learned
) рефлекс и т. п. Для формирования таких отдельных переключений необходимо иметь возможность группировать ряды еще не используемых нейронов, пригодных для данной цели. Вопрос о группировании нейронов, конечно, связан с вопросом о синапсических порогах ряда сгруппированных нейронов. Так как существуют нейроны, которые могут быть либо внутри, либо вне таких временных скоплений, желательно иметь особое название для них. Как я уже указал, я считаю, что они очень близки к тому, что неврофизиологн называют межнунциальными совокупностями.
Такова по крайней мере приемлемая теория их поведения. Семантический приемный аппарат принимает и переводит язык не слово за словом, а идею за идеей, а часто в еще более общем виде. В известном смысле этот аппарат в состоянии вызвать весь трансформированный прошлый опыт, и эти длительные передачи составляют значительную часть его работы.
Третья ступень сообщения представляет собой перевод частично с семантической ступени и частично с ранней фонетической ступени. Это перевод осознанного или неосознанного опыта индивидуума в действия, которые можно наблюдать извне. Эту ступень мы можем назвать
ступенью языкового поведения.
У низших животных это единственная ступень языка, которую можно наблюдать по ту сторону фонетического ввода. Фактически это верно и для любого человеческого существа, кроме данного определенного лица, которому адресовано любое данное обращение в каждом отдельном случае, – в том смысле, что это лицо может иметь доступ к внутренним мыслям другого лица только через действия последнего. Эти действия состоят из двух частей, именно: из прямых очевидных действий такого рода, какой мы также наблюдаем у низших животных, и из кодированной и символической системы действий, которая известна нам как разговорный и письменный язык.
[с.89]
Теоретически вполне можно разработать статистику семантического языка и языка поведения в такой мере, что мы сможем получить удовлетворительное измерение объема содержащейся в них информации. В самом деле, можно показать при помощи общих наблюдений, что фонетический язык поступает в приемный аппарат, обладая меньшим объемом информации, чем было послано, или, во всяком случае, не большим, чем может передать ведущая к уху передаточная система, и что как семантический язык, так и язык поведения содержат еще менее информации. Этот факт опять-таки представляет собой естественное следствие второго закона термодинамики и неизбежно будет вереи, если на каждой ступени мы рассматриваем переданную информацию как максимальную информацию, которая могла бы быть передана в случае соответствующим образом кодированной системы приема.
Мне хотелось бы теперь обратить внимание читателя на проблему, которую он может не считать проблемой вообще, а именно: на причину того, почему шимпанзе не говорит. Поведение шимпанзе в течение долгого времени представляло собой загадку для психологов, занимавшихся этим интересным животным. Молодой шимпанзе чрезвычайно похож на ребенка человека и, очевидно, равен ему или даже, возможно, превосходит его в области интеллекта. У зоопсихологов всегда вызывал изумление факт, почему шимпанзе, воспитанный в человеческой семье и находившийся под воздействием человеческой речи до одногодовалого или двухлетнего возраста, не принимает язык в качестве способа выражения и сам не разражается детской болтовней.
К счастью или несчастью, смотря по обстоятельствам, большинство шимпанзе, а фактически все наблюденные до сих пор упорно продолжают оставаться хорошими шимпанзе и не становятся квазичеловеческими слабоумными существами. Тем не менее я думаю, что рядовой зоопсихолог возлагает довольно большие надежды на такого шимпанзе, который может опозорить своего обезьяноподобного предка приверженностью к более человеческим формам поведения. Имевшие до сих пор место неудачи объясняются не одной только емкостью интеллекта, ибо существуют умственно отсталые человеческие существа, мозга которых устыдился бы и шимпанзе. Просто природе животного не свойственно разговаривать или испытывать потребность в разговоре.
[с.90]
Речь представляет собой такую специфически человеческую деятельность, к которой даже не приблизились ближайшие родственники человека и его наиболее активные имитаторы. Те немногие звуки, которые издает шимпанзе, имеют, правда, большое эмоциональное содержание, однако эти звуки лишены изящности ясной и повторяющейся точности организации, необходимой для преобразования их в код гораздо более точный, чем мурлыканье кошки. Более того (что еще значительнее подчеркивает отличие этих звуков от человеческой речи), шимпанзе временами издает эти звуки как ненаученные, врожденные проявления, а не в качестве наученного поведения члена данного социального коллектива.
