Киппенберг — страница 12 из 113

о я какое-то время поживу один, попробую разобраться в самом себе, увидеть самого себя, такого, каким я был когда-то.

В эту пятницу я уже не поехал в институт, а прямо отправился обедать в город, в клуб Бехера, встретил там знакомых, поболтал с ними примерно с полчасика. Потом знакомые ушли, я же сидел, пил кофе, читал газеты. Я одинаково свободно читаю по-английски и по-русски. Я нашел в «Правде» коммюнике о пребывании советской делегации в Северном Вьетнаме, прочел о новом соглашении об экономической взаимопомощи, подписанном в Ханое, и о протесте вьетнамцев против применения американцами химического оружия.

Тут я опустил газету: последняя тема задевала меня самым непосредственным и неприятным образом. Я знал о существовании ингибиторов ацетилхолинэстеразы, которые давно уже дожидаются своего часа как страшное оружие — зарин, табун, зоман и другие, более новые, поистине сатанинские измышления, — и всякий раз я невольно обращался мыслью к химикам, людям, подобным мне. Повсюду за сверхсовременной военной техникой, которую в далекой Восточной Азии обрушивали на этот маленький народ, я угадывал присутствие того, что нынче заменило людям религию, — присутствие науки.

Я вспомнил некоторые работы нашего института, исследования микроструктур нервных клеток, механизма действия нервных волокон, вспомнил, с каким трудом мы изучали структуру полипептидов, смоделировав ее для наших опытов с гипотетическими рецепторами. Когда мы обращались к аминокислотам и белковым макромолекулам, наша работа в принципе мало чем отличалась от идущей во всем мире суеты вокруг генетического кода. Все это очень впечатляло и побуждало посвятить науке всю жизнь, однако и здесь на горизонте все более угрожающе вырисовывались контуры той извращенной силы, которая сегодня обрушивает напалм на головы крестьян, а завтра без малейших колебаний начнет себе на потребу генетические манипуляции с людьми, как только мировое братство ученых, к которому принадлежу и я, вооружит ее необходимыми средствами. Мысль эта все более угнетала меня, право же, слово «наука» приобрело нынче какой-то зловещий оттенок.

Я отложил газету. С пессимизмом такого рода в общем-то можно справиться, ибо причины его открыты разуму. В молодые годы, еще не выйдя из плена отцовских представлений, еще не подпав под влияние Боскова, я при определенном стечении обстоятельств благословлял надклассовость своей науки; сегодня же, с неудовольствием отмечая слишком бурное научно-техническое развитие, я тотчас спохватываюсь, что результаты наших исследований полезны для здоровья трудящихся — я имею в виду трудящихся, занятых построением социализма, — и что своей деятельностью мы косвенно помогаем сохранять историческое равновесие во имя гуманистического развития науки.

Я попросил кельнера получить с меня и поехал домой, там я надел удобные вельветовые брюки, серый пушистый пуловер, который так мягко и приятно облегает тело, пошел на кухню, сварил себе кофе, потому что в клубе это не кофе, а так, водичка, и после всех перечисленных действий очутился в своем кабинете, за столом, уютно зажатым с обеих сторон книжными полками. Я хотел наконец на досуге перелистать накопившиеся научные журналы и набросать дескрипторы для нашей машины, подготовил блокнот и ручку, допил свой кофе. Не знаю отчего, но сегодня мне не работалось. Да и к чему, собственно? Кто столь дисциплинированно использует свое право на отдых и не знает, что такое восьмичасовой рабочий день, тот, право же, может позволить себе один вечер побездельничать. Я решил съездить в город, развлечься, может быть, сходить в кино.

Но в результате я лишь бессмысленно колесил по Берлину. Ибо отказ от работы обернулся для меня отказом от собственного «я», от всего, чем я был, чем себя считал. Машина медленно катилась по вечерним освещенным улицам. Жизнь моя вдруг показалась мне пустой и бессмысленной. Я не мог понять почему. Мое существование было упроченным и упорядоченным, жизнь без провалов, жизнь без изъянов, профессиональные успехи, карьера, почет и уважение, гармонический брак, ничем не омраченное счастье.

Но что оно собой представляет, это так называемое счастье?

Истинное счастье — в работе. Я вел жизнь ученого в соответствии со своими представлениями о ней: все имеет свою причину, никаких неясностей, в общих чертах предсказуемо до самой смерти. Жизнь, сложенная без грубых швов и стыков, из разума и понимания, нигде не оставлено места для иррационального, нигде — для лжи и обмана.

