Киппенберг — страница 113 из 113

Когда я повернулся от двери, Ланквиц уже сидел за своим столом, а Босков в кресле, от удивления он только качал головой. Фрейлейн Зелигер принесла воды и, уходя, неплотно прикрыла двери. Я стоял посреди кабинета, все молчали, мой взгляд будто случайно встретился с взглядом Шарлотты.

На лице ее читалась тревога за отца, но и ожидание чего-то. И на этот раз я понял, чего она ждала от меня. Всю жизнь ей приходилось действовать по чьей-то указке, она уже смирилась со своей ролью идеальной помощницы отца и уважаемой всеми жены, по сути, чужого ей человека. Но в юности и она представляла свою жизнь совсем иначе, только недостаточно отчетливо, чтобы сознательно выбрать свой собственный путь. И когда появился Киппенберг, ей показалось, что в ее жизнь вошел бунтарь, который осуществит наконец ее тайные надежды, увлечет за собой, откроет перед ней новый, яркий мир, но нет, этого не случилось, наоборот, он сам постепенно приспособился к этому размеренному затхлому существованию, на которое она, по-видимому, была обречена.

И вот теперь, когда, казалось, все уже кончено и надежда угасла, является этот Киппенберг, которого отец вчера бог знает как расхваливал, а она слушала, и у нее только росла к нему неприязнь. И вот он является в грязных ботинках, в мятом костюме, пуговица на рубашке оторвана. Приходит от другой и не скрывая говорит об этом ей. Не просит прощения, не кается и не обещает, что этого больше не повторится, не старается показать себя с лучшей стороны, а просто говорит — вот я какой, этот бродяга, и даже не побрит как следует. Да, нельзя сказать, что он покрыл себя славой, и уж наверное, у него еще что-то есть на совести, но он вовсе не смешон, нет! Наоборот, он кажется мужественным. Это не прежний бунтарь, но и не респектабельный господин последних лет, видимо, его действительно здорово забрало и всего перевернуло, и в нем вдруг открылся мир чувств, и этих чувств хватит до конца жизни. Он смотрит на нее и не решается ей их высказать.

И в этой тридцатилетней женщине, Шарлотте Киппенберг, просыпаются воспоминания далекого прошлого о мечтаниях юности, когда жизнь кажется такой многообещающей, беспокойной и волнующей. Жизнь, пахнущая парами кислот, в которой слышится шипенье бунзеновской горелки, смех лаборанток и пронзительный гудок маневренного локомотива. Жизнь, которая проедает дырки в халате, дарит счастливую усталость и опять и опять заставляет невыспавшегося вскакивать с постели.

Шарлотта незаметно кивнула мне, а я сказал, обращаясь к Боскову:

— Буду краток. Это произошло два года назад.

Шеф бросил умоляющий взгляд на Кортнера, и, правда, верный Кортнер, собрав последние силы и стараясь, чтобы его слова звучали грозно, произнес:

— По какому праву ты являешься сюда, — голос его дрожал, — и пытаешься отменить решение господина профессора, которое уже не подлежит обсуждению. А если я приду к тебе на рабочую группу… — Пауза. — …и расскажу твоим сотрудникам… — Пауза. — …почему у них ночные смены и такая гонка?

— Этот человек, — обратился я к Боскову, — имеет в виду как раз то, о чем я собирался рассказать: что я в сговоре с профессором Ланквицем и Кортнером в течение двух лет вводил в заблуждение вас и рабочую группу.

Ланквиц сидел выпрямившись, скрестив руки на груди и прикрыв глаза. Кортнер полулежал в своем кресле, ожидая действия принятых транквилизаторов.

Повернувшись к Боскову, я продолжал:

— По сути, я во всем виноват. Мне не надо было идти на эту сделку. Это была отнюдь не первая сделка подобного рода, но самая скверная. Но вы должны мне поверить, Босков: я шел на компромиссы, чтобы извлечь выгоду только для рабочей группы, не для себя!

И я поведал обо всем по порядку, начиная с заключения шефа и кончая тем, как я в тот знаменательный понедельник обнаружил в проекте доктора Папста японскую установку.