То обстоятельство, что речь принадлежит вообще человеку как человеку, но что определенная форма речи принадлежит человеку как члену определенного социального коллектива, является наиболее знаменательным. Во-первых, взяв всю широкую область распространения человека в его современном виде, можно с уверенностью сказать, что не существует сообщества индивидуумов с нормальным слухом и умственными способностями, которое не имело бы свою собственную разновидность речи. Во-вторых, все разновидности речи приобретаются в процессе научения, и, несмотря на попытки XIX века сформулировать генетическую эволюционистскую теорию языков, нет ни малейшего повода постулировать какую-либо единую исконную форму речи, из которой произошли все современные формы. Совершенно ясно, что предоставленные самим себе дети будут пытаться разговаривать. Однако эти попытки будут указывать на присущую им наклонность выражать какие-то понятия, а не наклонность следовать какой-либо существующей форме языка. Очевидно, если бы группу детей изолировать от знакомства с языком взрослых в течение решающих для формирования языка лет, то дети, став взрослыми, обладали бы чем-то таким, что при всей его несовершенности представляло бы собой, несомненно, язык.
Почему же тогда шимпанзе нельзя заставить говорить, а человеческого детеныша – не говорить? Почему общие стремления к речи и общие визуальные и психологические стороны языка столь единообразны в больших группах людей, в то время как частные лингвистические проявления этих сторон разнообразятся? По крайней мере частичное
[с.91]
объяснение этих вопросов имеет важное значение для понимания языковых сообществ. Говоря, что у человека в противоположность обезьянам преобладает импульс к использованию известного рода языка, мы только устанавливаем основополагающие факты, однако вопрос об используемом отдельном языке следует изучать в каждом специальном случае. Наша способность пользоваться кодами и звуками речи и возможность перехода в пользовании кодами от кодов речи к кодам, имеющим дело со стимуляторами зрения, очевидно, заложена в самом мозгу. Однако ни один из фрагментов этих кодов не является чем-то врожденным для нас как предустановленный ритуал, подобно брачному танцу у многих птиц или системе распознания и недопущения незваных гостей в муравейник у муравьев. Дар речи не восходит к универсальному адамову языку, распавшемуся при вавилонском столпотворении. Строго говоря, это психологический импульс и не дар речи, а дар способности речи.
Иначе говоря, препятствие, мешающее молодому шимпанзе научиться говорить, есть препятствие, связанное с семантической, а не фонетической ступенью языка.
В шимпанзе просто не заложен механизм, который позволяет ему преобразовывать услышанные им звуки в отправную точку для группирования своих собственных идей или переводить их в сложный способ поведения.
В правильности первого положения мы не можем быть уверены, так как у нас нет прямого способа наблюдать это явление. Второе положение представляет собой очевидный эмпирический факт. Он может иметь свои ограничения, однако совершенно ясно, что в человеке заложен подобный механизм.
В ходе нашего изложения мы уже подчеркивали чрезвычайную способность человека к научению как отличительному свойству биологического вида, к которому он принадлежит; благодаря этой способности социальная жизнь человека представляет собой явление совершенно иного характера по сравнению, по-видимому, с аналогичной социальной жизнью у пчел, муравьев и других социальных насекомых. Свидетельства относительно детей, которые были изолированы от своей собственной расы на протяжении ряда лет, обычно имеющих решающее значение для нормального овладения языком, возможно, не являются совершенно точными. На примитивные рассказы о “волчьем детеныше”, которые вдохновили Киплинга на создание
[с.92]
богатой поэтическими образами “Книги джунглей” с ее медведями-учителями и волками с песчаных холмов, можно столь же мало положиться, как и на идеализацию в “Книге джунглей”. Однако имеющиеся свидетельства доказывают наличие решающего периода, в течение которого обучаются говорить почти без труда, и если этот период прошел для индивидуума вне контактов со своими соплеменниками, каковы бы они ни были, то научение языку становится ограниченным, медленным и очень несовершенным.
Последнее, вероятно, относится и к другим способностям, которые мы рассматриваем как прирожденное искусство. Если ребенок не научился ходить до трех или четырех лет, он может потерять всякое желание ходить. Обычное передвижение может стать более трудной задачей, чем управление автомобилем для взрослого. Если человек был слепым с детства и слепота была излечена при помощи катарактной операции или пересадки кусочка роговицы, то в осуществлении тех действий, которые обычно совершались в темноте, восстановленное зрение в течение некоторого времени не вызовет ничего, кроме путаницы. Это зрение никогда не может быть чем-то большим, чем тщательно изученным новым навыком, имеющим сомнительную ценность. Итак, мы вполне можем допустить, что вся человеческая социальная жизнь в ее нормальных проявлениях сосредоточивается вокруг речи и что если речи в должное время не научаются, то весь социальный аспект индивидуума останется недоразвитым.