ть с ним договор и отказывался от положенного после подачи заявления срока.
С этим листком я направился в новое здание. По пути мне попалось несколько сотрудников, я кивал им как в тумане. Наконец я постучал в дверь к Харре.
Когда я вошел в его комнату, Харра раскуривал свою «гавану».
— А, вот и ты, Киппенберг, — произнес он. — Я тебя ждал.
Не говоря ни слова, я вытащил из угла стул, поставил его посреди комнаты и уселся на него верхом, положив руки на спинку. Сунув Харре под нос заявление, я спросил:
— Что это значит?
Харра снял очки. Он долго искал во всех карманах мягкую тряпочку, нашел наконец и начал протирать стекла. Так он делал всегда, когда попадал в неловкое положение. Все это я знал уже много лет. За годы нашей совместной работы стекла его очков становились все сильнее и в конце концов превратились в цилиндрические линзы, однако резкое ухудшение зрения не повлияло на работу Харры, ибо он обладал феноменальной памятью.
Наконец он нацепил очки и поднес спичку к сигаре. И поскольку я упорно молчал, он заговорил сам. Только сейчас я заметил — а вчера я не обратил внимания: Харра не бубнил больше себе под нос, так, что его нельзя было понять, говорил не глухим замогильным голосом, а очень просто, как все. Это было так необычно и странно, что у меня мурашки забегали по спине.
— Я нынче ночью все обдумал, — начал Харра. — Конечно, мое решение может показаться неожиданным. Если я в чем-то не прав, заранее прошу у тебя извинения.
— Давай, не томи, — произнес я.
— Мне нужно задать тебе один вопрос, — продолжал Харра. — Пожалуйста, ответь мне: да или нет, подробности меня не интересуют. Будешь ли ты до конца бороться с досточтимым господином профессором? Пойдешь ли ты на то, чтобы в случае необходимости, как пишут в газетах, поставить вопрос о недоверии правительству? Или ты пойдешь на сделку с ними?
И Харра посмотрел мне в глаза из-под своих толщенных линз.
— Босков… — начал было я, но Харра тут же меня перебил:
— Не о Боскове речь, Киппенберг! — Он глубоко затянулся. — Представь, что у нас нет Боскова, не так ли, и ты должен решать все сам.
Я попытался найти формулировку для своего «продолжать любой ценой», такую, которая бы ясно и точно выражала мои мысли, но не нашел нужных слов.
И Харра снова протянул мне заявление.
— Тогда пусть все так и останется! — сказал он. — К сожалению, я правильно решил, хотя первый раз в жизни мечтал ошибиться.
— Этот номер у тебя не пройдет! — сказал я. — Неужели ты думаешь, я позволю тебе ни с того ни с сего разрушить рабочую группу!
Харра покачал головой:
— Рабочую группу разрушает тот, кто собирается немедленно покончить с якобы вольными нравами. — Он опять глубоко затянулся и долго втягивал дым, а потом продолжил: — Ты тонко чувствуешь нюансы, Киппенберг, и мы, не так ли, научились различать их у тебя. Мы знаем: это твоя обязанность — порой нас одергивать. Ведь тогда на машине ни я, ни Курт не почувствовали себя обиженными. И так же было бы и вчера, каждый из нас, кто выбрал неверный тон, в смущении повесил голову, если бы ты вел себя как тот человек, которому мы все эти годы полностью доверяли.
Харра так сильно дымил своей сигарой, что стал почти невидим в облаке голубого дыма. Он очень волновался.
— Что же ты не упрекаешь меня, Киппенберг? — сказал он.
— Мне не в чем тебя упрекнуть, — ответил я.
— Как? — переспросил Харра. — Что? Ведь это же чепуха, Киппенберг! Ты думаешь, я не знаю, что обязан тебе больше, чем кому-либо другому? Я хорошо помню, кто вытащил меня из подвала, из дыры, куда я забился. Благодаря кому я обрел чувство собственного достоинства, которое теперь побуждает меня уволиться и идти дальше своим путем. Ведь это ты внушил мне, что я человек и специалист, заслуживающий уважения! Может быть, ты хочешь хотя бы узнать, почему я сейчас выступил против тебя?
— Разумеется, — ответил я, — это меня в какой-то мере интересует.
Харра кивнул, стряхнул пепел с сигары и откинулся на спинку стула. Некоторое время он молча смотрел перед собой.
— После того, как я изучал физику, — начал он, — и не занялся еще физхимией и математикой, я некоторое время работал в клинике в рентгеновском кабинете. Ты никогда не спрашивал меня о том, почему я вдруг оттуда ушел, может быть, потому, что думал, это связано с некоторыми особенностями моей личной жизни. Но дело было не в этом. Я ушел из клиники потому, что не выношу субординацию, которая основана не на уважении к знанию и умению — этому подчиняются добровольно, не так ли. Повод для моего ухода был вполне тривиален. Ты помнишь, в сороковые годы очень широко применяли облучение. И я не был исключением, хотя у меня уже тогда возникли по этому поводу сильные сомнения. И вот наш главный врач в один прекрасный день назначил маленькой девочке, больной фурункулезом, облучение с ног до головы, и такую дозу, что заведующие отделениями побледнели, но никто ничего не сказал. Я очень корректно и, конечно, не при пациентах высказал свои сомнения. И вот тут-то, Киппенберг, все и произошло. Потому что господин главный врач видел свой долг не в том, чтобы служить человеку, а был одним из тех знаменитых врачей-волшебников, которые считают, что одновременно с профессорским званием получили от бога право распоряжаться жизнью и смертью людей. Научный спор воспринимается этими помазанниками божьими как богохульство, не так ли. И тогда я дал себе клятву, лучше всю свою жизнь где-нибудь честно проработать, где угодно, хоть в каменоломне, чем подчиняться такой иерархии.
