Киппенберг — страница 25 из 113

 — это самое противоречие не давало мне покоя еще до того, как я приступил к работе в институте, также и потому, может быть, что, несмотря на десять лет, проведенных за учебой, я все еще не забыл, как мне работалось на заводе, как мы на чем свет стоит проклинали науку и как, предоставленные самим себе, мыкались на импровизированных установках, собранных из обломков и утиля.

Но одно дело представлять себе новый институт как некое светлое видение и совсем другое — воплощать это представление в жизнь среди непроходимых джунглей научного традиционализма, профессорского гонора, споров о компетенции, схоластического мышления и бюрократического планирования. После первого же кавалерийского наскока я очень хорошо, это почувствовал. Вот почему мне показались несправедливыми упреки Боскова. И обида пересилила разум. Нет и еще раз нет, я никогда не капитулировал перед трудностями. Просто я постарел. Приобрел чувство меры. После периода бури и натиска, когда требуешь либо все, либо ничего и хватаешь с неба звезды, я приобрел реальное понимание истинно достижимого, действительно возможного. Обычно Босков был не склонен к упрощению, его присказка: «Да-да, все это дьявольски сложно!» — звучала у меня в ушах так живо, словно я только что ее услышал. Но сегодня он почему-то уж слишком все упрощал.

Я сказал:

— В нашем институте столкнулись носом к носу два направления. И если мы называем тех ретроградами, потому что они не могут отказаться от традиций, то и они в свою очередь честят нас авантюристами от науки, к один упрек стоит другого, поскольку оба они не касаются сути дела. Кто в нашей науке вообще посмел бы утверждать, будто ему ведом единственно правильный путь?

Босков, несколько озадаченный, поглядел на меня.

— Когда слушаешь ваши рассуждения, — сказал он, — невольно кажется, будто в вас вселился дух Ланквица. А кроме того, вы, дорогой мой, уклоняетесь от темы, потому что о теоретических предпосылках у нас сегодня и речи не было, хотя… в общем-то, смешно получается, когда в споре двух научных школ вы пытаетесь одним задом сидеть на двух точках зрения, смешно — и на удивление ново для Киппенберга. Да что с вами происходит, в конце-то концов? — Он покачал головой. — Впрочем, речь вовсе не о школах и о теориях, речь — чтобы коротко и ясно — о наших первоначальных замыслах и о том, почему вы не желаете отстаивать эти замыслы перед шефом, хотя конференция работников высшей школы явилась как нельзя более желанным поводом.

Ну что тут было отвечать?

— Да вы сами, — вяло отозвался я, — считали, что вопросы останутся в неопределенности до партсъезда, до апреля.

— Ну что за вздор! — воскликнул Босков. — Что вы ходите вокруг да около? Если я и сказал, что партийный съезд, несомненно, примет важные решения также и по поводу нашей работы, из этого вовсе не следует, что вы с вашим тестюшкой до тех пор можете делать вид, будто никакой конференции вообще не было. — И, еще пуще разозлись, добавил: — Вы, кажется, за дурачка меня считаете? Нет уж, для этой цели придется вам поискать кого-нибудь другого вместо толстого Боскова.

Тон Боскова побудил меня к более активному сопротивлению.

— Только без паники, — сказал я. — Вы сперва успокойтесь. Ведь вы знаете, у меня есть своя тактика, вам, во всяком случае, не раз доставляло удовольствие наблюдать, как я ухитряюсь обойти шефа и его вечное: «Не представляется возможным».

— Ваша тактика, — сказал Босков, — да это… это…

— Постойте, я еще не кончил. — При этом я не глядел на Боскова. — Шарлотта сейчас в Москве, поэтому не только я остаюсь по вечерам один, но и старик тоже. Мы культурненько посидим вместе. Вы не поверите, но у меня в погребе завалялось еще несколько бутылок рейнского. Посмотрим тогда, не заглотит ли он вместе с вином и конференцию, и — могу вас заверить — перчику я в это дело тоже подсыплю.

Лицо Боскова ни единым движением не откликнулось на мои слова. Помолчав немного, он неодобрительно покачал головой.

— Я и впрямь не пойму, что с вами происходит, — сказал он уже вполне спокойно. — Ваше важничанье — ну, на меня оно большого впечатления не производит. А для дела — и не только для дела, но и для вашего характера — было бы полезно, если бы вы наконец научились правильно понимать Ланквица.

— Вот так-так, — немедля среагировал я, — это уже что-то новое. До сих пор вы меня именно в том и укоряли, что я проявляю по отношению к старику слишком много понимания.

Босков вздохнул.

— Да-да, все это дьявольски сложно. Понять Ланквица вы все равно не сможете, годков вам для этого не хватает. У меня порой мороз пробегал по коже, когда я видел, как непонятливы и бездушны вы по отношению к старику, ну там «подсыпать перчику» и тому подобное… И поскольку вы просто-напросто не способны его понять, вы спокойно укрываетесь за своим бессердечием и даже близко не можете подойти к старику в серьезных вопросах.

Я хотел возразить, но Босков остановил меня.

