Киппенберг — страница 103 из 113

Мы долго сидели молча. Наконец Шарлотта произнесла:

— Отец — директор института. Ты собираешься игнорировать его приказ?

— А ты знаешь, что поставлено на карту? Ты знаешь о миллионах в валюте, которые могут быть им потрачены совершенно бессмысленно, и о том, что аннулировать заказ можно только в течение шести недель? — И я добавил: — Я должен поговорить с Босковом, но не думаю, что мы отступимся от этого дела только потому, что у директора института сдали нервы.

Шарлотта, казалось, была задета за живое. Ее задумчивое лицо даже помрачнело. Она отпила глоток вина и сказала словно про себя:

— С ним действительно что-то происходит… Он упорствует, ему нет дела, что у кого-то сдали нервы! — И она опять поднесла к губам бокал. — А я? Я получаю телеграмму, все бросаю и немедленно возвращаюсь, ввиду особой ситуации. — И, глядя мне в глаза, спросила: — А почему?

Я молчал. Ее взгляд снова стал грустным.

— Было несколько дней, — продолжала она, — когда я поверила, что горизонты вокруг меня могут расшириться и я найду ответы на вопросы, которые давно перестала себе задавать: почему я такая, какая есть, и я ли одна виновата в том, что все так вышло. Ведь меня же так воспитывали! Я никогда не жаловалась, потому что человек не может иметь все. — И она сказала, повысив голос: — Все не может, но должен отыскать свой собственный, путь и завоевать право идти этим путем! — Она залпом выпила бокал. — Мне показалось, что я могу найти в себе другого человека, другое «я». У меня было как по-заведенному: ходила в школу, потом в университет. Мне нужно было время, еще неделя или две, и, может быть, я вернулась бы другой, непохожей на ту, которая уезжала! — И она произнесла глухим голосом: — А тут эта телеграмма!

— Все произошло за моей спиной, — сказал я.

— А храбрым ты стал за моей спиной, — сказала она с иронией.

— Увы, не таким храбрым, каким бы хотел, — возразил я. — Наверное, мне уже никогда не избавиться от пессимизма ланквицевского дома! — И, поскольку Шарлотта молчала, я продолжал: — Если упускаешь момент, когда нужно спрыгнуть, становишься совсем иным, чем хотел стать, чем когда-то хотел себя видеть.

— А ты еще помнишь, каким хотел стать? — спросила она. — Конечно, помнишь!

— Я этого никогда не знал, мне с детства только и внушали, что я должен вскарабкаться как можно выше вверху Это какое-то время даже казалось революционным.

— Но ты все же забрался довольно высоко.

— Слишком высоко. Слишком высоко, чтобы быть таким храбрым, каким я тебе кажусь.

Она бросила на меня испытующий взгляд.

— Кто тебя разберет? — сказала она. — Пожалуйста, налей мне еще вина. Спасибо. Отец хотел мне объяснить сегодня, что ты за человек, и, может быть, мне нужно была бы его выслушать, но я сказала: не надо, вы друг друга стоите. Еще в Москве я сообразила, что ничего, в сущности, о тебе не знаю. Я никогда не понимала того, чем ты занимаешься, ведь мне не пытались этого объяснить, и я настолько ничего не понимала, что должна была стать тебе безразлична.

— Шарлотта! — воскликнул я.

— Дай мне сказать, — произнесла она с горячностью, какую я видел в ней впервые, и это было так не похоже на мою спокойную и всегда выдержанную жену. — Я вовсе не собираюсь заниматься подсчетом былых ошибок. Я охотно оставила бы все как есть и дальше приносила бы любую жертву плодотворным исследованиям и слабым нервам, чтобы сохранить наш гармоничный брак и наше неомраченное счастье. Но я не хочу и долго не смогу простить тебе, что в эти решающие дни ты не мог обойтись без меня, что ты сам со своими научными сотрудниками не сумел решить это дело, которое отец считает нереальным, а ты — очень важным. Мне все равно, кто из вас прав, сдали ли у отца нервы или ты в самом деле пытался одним ударом захватить институт. Пусть ваш замысел бог знает как важен и сэкономит массу валюты, и, что бы ни было поставлено на карту, — тут она повернулась ко мне и посмотрела мне прямо в глаза, — даже если все это произошло у тебя за спиной, меня ты не должен был вмешивать, Иоахим!

— Чтобы не вмешивать тебя в этот единственный раз, — возразил я, — мне надо было все семь лет нашего брака вмешиваться в твою жизнь.

И тогда она сказала:

— Если бы ты вмешивался!

Ее слова глубоко меня задели. Но резко зазвонил телефон, я снял трубку. Это был Босков.

— Добрый вечер, коллега Киппенберг, — заговорил он своим астматическим голосом. Казалось, он вовсе не был взволнован. — Я сейчас еду домой. Дорис тут принесла мне такую… н-да, бумажку, а в институте я услышал, что ваша жена вернулась.

— Так и есть, — ответил я.

— Коротко и ясно! — сказал Босков. — Когда шеф этот… н-да, этот приказ издавал, он уже знал о нашей договоренности с доктором Папстом?

— Ничего не знал.

— Почему вы с ним не поговорили?

— Мне пришлось срочно уехать из института. Когда я вернулся, приказ уже лежал на моем столе, а шефа вместе с Шарлоттой и след простыл.