Сигара у него потухла, он снова зажег ее, и клубы дыма окутали его.
— У нас в республике, — продолжал он, — прошло время этих богом избранных главных врачей, и, даже когда порой возникает где-нибудь такой шаманствующий целитель, он, как и все наши врачи, поставлен на службу человеку. А что касается нас, Киппенберг, то мы с тобой знаем: такой климат, как в нашей рабочей группе, найдешь отнюдь не всюду. То, как ты руководил отделом, в котором мы все вместе искали решения и делили ответственность, могло бы служить примером для других. Благодаря тебе у меня родилась надежда, что когда-нибудь так будет везде, и в науке, и вообще где бы люди ни трудились, пускай этого пришлось бы ждать еще сто лет, — он кивнул, словно бы подтверждая свои слова. — Но вчера вечером в тебе проявилось нечто такое, что мне показалось, будто ты хочешь в нашей рабочей группе установить обычную субординацию, превращающую тебя в маленького царька. И поскольку я не уверен в том, что этого не произойдет, я решил сразу же уйти — потому, что сегодня я еще могу уйти, сохраняя к тебе уважение, и потому, что я тебе слишком многим обязан, чтобы уйти потом с недобрым чувством.
Харра так и сидел, откинувшись на своем стуле и устремив глаза в потолок. Я знал, что, если он уйдет, за ним последуют другие. Я поставил стул обратно в угол и вышел из комнаты. Сам того не сознавая, я ступал тихо и осторожно: торопился улизнуть.
Я колебался, куда пойти: то ли к себе в кабинет, то ли вниз на машину, но угодил прямо в руки Боскову, который спешил мне навстречу по коридору:
— Хорошо, что я вас встретил! — сказал он и, схватив меня за руку, потянул за собой.
В своем кабинете он усадил меня в кресло, а сам, задыхаясь, плюхнулся за стол и вытер лысину платком.
— Я должен был срочно созвать партгруппу, — сказал он, — потому что положение… Н-да, скажем, довольно сложное! Мы должны принять какие-то решения, а кроме того, я хотел знать, что произошло вчера вечером.
— А что произошло вчера вечером? — спросил я.
— Ну… Вы же знаете, не прикидывайтесь! У каждого в такой ситуации могут сдать нервы. Все эти ваши начальственные взбрыки просто чепуха! Так считает и фрау Дитрих, а уж она — судья строгий. Так что сейчас все в порядке.
— Приблизительно, — ответил я, — потому что Харра подал заявление об уходе.
Босков сначала не мог произнести ни звука, потом ужасающе побагровел, так что даже уши и шея у него покраснели.
— Но это же… — Он с трудом переводил дыхание. — Да это просто… — Ему не хватало воздуха, и он пальцем оттянул воротник рубашки. — Только этого еще недоставало! — Он так рассердился, что даже вспотел. — Какая нелепость! — Но тут же взял себя в руки. — Я с ним поговорю, — сказал он. — Это нам сейчас ни к чему! Сейчас нам нужно благоразумие, и мы с вами должны выработать единую стратегию. Расскажите мне сперва, что от вас вчера хотел Кортнер.
Я не стал особенно распространяться. Кортнер от имени шефа, сказал я, во-первых, запретил всякие дальнейшие дискуссии по поводу метода и, во-вторых, потребовал от меня, чтоб я сам уладил этот вопрос с Босковом и рабочей группой. Каждый в институте знает о моем неограниченном влиянии на Боскова…
— Ах вот как! — сказал он.
— …заявил Кортнер, и поэтому шеф настоятельно просит меня использовать это влияние.
Босков откинулся на своем стуле.
— Ну, а вы что ответили?
— Я ответил: «И не подумаю».
Босков кивнул. Но потом внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Что с вами, мой дорогой? Вы мне что-то не нравитесь! Вы уже… Ну да, я не люблю о таких вещах спрашивать, но сейчас дело этого требует: у вас какие-нибудь осложнения с женой?
— Насколько мне известно, нет, — ответил я, — во всяком случае, не в этом плане. Я привел ей вашу фразу о галльских войсках, которые используют во зло.
Босков удивился:
— А ваша жена?
— Шарлотта считает, что галльские войска необязательно должны ударить в тыл великого Цезаря. Может быть, они на этот раз будут наблюдать за битвой издали.
Босков опять кивнул.
— Это вызывает уважение! — сказал он. — Значит, дела обстоят не так уж плохо. Проблема в том…
Звонок телефона перебил его. Он снял трубку:
— Босков слушает. — Но никто не ответил, ему пришлось снова назваться, потом он произнес удивленно: — Минутку! — И спросил у меня: — Вы вчера выясняли насчет экспериментального цеха?