И пал неслыханный удар.
От Рущука до старой Смирны,
От Трапезунда до Тульчи,
Скликая псов на праздник жирный,
Толпой ходили палачи;
Треща в объятиях пожаров,
Валились домы янычаров;
Окровавленные зубцы
Везде торчали; угли тлели;
На кольях, скорчась, мертвецы
Оцепенелые чернели.
Алла велик. Тогда султан
Был духом гнева обуян[238].
«Стамбул раздавят, но не таков Арзрум, т. е. Анатолийская Турция» – это пророческая историческая формула обращена не только к Турции, но и к России, поскольку Арзрум оказался заместителем Москвы, а Стамбул – Петербурга. «Термин “формула” используется нами для обозначения текста в том виде, в каком он предстает перед нами, также и с той целью, чтобы связать процесс означивания, развертывающийся в тексте, с операцией выведения логико-математических формул. Процесс означивания маркирует эпохи символизации, иными словами, “монументальную историю”. Таким образом, на тексты следует смотреть как на формулы означивающей деятельности, совершающейся в естественном языке, как на последовательные этапы переработки и преобразования языковой ткани. Эти формулы призваны сыграть такую же, если не более важную, роль в деле создания и преобразования монументальной истории, что и открытия в логике и математике. Перед нами открывается огромное поле деятельности: нам необходимо понять, каким образом тексты на протяжении веков превращались в движущую силу преобразования систем мышления, перенося в область идеологии все те переделки означающего, которые способны произвести только они, а также работа логиков и математиков»[239].
С «монументальной» точки зрения путешествие Пушкина на Кавказ было сродни и средневековым странствиям рыцарей во имя прекрасных дам. В написанной в ту пору балладе, в одном из автографов названной «Легенда», этот образ нашел отражение: «Жил на свете рыцарь бедный…». Здесь повествуется об участнике Первого крестового похода (1096–1099), завершившегося взятием Иерусалима и основанием Иерусалимского королевства. При этом всю свою личную жизнь он посвятил святой деве Марии.
Одним из атрибутов странствий влюбленных рыцарей становились временные увлечения сарацинками (Старк 2015:100). Своеобразной пародией на такой роман в «Путешествии в Арзрум» оказывается встреча с калмычкой, поэтически преображенная в написанном тогда же стихотворении, где явно слышится перекличка с собственной ситуацией и воспоминание об оставленной Москве:
Твои глаза, конечно, узки,
И плосок нос, и лоб широк,
Ты не лепечешь по – французски,
Ты шелком не сжимаешь ног,
По – английски пред самоваром
Узором хлеба не крошишь,
Не восхищаешься Сен – Маром,
Слегка Шекспира не ценишь,
Не погружаешься в мечтанье,
Когда нет мыслей в голове,
Не распеваешь: Ma dov’е,
Галоп не прыгаешь в собранье…
Что нужды? – Ровно полчаса,
Пока коней мне запрягали,
Мне ум и сердце занимали
Твой взор и дикая краса.
Друзья! не все ль одно и то же:
Забыться праздною душой
В блестящей зале, в модной ложе,
Или в кибитке кочевой?[240]
Поэт вернулся из кавказского путешествия в Москву 20.09.1829, и сразу же возобновились «боевые действия» на любовном фронте. Первый визит он наносит Гончаровым, застав их за утренним чаем. «Сидевшее за столом семейство услышало сначала стук в передней; затем в примыкавшую к ней столовую влетела галоша, предупредившая появление самого Пушкина. Первым делом он справился о Наталье Николаевне, которой не было за завтраком. За нею послали, но она не решилась выйти без разрешения матери, которая еще спала. Доложили Наталье Ивановне, и та приняла Пушкина, не вставая с постели»[241].
Пушкин понял, что до Натальи Ивановны дошли новые сплетни о нем. Ей могли попасться на глаза некоторые его стихи, в частности, те, что были напечатаны в альманахе М.А. Бестужева-Рюмина «Северная звезда» в июле 1829 года, когда сам Пушкин был на Кавказе, и среди них стихотворение «Она мила, скажу меж нами». Появление его в период пушкинского сватовства к Наталье Гончаровой было неуместно. В сентябре, по возвращении с Кавказа, Пушкин набрасывает заметку в жанре «письма в редакцию», начав ее словами: «Возвратясь из путешествия, узнал я, что г. Бестужев, пользуясь моим отсутствием, напечатал несколько моих стихотворений в своем альманахе»[242]. Ниже текста он рисует профиль Натальи Николаевны, – это одно из первых ее изображений, выполненных Пушкиным, ещё без пейзажных обрамлений, о которых пойдет речь ниже.
В «Северных цветах на 1829 год» с ведома Пушкина О.М. Сомов в «Обзоре российской словесности за 1828 год» рассуждает о стихотворениях, «которые написаны были в молодости поэтами, впоследствии прекрасно загладившими сии грехи литературные», и «которые, может быть, с умыслом были утаены». В частности, он приводит в пример «Фавна и Пастушку» – «стихотворение, от которого поэт наш сам отказывается, и поручил нам засвидетельствовать сие перед публикой. <…> Выпускать в свет ранние, недозрелые попытки живых писателей против их желания – непростительно»[243]. Пушкин решил вовсе отказаться от авторства «Фавна и Пастушки», для чего была написана статья «Опровержение на критики» (1830). Однако авторство Пушкина все-равно не вызывает сомнений.
