вое понимание другого человека, как части некоторого «мы». И это «мы», умноженное на фактор времени, в состоянии было превратить простое сосуществование в то единение, которое я так долго и безуспешно искал. Этой ночью я узнал, что такое возвращение из забытья к слову, когда две души, переполненные чувством благодарности, совершенно перед ним распахнуты и слово высвобождает новое чувство, новое чувство рождает новую страсть и так по восходящей, пока наконец сон не навалился и не скрыл от нас последние часы, проведенные вместо.
Много было сказано этой ночью. Нет, это не были те восторженные слова, в которых влюбленные выражают свои чувства. Мы просто стремились до конца понять друг друга, и нам это, кажется, удалось. Оправдываться мы ни перед кем не собирались. Без сомнения, я нарушил общепринятые нормы поведения, но, как материалист-биолог, я не признавал наличия у человека изолированной, независимой от общественного сознания совести и поэтому не ощущал ее так называемых уколов. Чувства вины, из-за которого люди слишком часто спешат назвать «большой любовью» то, что на самом деле не выходит за рамки чувственности, у меня не было. Нет, я не считал, что стою выше действующей сегодня морали, но мораль я всегда воспринимал как социальный регламент, а если так, разве могло быть безнравственным то, что выводило меня из состояния полного душевного разлада и возвращало к моей истинной общественной значимости? Конечно, в ту ночь мне было не до абстрактных рассуждений, наверное, единственный вопрос, который я себе задавал, — имеет ли смысл наша встреча. И сегодня я убежден, что в конце концов каждый из нас дал на него положительный ответ.
Ведь ничего нового в ту ночь во мне не родилось, кроме мыслей, которые зрели давно и долго. Именно в Еве я увидел выход из глубокого нравственного тупика. Это было для меня совершенно ясно. И именно она помогла мне преодолеть минуту слабости, когда казалось, что нет пути назад. Мысль навсегда оставить привычную жизнь, бросить все и уйти, рано или поздно приходит в голову каждому человеку. Я с этим искушением столкнулся в тридцать шесть, и теперь, на пятом десятке, который у многих мужчин изобилует кризисами, совершенно от него свободен. Ева же той ночью играла во все это ровно до тех пор, пока я снова, и на сей раз окончательно, не взял себя под контроль разума, не осознал, что я не из тех, кто просто бежит от самого себя, от своих ошибок, заблуждений, намеченных целей. Правда, она не могла отказать себе в удовольствии и довольно красочно описала, как я в роли простого рабочего тружусь где-нибудь за тридевять земель вместе с ней на химическом заводе. Картина получалась если и не смешная, то, во всяком случае, довольно нелепая.
Значит, вернуться в институт, это ясно. Так мы неотвратимо подошли к вопросу, что мне теперь нужно предпринять. Я описал Еве сцену в лаборатории шефа, как я не поддержал Боскова. Рассказал о своей нечестной игре и сомнительных сделках, о том, как думал все исправить поступком, но только еще больше сбивался с пути и запутывался, пока не заблудился окончательно. То, о чем я ей говорил, было даже еще не самой болезнью, а только ее симптомами, но Еве не нужно было этого объяснять, она давно все поняла. Ведь не могла же она не задуматься над тем, почему я без всякого повода вдруг так взорвался у доктора Папста, когда он упомянул о том пресловутом идеале, каким я больше не мог для нее быть, и если оставалось еще что-то, чего Ева не принимала во мне, то после того, как она оказалась свидетельницей встречи со старым мастером, все встало на свои места. Теперь она узнала все до конца и была готова так же до конца понять меня.
— Когда так опозоришься, как ты с Босковом, — сказала она, — выбраться и в самом деле трудно!
Одного Ева не могла понять при всем желании — моей растерянности, того, что я не знал, как быть дальше.
— Если у шефа все было так, как ты мне описываешь, — сказала она, — если доктор Босков действительно поставил на тебе крест и если твоя жена в самом деле тебя презирает, тогда единственная причина, заставлявшая тебя молчать эти два года, — боязнь потерять дружбу Боскова — больше уже не существует. Раз дружба все равно потеряна и уважение жены тоже, хуже не будет, если ты пойдешь к ним и расскажешь все, как есть.
Это решение показалось мне настолько простым, что я долго искал скрытую в рассуждениях Евы ошибку. Но ее не было.
— Иногда на человека просто затмение находит, — сказал я.
Уже глубокой ночью, когда мы давно сменили тему и разговор постепенно затихал, готовый уступить место сну, Ева без всякой связи вдруг спросила:
— Неужели вправду ты не мог сам до этого додуматься?
— До чего додуматься? — удивился я. — Что ты имеешь в виду?
— Все рассказать доктору Боскову и жене?
— Нет, — ответил я.
Она посмотрела на меня с довольным видом и, чуть помедлив, спросила:
— Помнишь первую пятницу, когда ты отвез меня в Нидершёнхаузен, скажи честно: в тот вечер ты так же много думал обо мне, как я о тебе?
— Приблизительно, — ответил я. — В грубом приближении.
Я лежал в темноте и размышлял. Ева, казалось, ужо спала. И едва слышно, почти что про себя, я произнес:
— Думать друг о друге — этого мало. Один должен жить в другом, пусть даже неосознанно.
— Тогда каждое прощание было бы легким, — прошептала Ева, она меня все-таки услышала. — Во всяком случае, мы с тобой можем считать себя провозвестниками.