— Дело в том, — продолжал Босков, — что меня удивила не столько эта… н-да, эта бумажонка, потому что все уж слишком хорошо складывалось. Меня, по правде говоря, больше удивило то, что я услышал в институте.

— Вы меня заинтриговали, — сказал я.

— Если не темнить, — разъяснил Босков, — все говорят, что вы решили не ввязываться в это дело.

— Значит, решил? — переспросил я.

— Ну да, — ответил Босков, — при вашем разговоре с Кортнером никого не было. Но люди делают выводы, особенно если вы потом разыгрываете из себя большого начальника.

— Ничего подобного, — сказал я холодно. — Но все-таки я руководитель рабочей группы, а Кортнер заместитель директора института. Я бы на вас посмотрел, как бы вы стерпели, когда молодые люди начали бунтовать.

— Н-да, — сказал Босков. — Все это довольно странно. Обычно так не бывало, что одни бунтуют, а другой орет, словно господин Кортнер. Впрочем, меня при этом не было, а нервы могут, конечно, у каждого сдать. Все это непросто. Завтра разберемся. Да и об этом… этом декрете, который издал шеф, — утро вечера мудренее. А теперь о возвращении вашей жены. Что случилось?

— Ничего, у нас свои заботы, — ответил я.

— Допустим, — сказал Босков, — вполне возможно. Но хорошо бы при этом, если бы вы решились открыть ей глаза на то, какую роль сыграли галльские войска для великого Цезаря. Но это, конечно, ваше дело. Мы завтра поговорим… Правда, до десяти я вряд ли попаду в институт, потому что я тоже должен сначала проконсультироваться в вышестоящих инстанциях. Передавайте привет вашей жене. Спокойной ночи.

Шарлотта внимательно следила за разговором. Она поблагодарила за привет и спросила:

— Я правильно поняла, твои сотрудники взбунтовались?

— Ну и что в этом такого? — ответил я нарочито небрежно. — У нас все говорят, что думают.

— Да, — произнесла она задумчиво, — у вас там, должно быть, замечательно непринужденная атмосфера! Но в твоем разговоре с Босковом это выглядело несколько по-иному.

— Может быть, и правда, что-то у нас происходит. Не знаю. Надо было бы об этом подумать, но… — я пожал плечами, — должно быть, время, когда можно было о чем-то подумать, уже давно упущено.

И я замолчал. Ведь вполне вероятно, что это и в самом деле бунт и именно поэтому то, что я говорил им, прозвучало так авторитарно и совершенно не похоже на меня. А истинная причина этого заключалась не в том, что кто-то взял неправильный тон, и не в сознании своего бессилия перед Кортнером, а в чем-то похожем на протест против распада моего «я». Кортнер был всего-навсего ставленником шефа, но я слишком долго дул с шефом в одну дуду.

Когда я думал об этом, у меня возникало отвращение к самому себе и где-то в глубине безразличие, которому я не мог позволить завладеть мной целиком. Эта душевная сумятица была вызвана собственной беспомощностью и холодной злостью, прежде всего по отношению к самому себе.

— Твой отец, — сказал я, всячески себя сдерживая, чтобы злость, охватившую вдруг меня, не выдать голосом, — не стал объясняться с рабочей группой. Он не любит неплодотворных споров и терпеть не может острых дискуссий. Он даже со мной не поговорил. Он подождал, пока я уехал, и позволил Кортнеру нашептать себе что-то, наверняка очень хитрое, до чего он сам, конечно бы, не додумался. И сегодня он тоже не объяснился со мной, исчез вместе с тобой, а на меня напустил своего заместителя, и по вполне понятной причине. Я хочу, чтобы ты ее знала, потому что никто, кроме господина Кортнера, не может мне сказать: у всех нас рыльце в пушку. Ведь никто, кроме него, не знает о той скверной истории, об обмане, который у всех нас на совести.

Услышав это, Шарлотта побледнела.

— Вспоминаешь? — спросил я. — Ведь два года назад именно тебя на меня напустили, а ты, ничего не понимая, попрекала меня: как это я без всякой причины хочу обидеть твоего отца и так далее. А правду он тебе тогда не сказал, и ты ее и по сей день не знаешь! Тебя использовали в своих целях, я это терпел и не только не вмешивался в твою жизнь, но еще и ставил себе в заслугу, что ты сама себе хозяйка. Но тебе дозволялось только играть роль галльских войск для великого Цезаря, тебя использовали, когда со мной нужно было справиться, и потому ты замыкалась от меня так же, как я от тебя. Ведь если бы мы захотели действительно что-то значить друг для друга, настал бы конец привычному равновесию. И потому ты сказала истинную правду: твой отец и я стоим друг друга. Но если старика еще извиняет проклятая бюргерская традиция, я-то должен был бы знать и давно понять, что наша с тобой жизнь очень похожа на жизнь института: все в чудном равновесии, если никто его не нарушает, внешняя гармония, а на самом деле молчаливое сосуществование, прочное только потому, что каждый замкнулся в себе.

Шарлотта сидела неподвижно и пристально смотрела на меня, ее темные глаза казались огромными, горели на бледном лице.

Я поднялся. Злость во мне давно угасла. Так постепенно и незаметно шло дело к концу с прежним доктором Киппенбергом. А тот, кто вновь обрел себя и стал воспринимать яркое многообразие жизни, должен был сначала определить свои возможности, чтобы научиться жить заново, однако он, ощущая возникновение нового мира чувств, не сумел еще постичь этот мир и не