— Сколько раз тебе говорить, чтоб ты не дымил в машинном зале?
— Ты чего на меня взъелся? — зарокотал Харра. — Сигара у меня давно погасла, видишь, угасла даже, словно вулкан Немрут, огня нет, арктический холод, можешь убедиться. — И он протянул руку с окурком куда-то в пространство.
К нам подошел Мерк. Я увидел, как за разделительной стеной вращаются три, нет, даже не три, а четыре магнитные ленты, подошел к пульту и посмотрел на лампы индикатора. Леман сидел на стуле-вертушке, но почему-то не корчил гримас и не моргал утомленно; хотя волосы по обыкновению падали ему на лоб, лицо оставалось кротким и умиротворенным. Леман спал. И поскольку все, что ни делал Леман, он делал глубоко и основательно, он и заснул так глубоко, что даже звук заработавшего в эту минуту печатающего устройства не мог его разбудить.
— Чего это хочет наш Робби? — поинтересовался Мерк.
— Да, что он говорит? — загромыхал Харра. — Эй, Леман, я хочу знать, что сказал Робби.
Но Леман не проснулся. Тогда я наклонился к печати и прочитал:
— Предварительная сортировка окончена.
— Предварительная сортировка? — проревел Харра и вытащил на свет божий свои часы, которые тоже нельзя обойти молчанием. Несколько лет спустя, когда волна ностальгии докатится и до наших берегов, Харре предложат — и безо всякого успеха, разумеется, — большие деньги за этот допотопный экземпляр «савонетты», за это вызывающее насмешки чудо техники с репетиром, двойным хронографом, с числами, месяцами и днями недели, самостоятельно делающее поправку на високосные годы. Харра нажал кнопку, крышка отскочила, послышался серебряный звон механизма. Харра поднес циферблат вплотную к очкам и начал браниться:
— Угрохать полтора часа на предварительную сортировку, когда речь идет о несчастных пятидесяти тысячах звеньев в цепочке аминокислот! Но если я позволю себе заметить, что ваш прославленный Робби движется со скоростью замедленной съемки, это будет растолковано как загрязнение рабочей атмосферы, не правда ли?
— Да заткнись ты! — рявкнул я. — Только Лемана разбудишь.
Я взглянул на магнитные ленты. Катушки продолжали крутиться. Сортировка — дело долгое и нудное, один бог знает, сколько это еще продлится. Порой оживало печатающее устройство, в соответствии с требованиями программы выдавало очередное сообщение: «Массив находится в семнадцати… восьми… четырех… двух последовательностях». А когда настанет время, сортировка окончится и выбранный массив будет находиться на первом блоке, Леман незамедлительно откроет глаза, тут уж у него сработает шестое чувство, тут риска нет. А стало быть, нет и надобности во мне, потому что на Лемана можно положиться. Я поглядел, как он сидит, вернее, висит на своем стуле и чуть слышно похрапывает.
— Не будите Лемана, — сказал я. — А ты, Харра, не ори. — Потом я спросил Мерка: — Что вы сегодня еще собираетесь делать?
Мерк ответил шепотом:
— После сортировки для Боскова синтез Фурье для Харры, он был у нас запланирован на среду…
Но тут свершилось, со словами: «Это вы о чем?» — Леман открыл глаза. И тотчас без всякого перехода забурчал:
— Вы что тут шепчетесь? Таким умирающим голосом? Интересно, кто смог бы уснуть в таких условиях, кто, я вас спрашиваю?
— Вот тебе, Киппенберг, получай! — загремел Харра. — Мой могучий рык всегда убаюкивал Лемана, но тебе подавай шепот, тебе обязательно шептаться, хотя сегодня каждому школьнику известно, что шепотом можно пробудить к новой жизни даже древних фараонов.
— Ступай в комнату отдыха, — сказал я Леману, — ложись, ящик и без тебя все отсортирует, а ты тем временем поспишь часика два. — Потом я обратился к Мерку: — Какие-нибудь затруднения предвидятся?
