– Они гонялись за нами по полю, как вороны гоняются за мышами. Каждый замешкавшийся получал очередь в спину. Та и не замешкавшийся тоже. Так погиб наш Ангел.
– Кто? – хором переспросили Еся и бабушка.
– Ангел. Военврач. Егор Пискунов его ангелом назвал. Хороший был человек. Двужильный. «Мессершмитт» его расстрелял. И многих других. Всех, кто не успел поховаться. Я успела. И Шварцев успел. Я знаю. Он выжил – на бревне через Оржицу переплыл, да и был таков. Меня с собой звал. Только я не пошла, осталась в болоте сидеть. Ждала ночи, чтобы на берег к вам выйти. А тут на берегу такое месиво-крошево. Я пока от Киева до того памятного леса, где мы с Егором Пискуновым повстречались, добралась, всякое видела. Думала, нет ужасней страстей. И не думала я тут, дома, такое застать. Надо на восток идти. Где-то же там сохранилась еще, наверное, советская власть. Вот нам надо туда, пока не зима, не холода. Шварцев мне так и говорил: надо на восток двигать. Та я не пошла. Хотела еще раз вас обнять, хоть бы и мертвых, та обнять чи похоронить. Столько же вокруг людей незахороненных!
Долго ли они просидели потом, не в силах разомкнуть объятия? То Еся никак не мог уразуметь. Он слышал, как шевелятся на ветхой грязной одежде его матери вши, понимая, что и сам он грязен и, наверное, уже завшивел. Но Еся горевал не только от этого. Мальчик всегда любил обнимать мать. Прижимаясь к ее огромному, сильному и горячему телу, чувствуя его мощные токи, он ощущал безусловную и надежную защиту. «Как за каменной стеной», – не так ли принято говорить? Может быть, и так. Но Есина мать была теплой, живой, подвижной, сочувствующей и сопереживающей. И еще: Есина мама больше, чем стена, больше, чем земной шар, больше мироздания и могущественней самой неотвратимой, высшей силы, которую так часто поминал в своих речах старец, именуя ее Господом или Богом. А теперь, обнимая мать, Еся чувствовал иное. Она исхудала, будто бы съежилась. Объятия ее уже не были так крепки, она казалась ему холодной и твердой, как остывшая печка. Раньше мать любила и поплакать, и посмеяться. Неистовая, свежая, страстная, полная заразительного задора в печали и веселье, сейчас она притихла. Усталость и пережитый ужас вытекали из ее глаз столь же обильными, как раньше, но горестными, горькими слезами. Не полагаясь на Есю, она искала защиты у бабушки, а та сама была едва живая от страха, усталости и голода. Что она могла дать своей дочери? Какую защиту предоставить? Хорошо хоть нашлась эта вырытая мальчишками ради забавы нора, где можно спрятаться, где враг, может быть, не сразу их обнаружит. А если б не нора, то ночевать им нынче под открытым небом позднего октября и, возможно, под дулами немилосердного врага.
Женщины плакали, изливая друг другу свое горе. Много страшного они успели понарассказывать и понаслушаться. Однако старику долгий плач женщин не понравился. Еще при мирной жизни Еся успел заметить – мужчинам не нравится, когда женщины долго плачут. Не должно нравиться. Есе тоже было тягостно слушать их жалобы, но эти две женщины – старшие и единственные его родичи. Впрочем, теперь, ослабев и так беззаветно предавшись горю и страху, они тем самым отдавали старшинство своему сыну и внуку – Есе. Растерявшись, мальчик поначалу не знал, что ему с этим внезапно свалившимся на него старшинством поделать. Ему на помощь пришел старик. Схватив бабушку за руку, он спросил:
– Давай по порядку. Ты должна пересказать нам все, что написано в грамоте немчинов. Это может быть важно для нашего спасения.
– Та откудова мне знать? – всхлипнула бабушка.
– Ты же слышала, как некий человек зачитывал. Я так уразумел, что он читал по-русски.
– Та да. И по-русски и украинскою мовою повторил. Та Иосиф и по-немецки умеет.
– Та что же он сказал, мамо?
– Та я половину перезабыла. Главное дело о бумажках этих, за которым надо являться в бывший райсовет. Там этот главный немец в лаковых сапогах заседает. Он командует раздачей бумажек. А всем евреям приказано носить на рукавах повязки со звездами. Шота еще он говорил. Та шо?..
Бабушка примолкла. Схватилась за голову, будто припоминая. Слезы перестали течь из ее глаз. Старик и Есина мама внимательно на нее смотрели. Наконец, Еся решился спросить:
– А кто у нас еврей, мама?
– Та у нас не поймешь, где кто! – ответила за мать бабушка. – С тех пор как Бога отменили и все стали атеистами. Тогда и евреев отменили – все стали одинаковы.
– Вот не думаю я так, – возразила бабушке мама. – Помню, Иосиф что-то рассказывал мне о Варшаве. Это та часть Польши, что сейчас под немцами… – сказав так, мама осеклась, сглотнула предательские слезы и продолжила: – Иосиф рассказывал о жестокостях именно с евреями. Откуда он взял – не пойму. В газетах об этом не печатали.
– Та врун твой Иосиф. Врун из врунов! – В прежние времена, когда речь заходила об отце, бабушка делалась сердитой. Вот и сейчас, несмотря на усталость и голод, глаза ее пронзительно заблестели. – Вспомнила, что немец-то говорил! Он повелевал всем евреям носить на рукавах специальные тряпки. Это ничего не значит и не надо бояться – так он сказал. И показав на Иосифа Пискунова, особо добавил: вот, дескать, еврей, и ему ничего не сделалось. Даже, дескать, лучше ему, чем русским, которых повесили. И то правда: у Иосифа на рукаве действительно была повязана тряпка.
