Ответ, на обдумывание которого уходит несколько секунд, звучит расплывчато и неопределенно. Может, она просто хочет знать, что он на ее стороне? Почему именно он? Этот вопрос имеет долгую предысторию. Что за предыстория? В ответ она только мотает головой. Случайная встреча в пятницу навела ее на мысль заручиться поддержкой Киппенберга. Она вовсе не ощущает себя такой сильной, как, вероятно, подумал Киппенберг; разговор, невольно подслушанный им в кафе, мог произвести на него ложное впечатление. Во всяком случае, она готова признать, что между ней и ее отцом существуют разногласия, и даже более того: серьезное столкновение представляется ей неизбежным. И она боится этого столкновения. И поэтому позвонила Киппенбергу. Опираясь внутренне на его авторитет, она ощутила бы в себе достаточно сил, чтобы при нужде открыто выступить против отца. Она должна порвать с отцом и тем самым — со своим происхождением. Да, это неизбежно! В душе уже независимая и отрекшаяся от отца, но внешне покорная и послушная — этому надо положить конец.
Уж слишком легко ей удается быть одновременно и покорной дочерью своего отца, и честной, прямодушной школьницей, и покладистым товарищем по работе. Она уже выучилась привычно, почти подсознательно переходить из одной роли в другую. Но она не желает стать такой, как ее отец — человек многоликий и неискренний. Вот почему она должна переменить свою жизнь. И эту свою жизнь она, бегло описав, подсовывает Киппенбергу, навязывает разговорами и долгими монологами, влиянию которых он вскоре не сможет больше противиться.
Школьные годы подходят к концу. Независимо от того, чем обязана Ева своим учителям, она выходит в жизнь как бы с пустыми руками. Бывают минуты, когда она пугается самой себя: ей чудится, будто она — бесчувственное, холодное существо. Мыслить она научилась, чувствовать — нет. Представление о человеке поддается вычислению и, однако же, остается неясным и расплывчатым, так называемый Новый человек — всего лишь абстракция. Много говорится о социалистической общности людей, но на собственном опыте она ничего об этом не узнала. Она на свой страх и риск искала в жизни тепла и близости, имела одного друга, и еще, и еще несколько, многие были старше, но и это ничего ей не дало. Теперь она вообще усомнилась, есть ли в современном мире место для больших чувств; речи об этом нигде не было, ни дома, ни в школе. Громких слов, правда, всегда хватало с избытком, но они задевали лишь разум, а в сердце отклика не вызывали. Читая книги, она находит возвышенные места смешными. Ну и мыкались же они в старину со своей любовью! Столетиями — болтовня о тумане, что дивно поднимается с лугов, и о сладостной трели соловья. Уму непостижимо, что «Германия в ночи» когда-то кого-то лишала сна и покоя, хотя достаточно было лишь правильно поставить классовый вопрос, чтобы все проблемы упразднились сами собой. А там, где Ева готова испытать нечто вроде потрясения, именно там она оказывается в волной растерянности, стоит и не может понять, о каких завоеваниях с торжеством вещают состоявшиеся: здесь сражались люди, здесь они штурмовали крепости — но для какой цели? Ибо все, что имеет цену на этой земле, не существует ради себя самого, все, решительно все, есть лишь средство: в истоке каждой мысли, каждого поступка навстречу человеку скалится в откровенной ухмылке конкретная цель.
Неделимый мир детства отжил свое. Миновала также пора мечтаний и иллюзий. То, что некогда казалось бесспорным, теперь подвергается сомнению. Рушатся авторитеты — отец, кое-кто из учителей и им подобные, некоторые люди видятся как бы надломленными, должно быть, это следы времени, может быть, сорок пятого года. Поколению, чьи лучшие надежды были так безнадежно обмануты, предстояло заново возрождать мир чувств. Такой надлом залечивается лишь разумом, но сам по себе разум не наделен силой окончательного убеждения. Кто утратил право с чистым сердцем вспоминать свою молодость либо вовсе от нее отрекается, тот будет неизбежно глух к проблемам сегодняшней молодежи, не сможет обучить ее новым, более высоким чувствам. Следующее за ним поколение, которое вызревало в противоречиях между социалистическим мировоззрением и культом личности, частенько разменивает свой авторитет на мелочи. Кому не знаком тип, который считает, что каждые джинсы облекают тело классового врага, а до этого у него были под подозрением все, кто носит рубашку навыпуск, последняя ошибка уже давно преодолена и забыта, так его ничему и не научив, теперь же он вычисляет мировоззрение молодежи по длине волос. А ведь было время, когда таким типам были ведомы восторги высшего порядка, и теперь им следовало бы поделиться опытом трудного начала, вместо того чтобы утверждать превосходство своего опыта над опытом молодых учителей, даже в тех случаях, когда сами они безнадежно застыли на уровне начала пятидесятых годов.