— Затруднения? — переспросил Мерк, словно не расслышав. — Затруднений при синтезах для Харры? Отродясь не было. У Харры всегда все данные на месте — это вопрос времени, ясный случай, голая техника.
Уже на выходе я, понизив голос, сказал Леману:
— Тебе надо будет завтра к приезду доктора Папста хорошенько выспаться.
— А когда это, — осклабился Леман, — когда это я, скажите на милость, приходил на работу невыспавшимся?
— До тех пор, пока Кортнер не выписал тебе векамин, — сказал я уже из операторской.
Щеки Лемана пошли красными пятнами, он начал корчить устрашающие гримасы.
— Об этом мы потом поговорим, а пока иди ляг.
И Леман исчез, не сказав больше ни слова.
Босков схватил свой портфель.
— Готово? — спросил я. — Почти готово? Ну, что я говорил. А как вы добираетесь до дому? Если вы не против, я вас отвезу.
До Каролиненхофа дорога была неближняя, но мой пустой дом мог и подождать. А возможность поговорить с Босковом по дороге сама по себе была очень заманчива, поговорить о том о сем, без задней мысли, как раньше, о чем придется, о людях вообще, о молодежи в частности, может быть, о проблемах, существование которых мы сознаем, лишь когда нам расскажет о них кто-нибудь другой. Босков с благодарностью принял мое предложение, попросил только подождать, совсем недолго, минуток десять, ему надо еще подняться к себе. Мы остались вдвоем с Леверенцем.
В глубоком раздумье глядел я на этого своеобычного человека. Он был, как всегда, молчалив и замкнут, а сегодня вдобавок еще и нервничал, потому что кто-то смотрел ему на руки, покуда он собирал бумажки и наводил порядок на рабочем месте. Я сел на край стола. Право же, подумалось мне, этого невзрачного, бесцветного человека, сорокалетнего механика по машине, тоже следует записать в мой актив! Не будь меня, Леверенц на всю жизнь остался бы тем, чем был когда-то: выброшенный волной обломок прошлого. Я подобрал его на берегу много лет назад, в те золотые времена, когда нам мнилось, будто мы можем хватать звезды с неба.
Ах, какая то была смутная пора — под руководством Ланквица: работы непочатый край, средств достаточно, людей не хватает. А если сыщется хороший работник, не успеешь оглянуться, как он сбежал на Запад. И всякий раз, когда сматывался какой-нибудь тип и к нам приходили два ничем не примечательных товарища расспрашивать, не прихватил ли он секретные бумаги, мы видели, как потрясен, я бы даже сказал, как подавлен Босков.
— Что мы, по-вашему, такое? — вопрошал он меня с пугающей холодностью. — Кузница кадров для баденских химзаводов, для Хехста или Байера?
Всего хуже было недоверие, подозрительность: кто будет следующий?
— Киппенберг, вы могли хоть на минуту представить себе, что этот тип так нас продаст? После того как он еще позавчера так убежденно толковал о наших перспективах?
На это я:
— А со мной вы еще не боитесь общаться?
— В том-то и горе, — отвечал Босков, — что я, с одной стороны, давно уже не имею права никому доверять, а с другой — не умею никого подозревать. Поэтому каждый, кто сматывается от нас, можно сказать, плюет мне в лицо. И однако, если мне выбирать между личной гордостью и доверием к человеку, у меня по-другому не получится, я должен думать о человеке самое хорошее до той минуты, пока он не плюнет мне в лицо.