Отречение Пушкина от пропущенного бдительной цензурой «Фавна и Пастушки», эротизм которого навеян «Картинами» и «Превращениями Венеры» Э.Д. Парни, объясняется опасением реакции со стороны Натальи Ивановны. Теми же соображениями, но уже скорее в адрес самой Натали Гончаровой, руководствовался Пушкин в отношении стихотворений, опубликованных Бестужевым-Рюминым, и прежде всего того из них, что воспевало глаза Олениной (предыдущей любви Пушкина). Лучшее тому доказательство – появление на листе с текстом заметки портрета Натальи Николаевны. Природа пушкинских рисунков, перекликающихся с текстами, которые они сопровождают, проявилась в данном случае самым наглядным образом[244]. Следует заметить, что в первый раз Пушкин отказывается от «Фавна и Пастушки» после того, как его холодно приняла Наталья Ивановна. Во второй раз он обращается к той же теме, вновь отказываясь от «Фавна и Пастушки» и вспоминая публикацию Бестужева-Рюмина, после нового охлаждения отношений с будущей тещей после возвращения из Арзрума.
Как отмечено выше, в качестве одной из общих схем мировоззрения Пушкина в нашем контексте может быть представлена пульсация между полюсами патриотизма и стремления в том или ином качестве попасть за границу. Своеобразной встречей с, выражаясь современным языком, гендерной пограничностью стало знакомство с пленным гермафродитом, вскоре опознанным как «мнимый гермафродит», поскольку он оказался кастратом, но это не помешало запустить механизм мифологизации сквозного персонажа именно в контексте античного Гермафродита, с привлечением Овидия. Этот образ мелькает в ряде произведений поэта и даже в одной из дарственных надписей, сделанных Пушкиным Е. Ушаковой по возвращению в Москву 21.09.1829 на обложке его книги «Стихотворения Александра Пушкина. Первая часть. Санктпетербург в типографии Департамента народного просвещения. 1829»: «Nec femina, пес рпе» («Ни женщина, ни мальчик»).
Каково могло быть предназначение этой цитаты из Овидия в дарственной надписи? Начиная с Б.Л. Модзалевского (1928), исследователи, считая, видимо, автором латинского выражения самого Пушкина, уверенно относили надпись к Екатерине Ушаковой с ее «мальчишеской резвости и шаловливости». Но при знании исходного контекста такая шутка должна была бы показаться непозволительно грубой. Ничего похожего по тону ни в стихах, обращенных к Ек. Ушаковой, ни в альбомных записях и рисунках мы не находим. Поэтому если перед нами действительно цитата из Овидия, то она никак не может относиться к Ек. Ушаковой. Видимо, этим источником была вступительная ода четвертой книги Од Горация. Гораций говорит, что уже слишком стар для любви: меня уже не тешит ни женщина, ни мальчик, ни доверчивая надежда на взаимную любовь, ни состязания на пирах, ни венки из свежих цветов).
«В качестве цитаты из Горация надпись становится совершенно ясна: Пушкин пишет о своем отказе от надежд на семейное счастье и, может быть, даже конкретнее – о своем душевном состоянии после визита к Гончаровым (у которых он побывал в день приезда 20-го сентября, надпись сделана 21-го), когда Н.Н. к нему не вышла (ср. письмо к Н.И. Гончаровой от 5 апреля 1830 г.: «Сколько мучений ожидало меня по моем возвращении! Ваше молчание, ваш холодный вид, оказанный мне м-ль Н. прием, – столь безразличный, столь невнимательный»), но с помощью горацианской цитаты переводит это признание в иронический план. Эта самоироничная откровенность прекрасно согласуется с тоном, в каком вообще велись разговоры Пушкина и сестер Ушаковых о его ухаживании за Гончаровой».
В контексте такого тона и возникает неожиданный образ Карса, превращаясь в элемент самой интимной, насыщенной многообразными смыслами, метафоры поэта. В т. н. «Ушаковском альбоме», своеобразном интерактивном культурном пространстве той эпохи, приглашающем к участию если не всех пожелавших того из круга светских знакомых этой семьи, то всякий, кому это позволяла хозяйка, в начале октября 1829 года, портрет Натальи Николаевны Гончаровой Пушкин сопровождает именем «Карс», а её мать Наталья Ивановна – «Маминька Карса».
Позже Пушкин употребил это, ставшее уже очевидным, знаменательно лишенное каких-либо кавычек сравнение и в письме к С.Д. Киселеву от 15.11.1829: «Скоро ли, боже мой, приеду из Петербурга в Hotel d'Angeleterre мимо Карса? По крайней мере мочи нет – хочется». Именно семейное предание Киселевых дает объяснение этому прозвищу: Пушкин именует Наталью Гончарову по названию неприступной турецкой крепости. На одном рисунке она изображена спиной в пестром платье, со шляпкой на голове и с веером в руках, на котором написан первый стих католического гимна «Stabat Mater dolorosa» («Предстояла Матерь Божья»). Под этим рисунком уже рукой одной из включенных в эту игру барышень Ушаковых «текст Карса» пушкинского проблематизирован таким образом: «О горе мне! Карс! Карс! Прощай, бел свет! Умру!»