— О чем ты говоришь? Провозвестниками чего?
— Того будущего поколения, — ответила она, — которое воспел магистр Гёльдерлин.
Больше не было сказано ни слова. Утром, когда я уходил, Ева спала глубоким сном.
В институт я приехал уже после восьми. Я чувствовал легкую усталость из-за бессонной ночи, но голова была ясная и на душе спокойно. Я был в хорошей форме. Правда, мне не было известно, что́ с Босковом, с рабочей группой, с нашей установкой, но зато я твердо знал, что́ мне теперь надо делать. Только бы Босков не отменил вчера приезд доктора Папста.
Я не питал никаких иллюзий по поводу того, что меня ожидало в институте. Босков, конечно, поставил на мне крест. В ушах моих звучали его пророческие слова — наступит день, когда станет ясно, кто тогда кого оставит в одиночестве. Да и брошенная шефом вчера фраза: есть вещи, которые нельзя себе позволять по отношению к дочери Ланквица, — не давала мне покоя. Тогда это была еще только сплетня, теперь же он мог повторить эту фразу с полным основанием. Так что питаться какими-либо наивными надеждами мне явно не стоило. Я видел ситуацию такой, какой она была на самом деле: ведь не могло же признание, что целых два года я всех обманывал, вернуть мне уважение жены. Более того, за семь лет нашей совместной жизни я и пальцем не пошевелил, чтобы извлечь Шарлотту из духовной теплицы, созданной ее отцом, где тот лелеял, как орхидеи, отжившие представления. Я не сделал ничего, чтобы помочь Шарлотте отбросить эти представления, да и сам я не был полностью от них свободен, разве что в работе. Поэтому у меня не было никакого права осуждать жену за то, что она жила по тем же нравственным законам, что и ее отец. Но подменять одну жизненную ложь другой и скрывать от Шарлотты, где и с кем я провел прошлую ночь, я не собирался. Да и вообще я не собирался больше пускаться ни на какие уловки, хитрить с Босковом или с Шарлоттой, чтобы вытащить голову из петли. Как ни крути, а моя роль и в жизни Шарлотты, и в жизни института была сыграна.
Я не беспокоился о своем будущем. Работы для меня повсюду было сколько угодно. Но как бы с этого момента ни повернулась моя жизнь, я знал, что в ней навсегда останется боль от потери двух удивительных людей — Шарлотты и Боскова. Жену я потерял, так и не обретя ее по-настоящему. А с Босковом из моей жизни уходил не только самый лучший друг, я лишался его помощи и возможности сделать из себя нечто большее, чем человек может сделать в одиночку. Потому что рядом с Босковом я, наверное, воспитал бы в себе новые черты и, может быть, со временем стал бы больше походить на человека завтрашнего дня, образ которого в рабфаковские, давно минувшие времена казался нам столь абстрактным. Жизнь суровая, лишенная всяких радостей, научила нас тогда посмеиваться над такими вещами, и мы утеряли этот образ из виду.
Потеря Боскова и Шарлотты была болезненна, но не боль была главным моим чувством. В тридцать шесть лет мужчина не погибает от душевной боли. Я знал, что она утихнет, превратится в печаль, а от печали постепенно останется грустное воспоминание и еще важнейший опыт, который поможет мне, когда все уже будет позади: и рабочая группа, и институт, и то, что успел создать в мои лучшие молодые годы.
Эти попытки примириться с утратой всего, что было ценного в моей жизни, дали неожиданный результат — у меня вдруг возникло ощущение свободы, за которую я слишком дорого заплатил и потому мог воспринимать ее только как пространство, где человеку дана возможность самоотверженно действовать. И тут я вспомнил, как сформулировал свое понимание свободы доктор Папст, когда мы осматривали его предприятие. Да, моя нынешняя свобода ничего общего не имела с тем опьяняющим чувством, которое владело мной в юности, она была теперь начисто лишена того высокомерия, которым с самого начала было отмечено мое безумное честолюбие. Это была свобода бороться до последнего за то, чтобы по крайней мере снова получить право уважать самого себя. Терять мне больше было нечего. Что нельзя было утратить, я сохранил и так, а с чем нужно было расстаться, не стоило разговора. И если подумать, передо мной открывалось много возможностей. Уволить меня сразу не могли, и это значило, что я имел еще три месяца в запасе. О себе мне не надо было заботиться, потому что никаких личных интересов в этом институте я больше не преследовал. Поэтому я мог употребить сейчас все свои силы на разработку метода.
Ну что ж, посмотрим, будет ли шеф теперь противиться тому, чтобы подписать договор с дядюшкой Папстом!
Мысль сначала пойти к Боскову я отбросил. Зачем Боскову формальные извинения? Ему нужны реальные дела, а у меня, кроме обещаний, ничего еще не было. Поговорить с ним начистоту нужно было обязательно, но лучше всего сразу в присутствии шефа, потому что только в этом случае игра станет по-настоящему открытой. Итак, войдя в вестибюль, я повернул направо и поднялся к шефу. Я очень спешил и перешагивал сразу через три ступеньки. И уж меньше всего думал я в тот момент о том, как выгляжу. Вчера я побрился плохо, а сегодня и вовсе не брился, костюм был измят, на шерстяной рубашке недоставало пуговицы. Ботинки были испачканы глиной, в которую я угодил в Шёнзее.