Киппенберг — страница 16 из 113

Но, человек рассудка, Киппенберг стряхивает эти слова, уверенный в себе, слегка задетый, но отнюдь не обескураженный, стоящий над подобными словами и подобными разговорами. Правда, сомнения в том, правильно ли он прожил свою жизнь, еще не утихли, но он не станет залезать в эту одежку, сшитое по мерке существование больше ему подобает. В жизни ученого по имени Киппенберг нет места для иррационального, для обмана и показухи.

— Бунтарские речи? — говорит он в трубку. — Вот не сказал бы. Уж скорей романтика.

Да, да, это принято называть романтикой. Все понятия смешаны, ни одно не продумано до конца, особенно, к примеру, ее последние слова вчера вечером: «Сегодня мне ясно, что школа помогла нам открыть часть мира. Но никто не обмолвился, что существует целый мир чувств».

Киппенберг улыбается. Она еще очень молода, но дело не только в молодости, потому что, сколько он себя помнит, у него никогда не возникало потребности в мире чувств. Впрочем, знакомство с такой оригиналкой может оказаться любопытным, а в том, что это оригиналка, у Киппенберга нет ни малейших сомнений. Вопрос, почему он так часто не может понять Шарлотту, задевает его лишь мельком и исчезает неосознанным, оставив лишь непривычное желание узнать как можно больше про эту оригиналку.

Те двое, что сидят от него по правую руку, тем временем перессорились. «Ну и катись», — говорит девушка громко и сердито. Молодой человек кладет на стойку две марки, сползает с табурета и уходит. Девушка хочет, не вставая с места, надеть свою куртку, яростно запихивает в рукав левый кулак, при этом толкает Киппенберга и испуганно оборачивается.

Ее лицо близко — крупным планом. Серые глаза. Выразительная мимика, не могущая скрыть внутреннее возбуждение. Темные густые брови при светлых волосах. Никакой косметики. Твердый взгляд. Она начинает: «Ой, изви…», — не договаривает и в упор глядит на Киппенберга. «Пожалуйста, пожалуйста», — говорит Киппенберг, с удивлением отмечая напряженное внимание на ее лице, не отталкивающее, скорее выжидательное.

— Значит, аттестат, — говорит он.

— С производственной специальностью, — говорит она.

— Тогда не удивительно, что для чувств не остается места, — говорит Киппенберг со всей доступной ему бережностью.

Она прикусывает нижнюю губу, не вставая, поворачивается на своем табурете и сидит теперь лицом к лицу с Киппенбергом, лоб нахмурен, брови сдвинуты.

— Мы живем в рационалистический век, — продолжает Киппенберг. — Быстрое продвижение выпускников средних школ, другими словами, плановая подготовка специалистов с высшим образованием, во-первых, является экономической необходимостью, а во-вторых… — Он вовремя успевает затормозить и не произнести вслух слово «достижение».

— А во-вторых? — спрашивает она.

— Мы, во всяком случае, очень торопились попасть в университет, — отвечает он и нагибается, чтобы поднять ее куртку, которая окончательно съехала на пол.

— Спасибо, — говорит она. — Но рабоче-крестьянские факультеты сороковых годов и берлинскую среднюю школу сегодня нельзя даже ставить рядом.

— Может, мы и были сектантами, но обязанность учиться мы действительно принимали всерьез, как задание своего класса.

— А для меня это задание папеньки. — В голосе ее звучит неприязнь почти Отталкивающая, и от уголков рта бегут жесткие складки. — Вот почему я и не собираюсь его выполнять. Это сулит кучу всяких неприятностей, хотя в мои девятнадцать мне не грозят побои, как, например, моей подружке в четырнадцать.

— Господи, какой бред! — ужасается Киппенберг. — Вы, наверно, шутите?!

— Когда ей после неполной средней школы не удалось поступить в среднюю, — продолжает девушка с виду невозмутимо, хотя за невозмутимым тоном Киппенберг угадывает сильнейшее душевное напряжение, — отец так ее излупцевал… Короче говоря, все свидетельствует о том, что и у нее речь навряд ли шла о задании рабочего класса, хотя лупил ее член партии, редактор на радио. Правда, в отличие от меня она очень даже хотела учиться дальше и делала все от нее зависящее. А вот я, — и она не сводит глаз с Киппенберга, — готова отхлестать себя по щекам за то, что в одиннадцатом классе подала заявление, что хочу учиться дальше, причем ссылалась на пресловутое задание рабочего класса, вместо того чтобы прямо и честно сказать: я сама еще не знаю, чего хочу, я знаю только, чего хочет мой отец.

Киппенберг неприятно удивлен и потрясен в то же время. Он не спрашивает, зачем она все это рассказывает, потому что невольно пытается вспомнить, не доводилось ли ему когда-нибудь читать подобные стандартные фразы типа «хочу, мол, послужить своим трудом Германской Демократической Республике» в заявлениях тех, кто впоследствии при удобном случае предлагал свою рабочую силу западногерманским концернам. Он отгоняет эту мысль.

— А вы строго себя судите, — говорит он. — Почему так?