Переключившись на ближний свет, я бесцельно проехал по Унтер-ден-Линден и ярко освещенной Карл-Маркс-аллее. Я ехал по тихим переулкам, где еще льют свой тусклый свет старые газовые фонари, перед захудалыми кинотеатрами я видел молодых людей в джинсах и кожаных куртках, многие держали под мышкой транзисторы. Сегодня я видел их не как всегда, издали и безразлично, а отчетливо и близко, и в голове у меня звучал почти сочувственный вопрос: как можно проживать свою жизнь где-то на обочине? Я никогда не расточал время попусту. Даже в отпуске я восстанавливал духовные и физические силы по строго продуманному графику. Радениями моего отца я и в школе, и в университете, и вообще, сколько себя помню, держался в стороне от несущественного. Сегодня же я чувствую себя в своей машине, словно в танке, сквозь броню которого не проникает жизнь. Вот так же, если брать все это в большом масштабе, мое бытие ограждено от мира институтом, а мое сознание — абстрактностью занимающих меня проблем. Пестрый калейдоскоп событий доходит до меня лишь в профильтрованном виде, как строго отобранная информация. Но в этом есть своя правда, ибо достичь вершин в науке невозможно без умения сконцентрироваться на самом существенном, после чего головокружительное многообразие жизни предстает лишь отдаленным шорохом, лишь совокупностью помех.

Снова и снова я останавливал машину, вылезал, заходил в одну либо другую из старых угловых пивнушек, а то в столовую, смотрел по сторонам, бесцельно и бессмысленно окидывая взглядом лица людей, неторопливо возвращался к своей машине, ехал дальше.

Зачем я все это делал? Что искал? Я сам себе удивлялся. Искать было нечего, а то, что мне подобает, я уже давным-давно нашел.

Но что именно мне подобает?

Существование в замкнутом мирке нашего института. Возвращение домой после трудового дня на собственной машине, чаще всего в одиночестве, все чувства отданы сложностям вечернего движения, все мысли — какой-нибудь проблеме, а большой город со своими людьми и событиями пролетает мимо, как нечто нереальное. Дом в северной части города за высокой живой изгородью, на письменном столе — горы специальных журналов, утром гардины раздвинуты, вечером снова задернуты. Заслуженный ежегодный отпуск, по возможности под чужими небесами — Высокие Татры, Сочи и тому подобное. Дача у озера — для отдыха по выходным, утренняя пробежка по лесу, летом — много плавать, чтобы уравновесить преимущественно сидячую работу. Словом, вполне четкое «я» с ярко выраженной индивидуальной ноткой, довлеющее и себе самому и злобе дня своего, собственный упорядоченный мир, во многом соприкасающийся с родственным миром Шарлотты, — вот что мне подобает.

Неподалеку от клиник «Шарите» я наконец-то поставил машину перед кафе «Пикколо», что-то заказал себе и принялся разглядывать лица студентов, медикусов, они сидели так же, как в свое время сиживал здесь я. В одном углу отмечали успешную сдачу экзамена. С несвойственной мне растроганностью наблюдал я эту сцену, нет, не с растроганностью, а с внезапно осенившей меня мыслью, что я и сам бы не прочь оказаться на их месте, начать все сначала, побыть студентом, так примерно третьего или четвертого курса, и пусть у этого студента будет любое имя, только бы он назывался не доктор биологических наук Киппенберг, а просто Иоахим К.

Мысль эта меня испугала. Если человек хочет начать жизнь сначала, значит, он что-то сделал неправильно, значит, он неправильно ее прожил. Я расплатился, ушел, сел в машину, я покачал головой. Неправильно прожил? Я — и неправильно? Киппенберг — и неправильно? Если уж он неправильно прожил свою жизнь, кто тогда прожил ее правильно?

И снова я ехал по вечернему городу, Фридрихштрассе, Вильгельм-Пик-штрассе, Штраусбергерплац и снова по Карл-Маркс-аллее. Я увидел ярко освещенные большие окна кафе-молочной, за шторами причудливо затуманенные фигуры множества людей, которые источали завораживающее меня оживление. Я круто свернул направо, поставил машину за отелем «Беролина» и медленно вернулся той же дорогой мимо кинотеатра «Интернациональ». Затем вошел в кафе, снял пальто, повесил его на крючок, огляделся по сторонам. Свободных столиков не было, свободных мест тоже, все места заняты, и всё молодежью, так что я тут был явно не ко двору. У стойки, в дальнем ее конце, освободился табурет. Я уселся на него и заказал себе молочный коктейль с лимоном. По счастью, господин, сидевший слева от меня, был еще старше, чем я; девушка, что сидела справа, повернулась ко мне спиной, я видел только пестрый узор ее спортивного свитера и светло-русые волосы до плеч. Куртку она положила себе на колени, и один рукав свешивался почти до полу. Ее спутник, молодой человек в очках, несколько раз заглядывал мне в лицо поверх ее плеча.

Интересно, кого он видел перед собой, доктора ли наук Киппенберга, еще вполне бодрого и уверенного в себе человека тридцати с лишним лет, несомненно умного, бесспорно значительного и — несмотря на все попытки держаться небрежно — не могущего скрыть, что он важная персона? Или, напротив, он видел другого, такого, каким я был когда-то и несколько минут назад пожелал стать снова, студента Иоахима К., без гроша за душой и не сказать чтобы оборванного — это было бы преувеличением, — но изрядно обносившегося (на тщательно отутюженном костюмчике дырки от кислоты почти незаметны), полного веры в свои силы и снедаемого честолюбием?

Я повернул голову и вдруг увидел себя в зеркале, вернее, в зеркальном стекле, увидел себя и не мог узнать. Отражение было слишком от меня далеко — неприятное чувство: