнит пространство.
Сам мятеж – не что иное, как газ, пар.
Дымка – вот первое состояние зарождающегося восприятия, она вызывает мираж, в котором парят вещи, спускаясь и поднимаясь, словно под действием поршня, и люди, словно подвешенные на верёвке.
Видеть как в тумане, видеть неотчётливо: набросок галлюцинаторного восприятия, космическая серая пыль. Не о том ли самом сером цвете идёт речь, что делится надвое, порождая чёрный, когда побеждает тьма или исчезает свет, но также и белый, когда само свечение становится непроницаемым?
Никто и ничто не дарит альтернативного приключения: есть лишь одно возможное приключение – завоевать судьбу. И отправляться в это завоевание можно лишь от пространственно-временной точки, где «твои» вещи клеймят тебя как свою вещь.
В кибернетическом представлении угроза не может быть принята, и тем более преодолена. Её нужно поглотить, уничтожить. Я уже говорил, что неискоренимая невозможность уничтожить событие – это последняя опора, на которой можно основывать практики противодействия миру, управляемому механизмами. Угроза и её обобщение в форме паники ставят энергетически неразрешимые проблемы перед поборниками кибернетической гипотезы. Так Симондон объясняет, что машины с высокой информационной эффективностью, которые с точностью управляют своим окружением, имеют низкую энергетическую эффективность. И наоборот, машины, затрачивающие мало энергии для выполнения кибернетических задач, отражают реальность очень плохо. Преобразование форм в информацию задаёт два противоположных императива: «С одной стороны, информация это то, что несёт серию непредсказуемых, новых состояний, не состоящих в какой-либо заведомо определимой последовательности; таким образом она требует от канала передачи абсолютной открытости для всех пересылаемых им вариаций; канал информации не должен иметь какой-либо предзаданной формы, не может быть выборочным. […] С другой стороны, информация отделяется от шума, потому что ей можно назначить определённый код, относительно унифицировать её; всегда, когда шум невозможно подавить ниже какого-то уровня, прибегают к сужению границ неопределённости и непредсказуемости информационных сигналов». Иначе говоря, чтобы физическая, биологическая или общественная система имела достаточно энергии для самовоспроизводетва, её механизмы контроля должны выкраивать в массе неизвестного, вырубать в совокупности возможного нечто между тем, что зависит от чистой случайности, выбиваясь из сферы контроля, и тем, что может войти в эту сферу как риск, уже поддающийся оценке вероятностей. Из этого следует, что в отношении всех механизмов, как и в частном случае средств звукозаписи, «должен быть достигнут компромисс, обеспечивающий достаточную для практических нужд информационную эффективность, и достаточно высокий уровень энергетической эффективности, чтобы сдерживать фоновый шум на том уровне, при котором тот не мешает основному сигналу». Например, в случае полиции это бы значило найти баланс между подавлением – что делается для уменьшения общественного фонового шума – и сбором данных, предоставляющим информацию о состоянии общества и движений в нём на основе издаваемых им сигналов.
Потому вызывать панику – прежде всего значит распространять фоновый туман, который накладывается на петли обратных реакций, делая затратной регистрацию кибернетическим аппаратом отклонений в поведении. Стратегическая мысль давно поняла опасность такого тумана. Хотя Клаузевиц и пишет о народной войне, что «такое раздробленное сопротивление непригодно для […] нанесения крупных ударов», но при этом «она должна сохранять свое облачное, туманное существование и никогда не должна сгущаться»50. А Лоуренс противопоставляет традиционные армии, «подобные неподвижным растениям», герилье, сравнимой с «воздействием, идеей, некой неосязаемой, неуязвимой сущностью, которая не имеет ни фронта, ни тыла, и распространяется повсюду как газ». Туман – это предпочтительное направление бунта. Если перенести метафору в мир кибернетики, она будет соответствовать сопротивлению тирании прозрачности, навязываемой контролем. Туман переворачивает все привычные координаты восприятия. Из-за него не отличить видимое от невидимого, информацию от события. Вот почему он является условием возможности последнего. Туман делает бунт возможным. В рассказе «Любовь слепа» Борис Виан представляет, как мог бы вполне реальный туман воздействовать на существующие отношения. Жители крупного города однажды проснулись затопленные «мо-51
лочным морем», и туман постепенно меняет их поведение. Всё, чего требовала внешняя видимость, быстро сходит на нет, и город пускается в коллективные эксперименты. Любовь становится свободной, что упрощает постоянная нагота тел. Множатся оргии. Кожа, руки, плоть вступают в свои права, потому что «границы допустимого значительно раздвигаются, когда нет опасности, что зажжётся свет»