Я:
— Надо беспристрастно все это рассмотреть. Многим дело представляется следующим образом: войну мы проиграли, все проиграли, все одинаково. Как же это они там, на Западе, ухитряются разъезжать в шикарных машинах, проводить отпуск на Ривьере, Мальорке или в Марокко и, занявшись врачебной практикой, в два счета сколачивать состояние? Почему именно мы должны от всего отказываться и довольствоваться одним идеалом? Да еще вдобавок таким идеалом, с которым ничего, кроме синяков и шишек, не заработаешь? Это ведь не каждому дано понять. Чего мы требуем от людей, Босков? В двадцатые годы вы внушили людям, что, мол, сперва жратва, а потом мораль. Сегодня же, по-вашему, нормальный потребитель должен ставить систему моральных ценностей выше собственного блага. Это я называю переоценивать людей.
Тут Босков:
— Войну, говорите, проиграли? Лично я в Бухенвальде не очень-то ее проиграл. Уж если я когда и проиграл войну, то в тридцать третьем. Но я допускаю, что в сорок пятом мы слишком упрощенно себе все представляли и дожидались великого кризиса, который автоматически склонит чашу весов в нашу пользу. И возможно, мы после всего происшедшего слишком многого ожидали от некоторых интеллигентов и прочих лиц, связавших себя клятвой Гиппократа, мы просто вынуждены были ожидать, что для них на первом месте стоит мораль, а жратва — лишь на втором. Впрочем, теперь все эти разговоры не имеют смысла. Мы вошли в полосу засухи, мы должны ее одолеть и одолеем, если приложим рычаги к людям, к каждому в отдельности. И коли один из них плюнет нам в лицо, ничего не поделаешь, утремся и пойдем к другому и затратим на него двойные усилия.
Вот так мы тогда рассуждали. И, глядя теперь на Леверенца, я видел, что наши усилия не пропали даром. Правда, Ланквиц в ту пору брал на работу лишь специалистов: либо лучшие силы, либо вовсе никаких, и все это сопровождалось, разумеется, непрерывными жалобами на недостаток квалифицированных кадров. В одной из многочисленных яростных схваток с шефом я, помнится, потребовал: «Каждый квартал публиковать объявление, мол, требуются специалисты, о которых нам доподлинно известно, что их либо не существует в природе, либо они используют нас как трамплин, — с этим должно быть покончено раз и навсегда. Впредь мы будем сами готовить для себя кадры».
Это дало повод Кортнеру при каждом удобном случае причитать: «Бьешься, бьешься, чтобы институт достиг подобающего ему уровня, а тут заявляется некий деятель и превращает его в приют для всяческих асоциальных элементов».
Леверенц, двадцать шестого года рождения, после войны пятнадцать лет подряд подвизался сперва в качестве продавца аптечных товаров, далее помощника провизора, потом санитара, потом лаборанта, кочуя с места на место. Он прошел войну и плен, был одинок и явно не мог найти себе места в жизни. Удивительный, странный человек, из тех, о ком говорят: у него не все дома. Своих сограждан и бюро патентов он истерзал бессмысленными изобретениями. В обычном состоянии он молчал как рыба, но, опрокинув рюмочку-другую, произносил долгие речи в том смысле, что дайте срок и он еще им всем покажет. В забегаловках и вокзальных ресторанах он, с грехом пополам окончивший семь классов, выдавал себя за инженера с высшим образованием, устраивал загулы, по нескольку дней не выходил на работу под предлогом научных изысканий первостепенной важности. Потом он вступил в конфликт с законом, попытавшись вынести из книжного магазина полный портфель технических книг. В его комнате была обнаружена целая гора краденых книг научного характера, в которых он не понимал ни единого слова. Следователь отправил его на судебно-медицинскую экспертизу, и психиатры обнаружили у него всевозможные идеи фикс, навязчивые представления и ко всему патологическое честолюбие. Но честолюбия не хватило на то, чтобы закончить без постороннего вмешательства по меньшей мере неполную среднюю школу. Из-под стражи его освободили, воровать он перестал, но и без воровства опускался все ниже и ниже, ибо какой, скажите на милость, кадровик захочет взять на работу человека с такой трудовой книжкой? Под конец он вообще никуда не мог устроиться, и тут он набрел на меня.