– Може, бинт? Може, он ранен? – с надеждой спросила мама.
– Нет! Желтая тряпка поверх рукава. Никакой не бинт. А потом немец-то сказал, что если кто из евреев надумает себя за русского или украинца выдать, то такому не миновать наказания. Так сказал и на повешенных ручкой, затянутой в перчатку, указал. Народ-то до того колыхался, переступал, бормотание издавал. А как он эту свою угрозу произнес, все разом замолчали. А немец дальше объяснил нам, кто из нас еврей.
– Это как же он объяснил? – поинтересовался старик.
– Как-как! Предъяви паспорт чи метрику. Там написано, кто русский, кто еврей чи кто! Мой Еся русским записан. Мамо тоже русская, а я украинкой, потому что отец мой Винниченко, погибший на полях Гражданской войны за народное дело, украинцем был. Верно, мамо?
Бабушка ответила не сразу:
– Я вот думаю так: не стоит нам сидеть дальше в этой норе. Так простуду подцепим, да и кормят немцы-то. Горячая похлебка и хлебушек. Похлебка, конечно, пустовата, но хоть какая-то еда и горячая.
Мама хотела возразить, но старик заговорил, и засыпающий, смертельно усталый Еся сосредоточил все свое внимание на его словах:
– Ты ответь, женщина, о том, на каком языке изъяснял свои приказы немчин?
– По-украински он не размовляе. Та по-русски говорил. Чисто так, будто сам русский. Та и на русского же он похож. Только снизу бороду приставь – и будет прям как ты, только помоложе. Умный. Все названия окрестных сел знает. Так и шпарит, по бумаге не сверяясь. Народ в виду висельников напуганный был. Особо не роптали. А он расспрашивать начал: где, дескать, председатель колхоза «14 лет РККА», где колхозный парторг, где окружной комитет партии. Прям пофамильно шпарил. Будто сам жил тут на колхозной усадьбе. Толпа замерла, чуть под землю от ужаса не полезли, но никто не предал и фамилий не назвал. И наперед для ответа никого не вытолкнули. Тогда немец детьми стал грозить, дескать, отнимет всех детей, если коммунистов не выдадим. Наши будто в землю вросли и языки проглотили. Детей под подолы прячут, но молчат. Тогда немец снова Иосифу слово дал, а тот давай за немецкую власть агитировать. Дескать, как она гуманна и «нежна, как украинская ночь». Так и сказал: «Как украинская ночь нежна», – и захихикал. Сатана!
В этом месте своего рассказа бабушка Еси перекрестилась и немного всплакнула. Мама и старик терпеливо ждали продолжения.
– Тут дед Пашка не выдержал, – сморгнув последнюю слезинку, продолжила бабушка. – Закукарекал старый петух себе на беду. Самого Иосифа коммунистом обозвал и его жену упомянул, и сына. Только на Оржице пока никто не знает, что Егорка герой, но что он коммунист – об этом известно всем. Все и зароптали. А я так думаю: надо же, отец предатель, а сын все равно герой! Тут немцы с автоматами подскочили, деда Пашку из толпы выдернули и утащили куда-то. Мы видели: били они его сильно. Деду-то Пашке восьмидесятый год минул. Ходит с клюкой. Как еще жив – непонятно. Забили его, наверное, до смерти.
– А Иосиф? – спросила мама.
– А что Иосиф-то? Говорю же: сатана. – Бабушка снова перекрестилась. – Как деда Пашку прочь тащили, он и глазом не моргнул.
– И никто не заступился? – снова спросила мама.
– Тю! У них же автоматы. И висельники посреди площади болтаются. Где же такой дурак, что заступится за полоумного деда? А потом немец нам приказ о комиссарах зачитал и распустил. Напоследок сказал: подумайте, как жить будете. Тут как раз полевая кухня приехала. Баланду стали раздавать. Так наши чуть не передрались из-за их жидкой перловки. Ну и я со всеми толкалась. А как иначе? Вы же меня ждете, голодные, холодные.
Бабушка снова всплакнула. Мама отерла ее лицо краем грязной ветоши, в которую была одета.
– Что за приказ о комиссарах, мамо? – тихо спросила она.
– Такой приказ, чтобы всех коммунистов поубивать таким же зверским образом, как Пальцуна и Кожушенку. А в конце приказа немец еще раз всех наших коммунистов поименно перечислил и повелел непременно выдавать, если кто встретит.
– А меня? Меня перечислил? – Голос мамы упал до хриплого шепота.
– Ни! Что ты! Какая ты коммунистка? Слава Господу, оберег тебя от этой мрази. А Иосиф твой – предатель. А немец не только имя Лии Азарьевны упомянул, но и Любавы тоже, хоть она и не коммунистка!
– Она кандидат, – едва слышно проговорила мама и закрыла лицо руками.
Еся кинулся к ней, обнял, положил голову на колени, но почувствовав на своей голове ее холодноватую ладонь, немного успокоился. Усталость оказалась сильнее страха и горя. Погружаясь в дрему, Еся слышал, как зачирикали в приречных зарослях птахи. Он слышал и мать. Слышал ее всю: как ровно дышит ее тело, как текут в ее жилах соки жизни. Он будто снова оказался в ее утробе – защищенном от всех невзгод, самом уютном во всей вселенной месте. Он слышал и голоса старших. Эти двое стариков и его мать казались ему могучими, неподвластными усталости богатырями. Несмотря ни на что, они продолжали бодрствовать, оберегая его мальчишечий сон.