видеть самого себя и не знать наверняка, ты это или не ты. Неприятный вопрос поднимался во мне: кто он такой, этот человек в зеркале? Кто я такой и что оно вообще собой представляет, это мое «я»?
Гул голосов наполнял помещение, убаюкивал и возбуждал, и мне казалось, будто я парю в воздухе.
А что, если этот самый доктор Киппенберг, защитивший кандидатскую и докторскую, был привит к чужому стволу, как прививают культурный побег к дичку? Если Иоахим К. носит этого доктора Киппенберга как маскарадный костюм? Лица вокруг меня расплывались светлыми пятнами, лампы меня слепили, я на мгновение закрыл глаза. Когда это я последний раз сидел среди незнакомых людей в великолепной анонимности и наслаждался свободой быть одним из многих? Снова открыв глаза, я увидел все более резко, чем прежде. Я увидел свое лицо отраженным в блестящих стеклах очков молодого человека, очень маленькое, очень близкое и все равно неузнаваемое. Я услышал возбужденные голоса, почти спор, это спорили те оба, что сидели справа от меня. К их спору примешивались обрывки моих собственных мыслей: правильно жил — если не я, то кто же тогда правильно жил? Сомнение давно уже стало моим научным методом, но сомневаться в собственном «я» было как-то не в моем духе, и, однако же, доктор наук Киппенберг уже давно казался мне подозрителен, вот только раньше я о том не догадывался.
Так с этого вечера все и началось. Случай привел в движение камень. Повод мог быть и другим, но теперь, много лет спустя, я рад, что случай освободил для меня место именно рядом с этой девушкой.
Ибо до того вечера я и в самом деле жил правильно, даже слишком правильно, я не растрачивал впустую ни одного часа своих дней, никогда не толкался бесцельно на каком-нибудь углу или перед входом в кино, я мудро использовал время, я отдавал все мысли своей карьере, естественным следствием этого было продвижение вверх, совершавшееся как бы само собой. У нас в стране дело обстоит следующим образом: от кого государство много получает, тому оно много и дает, тому открыты все двери. Хотя у меня это никогда не было примитивным желанием сделать карьеру, нет, мне не давало покоя честолюбие: быть лучше других, раньше, чем другие, достигать цели. Сквозь всю жизнь меня — как охотник гонит дичь — подгоняло мое собственное честолюбие, сложенное с честолюбием моего отца.
Мой отец происходит из низов пролетариата, скорей даже из люмпен-пролетариев, из слоев, тронутых пассивным загниванием. Он приучил меня видеть жизнь как почти неприступную гору, которая в ослепительном блеске вздымается среди болот и низин. У подножия горы, укрытые ее тенью, притаились горе и нужда, вершина горы купается в солнечном сиянии. Человек же рожден затем, чтобы дерзнуть на восхождение. Иному удается по меньшей мере достичь лучше освещенных склонов, лишь немногие достигают вершин, где свобода и солнце.
Сегодня-то я понимаю, что далеко не все достигнутое нами действительно делает нас богаче и что я стал бы много бедней, не будь того случая, который тем вечером привел меня в то кафе-молочную. Внешне волевой, неуязвимый человек, полный энергии, внутри же полный противоречий, — так прожил я последующие дни и мало-помалу, зачастую в полной растерянности, осознал свой внутренний надлом.
В этот вечер я поздно вернулся домой. Непривычные и необычные впечатления дня долго не давали мне уснуть. Передо мной вставали картины, которые я пытался отогнать, но, слишком устав за день, я недолго сопротивлялся. Я увидел себя молодым человеком, вступающим в жизнь, полным ожиданий, из которых все так или иначе сбылись. Но сегодня мне казалось, что из тысячи ожиданий, пробуждаемых жизнью в человеке, я даже и не подозревал о существовании большей части.
А кто была та девушка?
Я не хотел это узнать. Ибо лишь в качестве незнакомки могла она остаться за пределами моего бытия, в качестве неизведанной возможности, которую, пожалуй, стоит изучить поглубже, и я размышлял об этой возможности, не зная и не ведая о предстоящих нам совместных часах. Не знал я и о том, что именно в это мгновение девушка думала обо мне, узнал лишь позднее, когда понял: да, все это имело свой смысл.
В эту пятницу, на границе между бодрствованием и сном, настал такой миг, когда я сдался и отбросил к чертям разум, выдержку, словом, добытую дрессировкой позу. Я все пустил по волнам: порядок, авторитет, успех — и ушел — прочь, из упорядоченной жизни высокопоставленного лица, дерзко, раскованно, бесшабашно — в неизвестное.
Когда на следующее утро я несколько позже обычного заявился в институт, я уже в вестибюле услышал зычный голос доктора Харры. Поднявшись этажом выше, я увидел и самого Харру: ноги его торчали в коридоре, а голова — в открытых дверях шнайдеровского кабинета, и оба упомянутых господина бранились громогласно и неумело. Я ускорил шаг, чтобы внести умиротворение в души спорящих.