— Я решил это исправить, — сказал я под конец, — и, когда все было бы успешно сделано, я бы вам все рассказал, и когда мне удалось бы сохранить лицо. Так я думал. Но это уже давно было не мое лицо, и то, что я его все-таки утерял, пошло мне только на пользу. Не знаю, как это все во мне совмещается, Босков. Помните ваши слова об обширном поле? Когда мы сделаем установку и у нас будет достаточно времени, я вам все расскажу, если вас это будет еще интересовать.

Больше мне нечего было сказать. Наступило тягостное молчание. Босков сунул большие пальцы в проймы жилета и, казалось, напряженно о чем-то думал. Ланквиц все еще сидел выпрямившись за своим столом, и во взгляде его было что-то застывшее. Я догадывался, что в нем происходит: он понимал, что нужно идти на попятный, но не знал, с чего начать. Я ломал голову над тем, как облегчить ему путь к отступлению. Тишину нарушил телефонный звонок в приемной. Босков смотрел на меня вопросительно, он тоже не знал, что делать.

И тут возникла Анни, которая, конечно, подслушивала в дверную щель. Но сейчас она совершила психологический подвиг, за него я готов был прощать ей все сплетни и всю болтовню до конца ее дней. Она произнесла с отлично сыгранной значительностью и таинственностью в голосе:

— Господин профессор! Профессор Фабиан спрашивает по поводу обеда. Он говорит, что это очень срочно, поскольку господин Фабиан нуждается в вашей помощи, имея в виду свои планы создания нового института… Однако это вопрос сугубо конфиденциальный!

И тут Ланквиц словно очнулся, оживился, посмотрел на нас со значительным видом.

— Да, верно! Я совсем упустил из виду эту новую задачу… В свете конференции работников высшей школы… Вы понимаете? В любом случае мы должны самым срочным образом выработать принципиально новую программу.

— Я сказала, что вы на совещании, — напомнила о себе Анни. — Что ему передать?

— Если он не возражает, в двенадцать часов в Оперном кафе, — сказал Ланквиц.

— Прости, — вмешался я, — пожалуйста, назначь на четырнадцать на случай, если доктор Папст запоздает.

— Да, верно, — согласился Ланквиц. — Итак, в четырнадцать часов. — Затем он поднялся и сказал: — Значит, сегодня на лабораторию времени у меня уже не остается… Вы меня извините? — И обращаясь к Боскову: — А вы, будьте так любезны, как только коллега Папст появится, сразу же приведите его ко мне наверх по поводу подписи.

— Конечно! — сказал Босков. — С огромным удовольствием.

Сразу же за шефом кабинет покинул и Кортнер. Ко мне подошел Босков.

— Ну, знаете, мой дорогой, — он сильно задыхался. — Опять эта проклятая диалектика! Теперь мне придется вместе с вами морочить голову другим, говорить, что это все было недоразумение! — Казалось, он сейчас лопнет. — Потому что, если вы расскажете эту скверную историю… Ну ладно, зайдите ко мне через полчаса! Поговорим с вами с глазу на глаз, как следует.

Он вышел, слышно было, как он внушает фрейлейн Зелигер, чтобы ни слова, ни одного слова… Я закрыл дверь и остался наедине с Шарлоттой в святилище.

Меня не покидало ощущение скованности, мешавшее мне говорить. Я смотрел на Шарлотту, видел, как она постепенно приходила в себя, стряхивала глубокую задумчивость, потом вдруг, обнаружив, что я стою, прислонившись к столу, подошла ко мне.

— Иди и приведи себя в порядок, — сказала она. — А то по твоему виду все сразу догадаются, что я вместо первого и самого лучшего выбрала первого попавшегося!

— И ты таким удовольствуешься? — спросил я.

Она ответила мне вопросом:

— А разве я не надеялась всегда, что что-то изменит мою жизнь и меня самое?

— Но если ты изменилась, — сказал я, — то, может быть, ты не разделяешь теперь мнение своего отца, что есть вещи, которые нельзя позволять себе по отношению к дочери Ланквица?

— Дочери Ланквица? — повторила она вопросительно. — Да, верно, ведь я была Ланквиц. Ты как-то сказал, что я глубоко из вчерашнего дня. Но все-таки не так глубоко, чтобы ревновать мужчину к прежней его жизни, если я собираюсь жить с ним в будущем.

Она взглянула на меня, и в ее глазах я увидел крошечное, но четкое отражение моего собственного «я».