Киппенберг — страница 112 из 113

Когда я вошел в приемную, Анни уставилась на меня, как на привидение.

— Доброе утро, шеф на месте? — произнес я, уже держась за ручку двери, что вела в святилище.

— Господин профессор… немного позднее… — услышал еще я, но дверь за мной уже закрылась.

Прямо перед собой я увидел Шарлотту. Она стояла у отцовского стола и перекладывала какие-то бумаги. Сейчас мне ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы она заговорила первой, потому что я пришел сюда не отвечать на вопросы, а сделать признание.

— Пожалуйста, ни о чем сейчас не спрашивай, — сказал я, — сядь, мне надо с тобой поговорить.

Я сказал это более взволнованно, чем мне хотелось бы, но она стояла такая красивая, так прекрасно было ее задумчивое лицо с большими темными глазами, что я не мог не почувствовать волнения. Может быть, именно потому, что мне уж недолго оставалось смотреть на нее глазами супруга, я так внимательно ее разглядывал, без вызова, но с восхищением, как в тот незабываемый день, когда впервые ее увидел.

И вдруг все стало дьявольски трудным. Многое бы я дал за то, чтобы оказаться сейчас у пульта своей жизни, тогда бы я стер все введенные мною ошибки, но клавиша сброса была блокирована. Я знал: должно быть тяжело и больно и должно казаться, что не осилишь. Но сегодня мне предстояло многое еще осилить, поэтому я собрался и взял себя в руки.

— Прежде всего доброе утро, — сказал я.

Шарлотта, удивленная, даже пораженная, ответила без видимой неприязни. Подчиняясь моей просьбе, она села за журнальный столик, а я устроился напротив. И заговорил по-деловому, быть может, даже излишне сухо, но так легче было находить нужные слова. Пока я говорил, Шарлотта оставалась совершенно спокойна, только в глазах ее появилось удивленное, даже растерянное выражение. Но ее лицо больше не казалось мне непроницаемым. Правда, я еще не был уверен, что умею хорошо читать по нему, и поэтому я придавал гораздо большее значение растерянности в ее глазах, чем видимому спокойствию.

— Я знаю, — начал я, — со вчерашнего дня я сделался противен тебе, но то, что было сказано, эта подлость, которую я проглотил, было сказано Боскову, а с ним у меня разговор впереди. С тобой же я буду говорить только о нас двоих, хотя такие вещи, как работа и брак, институт и личная жизнь, неразрывно между собой связаны. После твоего отъезда в Москву события развивались стремительно. Но корни всех проблем, Шарлотта, лежат очень и очень глубоко, вот почему мне все это время приходилось возвращаться к началу, ведь я искал, где и как я себя утратил. Долгие были поиски. Давно, когда я был начинающим врачом, одна девушка сказала мне: совсем незаметно, что ты с рабфака, — помню это меня задело, с тех пор я никогда без нужды не упоминал, что там учился. С этого, может, все и началось, задолго до тебя. Как было с нами, ты и сама знаешь. Мне нет нужды напоминать тебе об этом, об ощущении полного штиля и о твоем отчуждении, а я еще ставил себе в заслугу, что не мешаю тебе, что ты сама себе хозяйка в мире прошлого. Вместо этого я должен был отправиться с тобой на поиски, должен был сделать попытку построить нашу жизнь как-то иначе, не ориентируясь на старое, отжившее. А теперь вспомни наш телефонный разговор, когда ты звонила из Москвы. Я тогда говорил тебе об одной девушке, еще сказал, что ты ее тоже знаешь, это Ева, дочка Кортнера. Нас свел случай… Она не могла больше оставаться в родительском доме и пыталась найти у меня поддержку. Я советовал ей быть терпеливой и рассудительной, но она все-таки ушла из дому и тайно поселилась на нашей даче в Шёнзее. Я об этом и знал и не знал, так же как я знал и вроде бы не знал, кто она такая. Мы несколько раз встречались. Для меня каждая такая встреча была попыткой что-то обрести в жизни. И тогда мне стало ясно, что я до сих пор так и не научился любить тебя по-настоящему, хоть ты и моя жена. Было уважение, почитание, но я почему-то считал, что тебя можно любить только как драгоценную статуэтку мейсенского фарфора — одно неловкое движение, и того и гляди отломится рука или нога. Все эти годы чувства пылились в углу, а им давно нужно было вырваться на волю, ведь иначе можно сгинуть, словно какой-нибудь плавучий гроб при полном штиле. Все началось, когда ты была в Москве, море заволновалось, паруса надулись, и это теперь не просто порыв ветра, пусть даже сильный, который утихнет, нет, Шарлотта, буря поднялась во мне самом: для тебя! Разве ты не поняла этого по нашему телефонному разговору? Такие вещи обычно замечают! Со мной происходило то же, что и с тобой: еще одна, две недели — и наша с тобой встреча была бы встречей совершенно переродившихся людей, готовых начать все сначала. Но я окончательно запутался в собственной лжи, поэтому все мои благие намерения, все начинания были обречены на провал. Это касается твоего отца и Кортнера. И сегодня я наконец выскажу все начистоту. Твоего отца я не стану судить таким же строгим судом, каким сужу самого себя, ведь это твой отец, но и щадить его я тоже не намерен. И если сегодня я готов разрубить наконец этот узел, это связано с тем, что я провел нынешнюю ночь в Шёнзее с Евой. Не стану тебя уверять, что поступил так от отчаяния или растерянности, нет, Шарлотта, я не собираюсь оправдываться. Я думаю, это должно было произойти, чтобы теперь, после нашего прощания, не было никаких бессмысленных самообманов.