Шнайдеру, нашему специалисту по химии белков, было тогда сорок два года. Он разговорчив, я бы сказал — болтлив, и до сего дня обожает сплетни не меньше фрейлейн Зелигер. От заносчивого и циничного отношения к женщинам его в свое время навсегда исцелила фрау Дегенхард. Порой Шнайдер был не прочь пошутить, сам же шуток не понимал. А главное, он был капризен, как оперная примадонна, и считал себя совершенно неотразимым, ибо сильно смахивал на киногероя тридцатых годов: правильные черты, серые, стальные глаза, волнистая прядь, падающая на лоб, крутой подбородок, победительная усмешка. Нынче, спустя десять лет, когда Шнайдеру уже перевалило за пятьдесят, он отрастил волосы до плеч, но его длинные волосы никого не удивляют, тем более что они свидетельствуют об окончательном отказе от прежнего комплекса настоящего мужчины. Когда работают по субботам, у Шнайдера всегда препоганое настроение, и он с самого утра нарывается на скандал. Так обстояло дело и сегодня.
Но до Харры Шнайдеру далеко, как до звезд. Харра, которого мы часто и по праву величаем нашим лучшим умом, — личность в высшей степени эксцентрическая, причем никто не знает, до какой степени эта эксцентричность наигранна, а до какой истинна. Харра не ведает полутонов между тихим, пришептывающим, невнятным бормотанием и рыкающим львиным басом, перекричать который не может никто из институтских. Харра любит уснащать свою речь совершенно неожиданными речениями и словосочетаниями, а порой произносить витиеватые, пространные монологи, заставляющие нашу группу рыдать от смеха; возможно, он пытается таким путем слегка разбавлять юмором наши слишком уж сухие занятия.
Значение Харры для нашей группы в эпоху научной специализации и сверхспециализации заключается в его фантастической многосторонности. В свои пятьдесят четыре года он, разумеется, далеко не самый молодой из наших сотрудников, но тем не менее он полон идей, соображений и плодотворных мыслей, а главное, Харра — это ум, продуктивнейшим образом сочетающий множество областей. Он защитил две диссертации — первую после занятий математикой и ядерной физикой в Гёттингенском университете, где и получил степень доктора философии, а после этого — степень доктора биологических наук; во время войны и позднее, уже в Берлине, он занимался также физической химией после недолгой интермедии в качестве дозиметриста в одной из берлинских клиник. Этот выдающийся ученый пришел в наш институт задолго до меня, при Ланквице влачил жалкое существование, но, будучи включен в нашу группу, быстро обрел себя и достиг высот научной производительности. Если подытожить, Харра — ядерник, физик, физхимик, специалист по квантовой химии, по рентгеноструктурному анализу, атомной, молекулярной структуре и общему строению вещества; одновременно он первоклассный специалист в области химической термодинамики и кинетики, а кроме всего прочего, он, если не считать меня, единственный химик с солидной математической базой и почти не уступает в этом качестве Леману, нашему ведущему математику.
Харра малоросл, сутул и весь как-то перекошен набок, словно у него искривление позвоночника. На самом деле это всего лишь нарушение осанки. Его растрепанные седые волосы на висках завиваются в колечки. К сожалению, уже в описываемое время зрение у Харры так быстро ухудшалось, что ему то и дело требовались более сильные очки.
Чтобы личность Харры стала окончательно понятной, следует добавить, что были причины, которые, во-первых, объясняли присущий ему ранее недостаток уверенности в себе, а во-вторых, былое одиночество и изолированность Харры в подвальной лаборатории, откуда я извлек его на свет божий. Мне удалось завоевать доверие Харры, и я узнал, почему он отказывается занять в нашем большом коллективе такое место, которое бы соответствовало его универсальным способностям. Я не обольщался насчет скорого преодоления традиционных взглядов, от которых и сам-то избавился, только занявшись научной деятельностью. И тем не менее я категорически не желал отдавать такого человека на съедение косным предрассудкам и устаревшим прописям. Пусть Харра — человек не совсем обычный, но в нем не было даже намека на определенный стереотип поведения, который и не сложился бы, не будь общественного бойкота и одиозности сексуальной темы.
Лично я не был склонен ставить боязнь Харры перед могущими возникнуть сплетнями выше, чем его духовный потенциал, и переговорил об этом с Босковом. Тот разделял мою точку зрения: Харру нужно перетянуть в нашу группу и — с его согласия, разумеется, — открыто поговорить о его аномалии, чтобы раз и навсегда положить конец какой бы то ни было дискриминации. Как мы задумали, так и вышло. Босков, я и еще несколько наших при полной поддержке женской части группы держались последовательно и монолитно. Так, например, когда доктор Шнайдер заявил, что никогда не сможет работать бок о бок с человеком, чье присутствие вызывает у него физическую тошноту, фрау Дегенхард, вся вспыхнув, отвечала, что шуточки доктора Шнайдера тоже частенько провоцируют у нее позыв к рвоте, а она тем не менее остается его ассистенткой. Мы с Босковом выиграли сражение, И года не прошло, как интимная сторона жизни Харры утратила для окружающих всякий интерес, словно речь шла о любом другом сотруднике. И тогда Харре