Тут важным (и, возможно, ключевым) становится «открытие народа», происшедшее буквально на глазах у поколения Погодина. «Народ» стали считать своего рода натуральным носителем любой истории. Не существует истории без соответствующего ей своего «народа», и потому — всякая история «народна», национальна. Тогда уже в значительной мере состоялось российское «открытие Малороссии», и Погодин вовсе не походя пользуется такими клише, как «народный характер» малороссов или их «наибольшая певучесть/напевность» среди всех прочих славян. Открытие Малороссии совместило на одной территории и «казацкий народ», и давние руины Киевской Руси, на которых он слагал уже свои новые песни о запорожцах.
Ход мысли Погодина, таким образом, заключался в следующем: российская история — история великорусского народа. Если эта история начинается далеко на юге, а потом оттуда перемещается на север, это должно означать, что когда-то на юге жил носитель и творец, обладатель этой истории — народ великорусский. Если же со времени «ухода» российской истории с юга там начинает твориться какая-то иная история (малороссийская, украинская, казацкая), значит, на место прежнего пришел другой народ, ответственный за эту новую историю.
Эти выводы (и неважно, верны они или нет) были вполне последовательными. Интересно другое: почему, делая Киев и Переяслав частью великорусской национальной истории, Погодин так легко оставляет этническим украинцам «Карпаты»? Ведь на этих землях также складывалась древнерусская история. Там тоже правили князья (все без исключения «русские по характеру», по мнению Погодина), велось летописание (и все «великорусским» языком), также строили церкви в византийском стиле и, быть может, даже сказывали былины про Владимира Красное Солнышко. А меж тем ни малейшей привязанности к этим территориям московский историк не высказывает, называя их довольно мифично — «Карпаты», объединяя под этим словом и Галицию, и Волынь, и Подолье и именуя тамошних жителей «карпатцами». Явным образом для Погодина (все-таки человека поколения 1830-1840-х годов) Правобережная Украина не совсем сочетается с идеей русской истории. Не потому ли, что на его «философской карте» (проекцией которой для древних времен оказалось разделение Руси на два этнических массива) эти территории, лишь поколением ранее отобранные от Речи Посполитой, все еще числятся «за поляками»? «Русский характер» Юго-Западного края все еще не вполне вырисовался и не совсем утвердился в представлениях тогдашней российской публики. Власти империи в 1840-х годах предпринимают лишь первые шаги в этом направлении[253]. Территории Правобережья — Погодинские «Карпаты» — еще не полностью «свои», эмоциональной связи с ними великороссы еще не успели выработать и ощутить.
Похоже, и Максимович до известной степени разделяет это противопоставление Левобережья Правобережью, когда отдельно упоминает «народ украинский» и «народ волынский и Галицкий», хотя для него они скорее являются региональными разновидностями одной общности. В другом же месте он различает разговорные языки Малороссии и «Червоной Руси», которые, по его мнению, не ближе друг к другу в лингвистическом отношении, чем «наречия» великорусское и белорусское. Тем не менее, он эмоционально откликается на саму гипотезу о переселении «карпатцев» на Левобережье. Стоит отметить, что сам Максимович — левобережный малороссийский помещик. Не совсем понятна нервная реакция Грушевского (через два поколения после Максимовича) на идеи Погодина и их «новое издание» А. И. Соболевским. Грушевский не только связан с Правобережной Украиной жизнью и карьерой: свой резко отрицательный обзор старой и новой полемики по этому вопросу он пишет в галицком Львове (где стал профессором после окончания Киевского университета). Для собственной схемы Грушевского такое переселение не должно было играть существенную роль, поскольку он считал украинскими и Галицию, и Волынь. Более того, по его мысли, центр («нерв») украинской истории переместился из Приднепровья именно в Галицко-Волынское княжество как раз к тому времени, когда Погодин станет переселять оттуда «новый» народ на прежние киевские земли. Так что для Грушевского это должно было бы стать своего рода «внутриукраинской» миграцией. Такие миграции — как и запустение Надднепрянщины — он бестрепетно допускал в более позднее время, но для середины XIII века делал малообъяснимое исключение.
Как считает Алексей Миллер, переписка между Погодиным и Максимовичем была едва ли не «первым разделом Руси»:
Фактически мы имеем здесь дело с весьма типичным для романтического этапа развития националистического конфликта спором о дележе истории, с поиском исторических аргументов для обоснования прав на ту или иную территорию и для установления того или иного варианта этнической иерархии… Происходила постепенная «национализация патриотизма», хотя модерная националистическая идеология оставалась чужда обоим участникам полемики до конца их жизни[254].