— Нет уж, я лучше объясню, как обстоит дело. Вы его не понимаете, но вы его приемлете — и его устаревший стиль руководства, и абсолютизм, и то, наконец, что он преграждает нам путь к правильным решениям. Вот в том, кстати, разница между вами и мной: я очень хорошо его понимаю и прекрасно знаю, что в нем происходит… — Носков взволнованно запыхтел. — Порой мне хочется обнять его за плечи и утешить, что ли… Но из-за этого одного я вовсе не приемлю Ланквица, а уж пасовать перед ним, как нередко доводилось вам в последние годы, — нет и еще раз нет, дорогой коллега, и можете называть это тактикой, сколько пожелаете, лично я это называю со-овсем по-другому.

Слова Боскова так глубоко задели меня — своей несправедливостью, как мне казалось, — что я ответил ледяным тоном:

— Жаль только, вы с вашим пониманием и вовсе не сумели подойти к старику.

Босков выслушал все это вполне спокойно, во всяком случае, он не разгорячился, не побагровел и не запыхтел угрожающе. Он только поглядел на меня и, пожалуй, сделался еще бледнее. И тут мне стало стыдно. И я припомнил: Ланквиц очень пышно отпраздновал свое шестидесятилетие, с приветствиями и поздравлениями и с множеством именитых гостей из ближних и дальних мест, но за юбилейным столом в узком кругу Боскова не было, Боскова не пригласили. На другой день я откровенно спросил его о причине, и так же откровенно, не без иронии Босков мне отвечал: «Боюсь, вы не очень сметливы, или, может, притворяетесь таким? Мы с шефом… Ну, короче говоря, я не принадлежу к его клану…» Теперь я невольно вспомнил эту фразу и пожалел о своих словах. Босков же, не сводя с меня спокойного взгляда, сказал сдержанно:

— Я наделен ангельским терпением, потому что хорошо знаю, как все бывает сложно, с людьми то есть… Я могу и подождать, Киппенберг, дело в том… — Тут он наконец отвел от меня взгляд, несколько секунд глядел в пустоту, либо по рассеянности, либо потому, что мысли его блуждали где-то далеко, и заговорил снова: — Если я чему и научился в этой жизни, то лишь одному: я научился ждать. — И опять глядя мне в лицо: — Я могу ждать человека целый год, могу три года, а может, и еще дольше.

Я решительно перестал его понимать.

— Но давайте условимся, — продолжал он, чуть наклонясь вперед, — ждать всю жизнь я не собираюсь. Я уже давно наметил крайний срок: до партсъезда в апреле, а ни минутой дольше. — Тут он подозвал официанта и расплатился.

В машине мы, помнится, говорили о Харре и о запланированном применении ЭВМ при математической обработке состояний неравновесной термодинамики. Мне показалось, будто я ощутил под ногами твердую почву. Но едва я остался один, меня снова охватило беспокойство. И дома, уже в постели, я все думал о Боскове, и сильнее, чем когда бы то ни было, мной овладело чувство беспомощности. Это была беспомощность человека, который увидел себя самого таким, каким никогда не видел прежде.

Я насквозь рационализировал свое «я», я никогда до сих пор не совершал поступков нецелесообразных, непродуманных и бесполезных. Теперь я боролся против поднимающегося опасения, что во мне могло умереть не одно живое чувство, что какая-то часть моей человеческой сущности могла оцепенеть в могильном холоде моего рационализма и утилитарного склада ума. Я лежал в темноте и спрашивал себя, а возможно ли, чтобы человек принимал полезное за подобающее, а цель своих действий — за их смысл. Я спрашивал себя, возможно ли, чтобы человек занимался причинными исследованиями, но, когда дело касается его собственного «я», слепо довольствовался бы косностью и мистическими построениями. Я долгое время мнил себя бог весть кем, образцом, моделью того, как надо сегодня и здесь находить свое место в новом обществе. В этот вечер, уже засыпая, я в последний раз увидел себя таким, каким до сих пор видел постоянно, — за утренним бритьем в зеркале отражалось самодовольное лицо человека, который всегда все досконально продумывает, который не расточает себя попусту и разумно распределяет свои силы. Каждый шаг его есть шаг к цели. И наградой тому успех, карьера, будущее. Я видел в зеркале лицо человека, который сознает свой успех, который уверен в своем будущем и превыше всего ценит устоявшийся порядок своей жизни. Он что-то вершит и совершает. Он что-то собой представляет. Он — персона. Он еще не достиг конца пути, он защитил докторскую, перед ним маячит профессура. Если он и впредь будет разумно и последовательно стремиться к достижению своих целей, если его не покинет чувство меры, если он не будет предпринимать бессмысленные попытки хватать звезды с неба и трезво отнесется к тому обстоятельству, что жизнь порой вносит свои коррективы в наши смелые замыслы и былые мечты; тогда можно не сомневаться, что в один прекрасный день ему достанется пост директора, что он еще многого достигнет, что в нем еще скрыты большие возможности: действительный член академии, заслуженный деятель науки и какие там еще есть звания и чины. И вот уже деятельность его рабочей группы приобретает международную известность, и вот уже он заставляет говорить о себе снова и снова, а ему еще ой как далеко до конца. Если в нем вдруг случайно, и проснется чувство, будто под ногами у него тонкий лед, виной тому будет стресс, и только стресс; «с кем не бывает», «пройдет с ростом приспособляемости» не могут омрачить гармоническую картину его драгоценного «я».