Вот и все, — неожиданно закончил я, — приблизительно, в грубом приближении. — И так как Шарлотта молчала, добавил: — Конечно, можно говорить еще о многом, но для этого мне надо сперва узнать, как ты считаешь: то, что произошло со мной, что я себе позволил, нельзя — это слова твоего отца — позволять себе по отношению к дочери Ланквица?

Шарлотта ничего не успела ответить, ибо в этот момент в кабинет вошел Ланквиц. Я поднялся, небрежно пожал ему руку. Профессор был явно шокирован моим видом, но меня это не заботило. Я потянулся к телефону и набрал номер Боскова. На другом конце провода сняли трубку, раздался знакомый астматический голос:

— Босков слушает.

— Это Киппенберг, — сказал я. Сейчас мне нельзя было давать и ему говорить, все должно идти так, как я наметил, а Босков из тех, кто может ударить так же сильно вначале, как и потом. — Я у шефа, про вчерашнее говорить не буду, тут и так все ясно. Но уволить меня немедленно не получится. Тут я дойду до суда. Значит, у меня есть еще три месяца. За это время мы с Папстом добьем нашу работу. Но то, что вчера произошло, я не могу просто так оставить. Я хочу высказать все начистоту. Пожалуйста, поднимитесь прямо сейчас к шефу.

Секунду в трубке было тихо. Интересно, побагровел сейчас Босков от волнения или, наоборот, сделался бледен.

— Иду, — произнес он.

Ланквиц теперь уже был не только шокирован, он совершенно растерялся.

— Что ты задумал? — спросил он. — Зачем тебе понадобилось вызывать Боскова, объясни мне, пожалуйста! И вообще, в каком ты виде?

— А в каком я должен быть виде? — вместо ответа спросил я.

— Если ты думаешь, что тебе позволено, — повысил он голос, — по твоему желанию…

— Без паники! — перебил я Ланквица. — Еще три месяца нравится не нравится тебе придется меня терпеть.

— И ты думаешь, что статут моего зятя позволяет тебе…

— Мой статут — это дело Шарлотты. Сейчас речь идет о нашей работе. Так вот: мы будем ее продолжать, и, кроме Боскова и прокурора, никто не сможет мне помешать, в том числе и ты.

И тут без доклада вошел Босков, Ланквиц выбежал в приемную, и я услышал, как он сказал фрейлейн Зелигер:

— Вызовите Кортнера немедленно!

Босков остановился передо мной.

— Вот и вы, мой дорогой, — сказал он резко. — Ну и ну… как вы выглядите!

И протянул руку.

Мне понадобилось несколько секунд, прежде чем я осознал — Босков мне подает руку. Я совершенно потерялся:

— Нет, нет, Босков. Вы же еще ничего не знаете. Все гораздо хуже…

Но он уже сжал мою ладонь. Это рукопожатие помогло мне овладеть собой, и теперь уже окончательно.

— Сделайте одолжение, успокойтесь, — сказал он. — Конечно, будет еще хуже, мой дорогой! В десять вам придется держать ответ перед рабочей группой, люди хотят знать, и вам придется объяснить четко и ясно, с какой это стати вы так будоражите коллектив! И уж приготовьтесь: не один Вильде в ярости, на этот раз и я тоже, и не советую вам больше разыгрывать из себя эдакого царька!

В кабинет вернулся Ланквиц в сопровождении Кортнера. Все мы оказались в разных углах комнаты. Шарлотта пересела, чтобы я лучше мог ее видеть. Я взглянул на Кортнера. Без сомнения, он был готов ко всему, но для начала на всякий случай нацепил свою приветливую улыбочку. Руку, которую он мне протянул, я не заметил.

— Я охотнее объяснился бы с Босковом с глазу на глаз, — обратился я к Ланквицу, — и сожалею, что не могу избавить тебя от этого мучительного разговора, но, во-первых, я в свое время предупредил тебя, что, если ты еще раз позволишь себе выпад, подобный вчерашнему, я не стану этого терпеть. А во-вторых, я хочу объясниться начистоту, и поэтому пусть все участники этой истории выслушают то, что мне необходимо сказать Боскову.

— Послушай, Киппенберг, — вмешался Кортнер, улыбочка исчезла с его лица. — А ты не думаешь, что тебе могут отплатить той же монетой? И о какой здоровой рабочей атмосфере в нашем социалистическом учреждения может тогда идти речь? Кстати, что касается участников этой истории, то у меня, например, тоже есть что сказать твоей жене!

Пауза. И тогда Босков, еле сдерживаясь:

— Я попросил бы вас высказаться до конца!

Кортнер посмотрел на меня с нескрываемым злорадством.

— Этот человек, — произнес я, обращаясь к Боскову, — думает, что может меня шантажировать, потому что я поселил его дочку у нас на даче в Шёнзее.

После этих слов от Кортнера почти ничего не осталось. Какой-то призрак в белом халате, с бледным острым лицом опустился в кресло и стал судорожно рыться в карманах, отыскивая лекарства. Я открыл дверь и крикнул:

— Анни, пожалуйста, стакан воды для доктора Кортнера!