Лишь мастер производственного обучения сумел устоять как образец для подражания, как истинный образец, правда, чересчур прямолинейный, чтобы понять те противоречия, над которыми бьется Ева. Вот и выходит, что остался один доктор Киппенберг. А почему именно он? И снова она мотает головой. Может быть, когда-нибудь она ответит на этот вопрос, но только позже, не сейчас, а до тех пор пусть он винит случай в том, что в пятницу вечером подслушал разговор, не предназначенный для его ушей.
Впрочем, главное доктор Киппенберг узнал и без того: в прошлом году Ева подала заявление в университет, а учиться там не желает. Это грозит ей столкновением с отцом, может быть, и полным разрывом.
Тут Киппенберг пускает в ход трезвый рассудок. У него бывают, конечно, приступы слабости, он даже может позволить себе быть сентиментальным, но до такой степени попасть под влияние минуты, чтобы отважиться на приключение, — нет! Этого он себе позволить не может; нет и еще раз нет. Но в такой субботний вечер его в равной мере пугает мысль навлечь на себя, если он проявит недостаток понимания, пресловутое «Ну и катись!», которое все еще звучит у него в ушах. Трудно сказать, почему он так дорожит Евиным доверием, ясно одно — не просто из тщеславия. Подбирая слова, он выражает удивление тем, что Ева обратилась именно к нему, ведь решимость, звучащая в каждом ее слове, показывает, что она достаточно уверена в себе, чтобы поступать так, как считает нужным. Он не знает, чего именно она от него хочет, но все же никак не может поддержать ее намерение пойти на разрыв с отцом. Почему не может? Да потому, что это не соответствует его убеждениям.
Киппенберг погружается в молчание и снова вспоминает своего отца. До последнего дня жизни отца Киппенберг почитал его, наблюдал со все большего расстояния, а значит, ни разу не видел отчетливо и, уж конечно, ни разу — взором, затуманенным от полноты чувств, почитание покоилось на уважении к человеку, который сполна, до последнего гроша и без тени ожесточения оплатил все свои заблуждения и ошибки, ухитряясь совершенствоваться как человек даже в старости. Отец имел в жизни лишь одно заветное желание: чтобы сыну его жилось лучше, чем ему. Обучением, приобретением специальности, профессиональным ростом Киппенберг обязан государству, которое считает своим, ну и собственным способностям. Но именно старый Киппенберг, не щадя сил, развивал и культивировал задатки сына.
Тот же, кто смотрит на своего отца такими глазами, как Киппенберг, тот не станет заострять конфликты, а, напротив, постарается их уладить. Нет, нет, не конфронтация, а единомыслие и сглаживание путем разумного урегулирования. Не будоражить, а утихомиривать — эти взгляды он постарается внушить Еве. Подобный конфликт с отцом ему чужд и в то же время понятен. Девятнадцатилетнюю девушку можно приблизительно, в очень грубом приближении, считать взрослым человеком. В любом семействе родители должны заново перестраиваться на выросших детей, и, прежде чем этот процесс будет успешно завершен, должна миновать фаза нестабильности, когда любая, самая ничтожная помеха может вызвать результаты, совершенно неадекватные. Словом, люди слишком часто схватываются в рукопашной и слишком легко выходят из себя. В зависимости от темперамента это может принять очень драматические формы.
Киппенберг и сам пережил нечто похожее двадцать лет назад. Он работал на химзаводе, хотел учиться на химика, но в его среде такая мечта казалась безнадежно утопичной. Потом были созданы подготовительные отделения, молодых рабочих прямо зазывали туда, и тут вдруг ему представилась возможность и получить аттестат об окончании средней школы, и поступить в университет. У него есть отец, полный железной воли, отец, который, в заботах об единственном сыне становится порой настоящим деспотом. Решение принимает отец, дело сына — повиноваться, сын должен стать врачом — и никаких разговоров. Врач, господин доктор — выше этого отец ничего себе представить не может. Сын не решается протестовать, он повинуется. В пятьдесят четвертом уже как дипломированный врач он начинает изучать патологоанатомию, внешне — тот же покорный сын, а внутри все бурлит и клокочет. Покамест он только утолил отцовское честолюбие, не свое собственное. Счастливый случай сводит его с известным ученым, которому он рассказывает о своих подлинных интересах. Известный ученый предоставляет молодому врачу редкостный шанс получить вторую специальность. Вместо того чтобы спокойно защищать диссертацию на звание кандидата медицинских наук, он, уже будучи аспирантом, поступает на третий курс химфака, одновременно он может изучать факультативно также математику, физику и биологию, а идеальное место работы у него, как говорится, уже в кармане. Отцу он целый год ничего не рассказывает. Лишь спустя год он решается разрушить отцовские мечты, эти стереотипные представления о шествующих по коридорам клиник полубогах в белых халатах. Признание кончается серьезным конфликтом. И тут наконец сын ударяет кулаком по столу и заявляет, что он, и только он, будет решать, кем ему стать. Отец и сын десять лет домовничали вместе, мать погибла во время бомбежки. А теперь вдруг разрыв — по такому, видит бог, не столь уж серьезному поводу.