Киммерийское лето — страница 68 из 78

Он старался настроить себя агрессивно, заряжаясь отеческой строгостью; но когда гнусная дверь распахнулась и он увидел перед собой Нику — вся его агрессивность вдруг улетучилась, и он снова почувствовал себя очень старым и очень усталым.

— Ну, как ты тут? — бодро и фальшиво сказал он и шагнул через порог, протягивая Нике коробку с тортом. — Это гостинец тебе, держи…

— Спасибо, папа, — тихо отозвалась Ника и — после секундного колебания, как ему показалось, — поцеловала его в щеку. Он уже протянул руку, чтобы обнять ее и прижать к себе, как обычно делал, возвращаясь из очередной командировки, но не решился и коротким, почти боязливым движением коснулся ее плеча.

Войдя в комнату, он огляделся, — жилище Егоровны оказалось лучше, чем он ожидал, тут было даже по-своему уютно. Пестрый лоскутной коврик на стене у постели, кухонный шкафчик вместо стола и высокий (такие выпускались мебельной промышленностью до войны) буфет с отстающей местами фанеровкой напомнили Ивану Афанасьевичу что-то бесконечно далекое, связанное с его юностью.

— Обстановочка историческая, — сказал он, — интерьер начала тридцатых годов, хоть фильм снимай.

— Ничего, здесь тихо — хорошо заниматься, а соседи мне совсем не мешают…

Ника, явно нервничая, развязала коробку с тортом, спросила, не хочет ли он выпить чаю, и принялась суетливо накрывать на стол.

— Ты смотри, и лампадка у тебя тут, — сказал Иван Афанасьевич, заметив теплившийся в рубиновом стекле огонек в углу перед иконами. — Совсем старосветская помещица.

— Да, баба Катя просила подливать масло… там фитилек плавает…

Собрав на стол, Ника вышла и скоро вернулась с чайником.

— Садись, папа. — Пальцем она смазала с торта завитушку крема и отправила ее в рот. — M-м, вкусно. Бери нож, папа, разрезай…

Иван Афанасьевич разрезал, торт, отвалил огромный кусок Нике на тарелку. Пока пили чай, он расспросил дочь о ее школьных делах, похвалил за пятерки, сказал, что десятый класс решающий и нужно постараться закончить его как можно лучше. Ника согласилась, что нужно. А потом разговор как-то иссяк.

— Вероника, я, собственно, вот с каким делом к тебе пришел, — сказал наконец Иван Афанасьевич, собравшись с духом. — Хочу, понимаешь, поговорить с тобой… ну, о наших отношениях. Игнатьев передавал твою просьбу, мы с матерью учли. Сама знаешь, не лезли, отношений не выясняли… Но, в конце концов, так тоже нельзя…

— Папа, не нужно пока об этом, — тихо сказала Ника.

— Ты погоди, не перебивай. Я что хочу сказать — ну ладно, имеет место конфликт. Что в основе? Отсутствие взаимопонимания, как во всяких конфликтах. Значит, надо объясниться, попытаться как-то… понять друг друга!

— Я никогда не смогу понять ни тебя, ни маму, — упрямо сказала Ника, не поднимая глаз от клеенки. — Маму особенно. Я много думала, и…

— Думала, думала! — Иван Афанасьевич повысил голос. — Что ты могла «думать»? Ты еще… молода слишком!

— Тогда к чему этот разговор?

— Я для того и пришел, чтобы помочь тебе разобраться, — сказал он спокойнее, сдерживая себя. — Я все-таки твой отец, Вероника… старше тебя, опытнее… В жизни не все так просто, как кажется в шестнадцать лет. Ты ведь пойми, для чего мы это сделали, я и мать… мы ведь семью хотели сохранить — понимаешь, Вероника, семью! Ну, тебя еще не было, была Света — все равно семья уже была, а тут вдруг такое. Я, если бы твою мать меньше любил, наверное, ничего бы не сказал, мало ли было после войны незаконных детей, не маленькая ты уже, сама все понимаешь. А я не мог так, Вероника, я мать любил… ну, и она меня, надо полагать… любила. А Слава был бы напоминанием постоянным, понимаешь? Ни черта бы из этого не вышло, Вероника, не склеилась бы у нас жизнь…

— Так вы, значит, решили «склеить», — звенящим голосом сказала Ника, и он отвел глаза, не выдержав ее взгляда. — Слезами ребенка, да? Вы хоть раз потом подумали, как он там, в этом детдоме, один совершенно, маленький — ему два года исполнилось, три, четыре, он уже все понимать начал, потом пошел в первый класс — и все ждал, что родители найдутся, ждал, по ночам плакал, а вы тем временем «семью склеивали»?! Вот и получайте теперь свою семью!!

Выкрикнув со слезами последние слова, она сорвалась с места и отошла к окну. Иван Афанасьевич долго сидел, опустив голову, потом сказал глухо:

— Все верно, Вероника. Все верно. Я оправдываться и не пытаюсь. Ты только одно еще должна понять… война шла, понимаешь, страшная война, и люди очерствели на ней, может и потеряли в себе что-то… человеческое…

— Не говори о других! — оборвала Ника, не оборачиваясь. — Баба Катя во время войны взяла на воспитание сироту, она в себе человеческое не потеряла. И другие не теряли — наоборот, становились в тысячу раз человечнее! А вот для чего воевал ты — этого я вообще не понимаю, потому что такое, как вы сделали со Славиком, мог сделать любой фашист!