— Кого это интересует? — отвечает девушка вопросом на вопрос, и в ее ответе, вызывающие интонации которого его смущают, слышится упрямство и одновременно покорность. — Впрочем, — и тут она самым непосредственным образом адресует свои слова Киппенбергу, — впрочем, вас это действительно может интересовать.

— Меня? Почему меня? — спрашивает он.

Она молчит, но у нее все написано на лице, и по лицу Киппенберг может угадать, что она уже нашла слова для начала и теперь напряженно раздумывает: еще Киппенбергу чудится, будто она хочет ввести его в качестве параметра в уравнение со многими неизвестными, не тревожась о том, к чему это приведет.

Только без паники! Она доверяет ему, это лестно, а непонятно почему возникшая между ними доверительная атмосфера даже доставляет удовольствие. Впрочем, удовольствия такого рода лежат вне круга его потребностей, он прекрасно может обойтись и без них. Подпустить немножко разнообразия — это всегда пожалуйста. Но потом уйти своей дорогой.

Итак, Киппенберг говорит:

— Действительно, в молодые годы приходится самому справляться со множеством проблем, зато проблемы эти очень скоро утрачивают всяческую актуальность. Я отнюдь не собираюсь давать вам мудрые советы, но…

— Тогда почему же вы их все-таки даете? Или вы этого даже не замечаете? Разве я говорила с вами о любовных страданиях или весенних модах? Что вы имели в виду, что именно «очень скоро утрачивает всяческую актуальность»?

Киппенберг допивает свой коктейль. Чувство легкой досады адресовано скорей ему самому — уж слишком неуклюже пытался он выскользнуть из разговора. Эта девушка умна и не признает авторитетов, он недооценил свою собеседницу. Следовательно, он не уронит своего достоинства, если откровенно в этом признается.

— Как правило, я формулирую все предельно просто, — начинает он, — вы задали вопросы, которые, возможно, больше меня задевают, чем вы о том догадываетесь, очень даже возможно, и мне надо бы об этом подумать.

Он откровенен, он хочет откупиться от нее чистосердечным признанием. Уже поздно. Она занятная девушка, она сумела привлечь его внимание — и будет с нее. Он бросает взгляд на часы.

— А теперь мне пора, — говорит он.

Она понимает намек. Приятно ему и то обстоятельство, что она даже не пытается скрыть разочарование. Он кладет монеты на стойку и говорит:

— Если хотите, я довезу вас до дому.

Она кивает, она тоже живет на севере, как и он. За станцией метро «Винеташтрассе» она просит его остановиться. Он протягивает ей руку. Уже выйдя из машины, она еще раз наклоняется к нему и говорит:

— До свидания, господин доктор Киппенберг, — после чего захлопывает дверцу машины и уходит.

Он глядит ей вслед. То, что она назвала его по имени, должно поразить его, но почему-то не поражает и даже не вызывает никаких вопросов. В этот вечер его ничто не в силах поразить. Свободная возможность побыть среди людей одним из многих влечет за собой некоторую расплывчатость и неопределенность, но для естественника Киппенберга, который и в смежных областях чувствует себя как дома, здесь нет ничего необычного. Кто столь надежно стоит на жизненном якоре, тот может позволить себе некоторый «выход за пределы», хотя бы и в те сферы, где в человеке и в сочеловеке и вообще между людьми происходит неожиданное, можно сказать, таинственное. И даже телефонный звонок из этой, чуждой ему сферы, которая лежит для него по ту сторону повседневной жизни, не может вывести Киппенберга из равновесия дольше чем на пятнадцать секунд.

— Романтика! — слышит он голос в трубке, потом еще раз: — Романтика! — И вот уже звучит в голосе бунтарский дух, который пронизывает все интонации, каждое слово этой девушки. — Вчера вечером, — продолжает она, — когда я еще раз все хорошенько обдумала, мне стало ясно, что и вы избегаете настоящих столкновений, но в вас это очень меня удивляет.

И снова Киппенберг крупным планом видит перед собой ее лицо: нахмуренный лоб, сдвинутые брови, нижняя губа прикушена.

Он точно знает, что сейчас надо сказать из позиции сверху вниз. «Милое дитя, — надо сказать, — теперь выслушайте меня. Во-первых, по телефону принято называть себя, кто вы такая и откуда у вас мой служебный номер?»

Не то, не так, Киппенбергу и не надо знать, кто она такая, ибо только в качестве незнакомки она может сыграть роль, уготованную ей слепым случаем, узнай же он ее имя, ему будет заказано проникновение в непрожитую жизнь, и некоторая возможность будет упущена навсегда.

«Во-вторых, — так следовало сказать далее, — у человека, подобного мне, вы уж извините, и впрямь нет ни времени, ни сил заниматься проблемами старшеклассников, а в-третьих, очень вас прошу положить трубку, мне должны позвонить из вычислительного центра, очень важный звонок, а у меня будет занято».

— Вы откуда звоните? — спрашивает Киппенберг.

— Станция «Шёнхаузер-аллее».

Быстрый взгляд на часы.

— Я именно сегодня хотел посмотреть, в каком состоянии наша дача, — говорит Киппенберг. — Это линия на Штроков. Если у вас нет других планов, я бы попросил вас через час быть на станции «Грюнау», в четырнадцать ноль-ноль, другими словами. По дороге у нас будет вдоволь времени для серьезных разговоров.