Это верно, но лишь отчасти. В рассматриваемой нами полемике удивляет обратное соотношение ролей участников спора. Как правило, зачинателем и активным агентом подобного рода «переделов истории» выступает, так сказать, «слабая» сторона, и обычный сценарий заключается в заявлении претензий на тот или иной сегмент чужого исторического нарратива, который можно или целесообразно отделить и «национализировать» в свою пользу. Сверхзадачей такой реконкисты, отвоевания «отнятого» некогда минувшего является создание своей версии истории, независимой от господствующего нарратива. Именно «слабая» сторона воспринимает идеи общего прошлого как угрозу своей идентичности, тогда как имперские нарративы в целом стремятся к инклюзивному варианту представлений о минувшем. Соответственно, и желание отделиться обычно проявляют сообщества, находящиеся под угрозой — а доминирующие группы по большей части рассматривают свою позицию как объект нападения, скорее отвечая на уже брошенный вызов, чем начиная дискуссию по своему почину.
Судя же по распределению ролей в нашей полемике, где и инициатива, и энергия были явно на стороне Погодина, именно за ним следует закрепить роль «национализатора» истории. Его идеи отражают первые шаги к превращению истории государства Российского в национальную историю (велико)русского народа. Позднейшим интерпретаторам казалось, будто Погодин нападал на украинскую историю. На самом же деле его явно заботило иное: он сам стремился освободиться от традиционного имперского понимания истории. Немного ранее похожую попытку обозначить границы «национальной» истории россиян предпринял Николай Полевой, с близким Погодину ходом мыслей и схожим результатом. Этого, вероятно, не понял Максимович, приняв все за чистую монету и начав выписывать в ответах Погодину цитаты из летописей, отыскивать редкие примеры словоупотреблений и так далее — как будто бы речь шла просто о споре двух любителей древностей. По общему мнению, исторические представления Максимовича так и остались домодерными. Этничность, язык, история все еще существуют для него отдельно, в разных ящиках письменного стола, вовсе не обязательно складываясь в то неразрывное единство, которое придадут этим «трем китам» нации позднейшие идеологи национализма. После «национализации» истории такую форму исторического сознания, которая одновременно утверждала бы древность своего народа и при этом не признавала возможности его отдельной истории, уже довольно трудно себе представить. Погодин начинал догадываться, что всякая история «народна». А Максимович так никогда об этом и не узнал.
До украинской «национализации» древнерусской истории оставалось еще несколько десятилетий. Путь к ней не был ни прямым, ни самоочевидным. В начале 1860-х годов в статьях, опубликованных в петербургском журнале «Основа», Николай Костомаров формулировал идею «двух русских народностей» и соответствующий принцип «федеративного устройства» Руси. Статьи Костомарова, написанные в форме исторических исследований преимущественно о временах Киевской Руси, критиковали и хвалили тогда за иное — за скрытые политические подтексты, которые в 1860 году представлялись достаточно радикальными[255]. Но в плане постижения прошлого высказанные в них мысли и идеи были попыткой одновременно и мыслить украинскую историю как самостоятельную, и не порывать окончательно с тезисом о единстве двух народов.
Когда в 1882 году видный филолог (и человек весьма правых взглядов, в будущем — член Союза русского народа) Алексей Иванович Соболевский прочитал на заседании Исторического общества Нестора-летописца реферат «Как говорили в Киеве в XIV и XV веках», где попытался пересмотреть часть исторических представлений Погодина, ситуация была совершенно иной. Ни власти, ни сами украинцы уже не рассматривали занятия историей как невинное любительство, вроде собирания древностей, или проявления благонамеренного местного патриотизма. Актуальные подтексты и импликации при обращении даже к далекому прошлому теперь специально акцентировались и весьма ясно прочитывались — и не только в ученых собраниях. (Примечательно, что двадцатью годами ранее при обсуждении известного Валуевского циркуляра о запрещении письменного употребления украинского языка министр народного просвещения А. В. Головнин проводил — в прежнем духе — параллель между Малороссией и Финляндией, но в 1863 году для министра внутренних дел Валуева это было уже свидетельством против малороссов[256].) Киевское академическое сообщество восприняло выступление Соболевского как выпад и угрозу для новообретенной исторической идентичности. Десятилетия, прошедшие со времени спора Погодина с Максимовичем, создали новую атмосферу, в которой сам факт громкого публичного обращения к данному вопросу звучал даже бестактно. Профессор Киевского университета историк Владимир Антонович и его единомышленники полагали, что, не предъявляя прямо украинских претензий на наследие Киевской Руси и публикуя «областные» исследования, они де-факто присваивают домонгольскую историю и создают впечатление ее непрерывного продолжения от древнейших времен до сегодняшнего дня. Ход времени и целый ряд «малых» дел должны были содействовать публичному признанию идеи, что вся история юга империи так или иначе является историей Украины (эластичность терминологии, по которой «южнорусское» могло быть и нейтрально-географическим, и национально-украинским определением, этому только способствовала). Но ставить вопрос прямо означало давать на него недвусмысленный ответ — а именно этого, похоже, местные патриоты и пытались избежать. Киевские «украинцы» чувствовали политическую небезопасность и недостаточную академичность своего ответа. Киевские «россияне», похоже, не спешили ставить коллег в неудобное положение. В этой ситуации выступление Соболевского было чем-то неприличным, нарушением негласной договоренности. В том же стиле решили и противостоять этому посягательству