За ее спиной было тихо. Потом Иван Афанасьевич произнес сдавленным голосом:

— Ладно, Вероника, поговорили. Хорошо поговорили, по душам. А я ведь… прощения пришел у тебя просить, за Славу. Ладно, коли так. Я только одного не понимаю — неужели у тебя к нам простой нету…

Он не договорил, осекся. Ника слышала, как он встал и вышел из комнаты, потом хлопнула дверь в коридоре. Потом она увидела, как он идет через заснеженный двор, идет согнувшись, неверными шагами, как ходят больные или пьяные; и что-то словно лопнуло вдруг у нее в душе — какая-то кора, оболочка, сковывавшая ее столько месяцев, не дававшая ей понять то совершенно простое и понятное, о чем говорили Игнатьев, Ярослав, Галя, — простое, древнее и вечное, стоящее выше логики, выше справедливости. Не помня себя от нестерпимой, рвущей сердце жалости, Ника дернула забухшую форточку, высунулась в сырой февральский ветер и закричала:

— Папа-а! Папа, подожди меня — не уходи! Я сейчас!

ГЛАВА 8

Елена Львовна не помнила отчетливо, почему, собственно, она в свое время не рискнула принимать предписанный ей барбамил и предпочла обычный ноксирон. Вероятно, просто из осторожности, — в аптеке, когда она получала лекарство по рецепту с круглой печатью, ее предупредили об опасности превышения доз приема. Так или иначе, она тогда сунула нераспечатанный тюбик на дно шкатулки и забыла о нем на несколько месяцев.

Она нашла его теперь — через час после того, как муж ушел говорить с дочерью. Большую часть этого времени Елена Львовна продержалась совсем неплохо, непрерывным усилием воли заставляя себя думать о вещах посторонних и незначительных. Но потом — вдруг, внезапно, как всегда происходят такие вещи, — она почувствовала, что держаться больше не может. Не может и — главное — не хочет.

Она вообще ничего больше не хотела, — она, чья жизнь всегда заключалась в том, чтобы хотеть, достигать, получать в руки. Не в смысле вульгарного стяжательства, отнюдь нет.

Когда-то она хотела многого, и многое получила, многого достигла. И все достигнутое просыпалось у нее меж пальцев, как сухой песок, как пепел, как прах. Теперь она ничего больше не хотела, кроме одного: чтобы муж не встретился сегодня с дочерью, чтобы та забыла о вчерашней договоренности или попросту ушла бы в кино или к подруге, не дождавшись отца…

Елена Львовна надеялась на это, если только могла еще всерьез на что-то надеяться, и знала в то же время, что и эта надежда обманет Как бы ни относилась теперь Ника к своим родителям, она достаточно хорошо воспитана, чтобы не заставить отца ехать напрасно. Никуда она не уйдет, и они встретятся сегодня. Точнее — уже встретились.

Елена Львовна совершенно уверена, что ничего хорошего из этого разговора не получится. Она знала обоих — и мужа, и дочь; им никогда не договориться, они никогда не поймут друг друга! Что Ника уже вынесла свой приговор — нет никакого сомнения. У нее было достаточно времени все обдумать, спокойно и не спеша, поговорить об этом деле со Славой, очень может быть — и со Светой, наверняка со своим Игнатьевым. Елена Львовна не заблуждалась относительно Никиного телефонного звонка из Ленинграда; это была, несомненно, идея Игнатьева, — видимо, он просто убедил девочку, что нужно исполнить долг вежливости. Она тогда поняла это сразу. Ну, или не совсем сразу — на какой-то миг надежда вспыхнула и ей вообразилось, что судьба помиловала ее, но только в самый первый момент. После нескольких реплик мужа ей стало ясно, что это не так. И действительно, когда она сама взяла потом трубку, Никин голос звучал сдержанно и отчужденно — так разговаривают по делу с чужим и не очень симпатичным человеком…

Нет, разумеется, без подсказки Игнатьева Ника не позвонила бы в тот вечер. Игнатьев ведь считал, что все должно уладиться, и, вероятно, пытался воздействовать на Нику в этом смысле. Выходит, не сумел, если звонок по телефону оказался пределом Никиных уступок. Чем же сможет теперь переубедить ее отец?

Двенадцатый час. Он ушел в одиннадцатом. Да, они уже встретились. Возможно, он уже ушел от нее. Через полчаса или через час он вернется — мрачный, Молчаливый. И не нужно будет ни о чем спрашивать. Достаточно будет только посмотреть на него, чтобы угас последний огонек надежды, который, может быть, еще теплится где-то у нее в душе. Наверное, теплится, надежды ведь вообще живучи, они долго живут в состоянии анабиоза, такого глубокого, что кажется — надежда мертва. Вот если надежда умрет по-настоящему — тогда ты это почувствуешь…

Но он может и не прийти через час. Возможно, он не захочет идти домой после неудавшейся попытки примирения; скорее всего, что не захочет. Последнее время его часто видели в баре Дома журналистов. Он может просидеть там до вечера, и до вечера будет длиться для нее эта пытка ожиданием — потому что она ведь будет ждать и надеяться вопреки очевидности, против собственной воли придумывая все новые и новые, самые невероятные варианты случившегося; в принципе, такой серьезный разговор может длиться и не один час, а потом они помирятся и поедут домой, но по пути Ник