Киппенберг — страница 43 из 113

Лицо Кортнера выразило столь явное подобострастие, я посмотрел на него как бы сверху вниз, вполне добродушно, как бы желая сказать: Киппенберг может себе и не такое позволить.

Ланквиц постарался скрыть разочарование.

— Ну ладно, значит, в другой раз. — И тут же вскользь: — А Шарлотта не звонила?

Шарлотта.

Это имя столкнуло меня с тихого берега в поток мыслей и воспоминаний, в котором я уже пробарахтался всю прошлую ночь. Но никто не должен был догадаться, что во мне происходит, и я поспешил сделать непроницаемое лицо.

— Сегодня или завтра она непременно позвонит, — сказал я. Еще несколько ничего не значащих слов, и положена трубка. В комнате стояла тишина. Про Кортнера и Юнгмана я начисто забыл.

Стоянка за вокзалом Фридрихштрассе. Ночь. По безлюдной улице идет Ева. Киппенберг смотрит ей вслед. Вокзальные часы показывают половину двенадцатого. На лице Киппенберга сперва растерянное и смущенное, потом задумчивое выражение.

Ибо с безрассудной отвагой юности Ева сумела подавить его сопротивление, заставила его осознать собственную оторванность от людей, чтобы, ненадолго спугнув это состояние своим присутствием, взамен оставить Киппенберга наедине с вопросом, который способен окончательно выбить его из колеи. Много лет подряд для него почти не существовало того, что принято называть мыслями о личном, а в описываемую минуту в нем теплится не более как смутное воспоминание о работе, которая ждет его, правда, не сегодня ждет, а завтра, значит, время еще есть, времени еще полно.

Он идет к машине, садится, включает мотор, но не трогается. Вопрос задан, теперь от него не отмахнуться. Он мог бы ответить на него импульсивным и само собой разумеющимся «да», но в его жизни не осталось больше ничего само собой разумеющегося, не осталось и такого «да». Он промолчал, и вот теперь он один и отдан на растерзание этому вопросу: а как ты, собственно, относишься к своей жен«, любишь ты ее или нет?

Кортнер закашлял. Черт подери, именно сейчас я не мог выносить его присутствие. Цели своего визита он уже достиг, чего ему еще от меня надо? Нужно как можно скорей от него избавиться, мне и Юнгман сейчас ни к чему, я хочу остаться один, мне нужно хотя бы полчаса покоя.

— Я еще даже не обедал, — сказал я и поднялся с места.

Многословные объяснения Кортнера я пропустил мимо ушей. Юнгману сказал: «Продолжим завтра утром» — и остался один. Снова — чего никогда не бывало прежде — меня подхватил и понес поток раздумий. Почему он вообще был задан, этот вопрос, и как могло случиться, что я не дал на него единственный само собой разумеющийся ответ?

Понедельник вечером. Кафе-молочная. В большом, полном людей зале за столиком Ева и Киппенберг, занятые разговором. Речь идет о недостатке времени. Киппенберг едва ли сможет на будущей неделе заниматься Евиными делами: у него накопилось своих выше головы — не звучит ли это как отговорка? Разве он и в самом деле пришел только затем, чтобы подать ей слабую надежду на трудоустройство у этих тюрингских химиков? Он уговорился с директором завода, что Ева объявится там, за горами, за лесами, и сошлется на Киппенберга. Когда захочет. Когда всерьез надумает.

Она уже всерьез надумала. Она улыбается. В этой улыбке и в ее словах может таиться легкая насмешка: насчет того, чтобы больше не встречаться, это он просто так говорит, ей лучше знать, вот и сегодня вечером она оказалась права: Киппенберг все-таки пришел! И опять та же прямота, которая обескуражила его с самого начала, и опять шаг в его сторону. Но на этот раз Киппенберг не уклоняется, на этот раз он подпускает ее поближе. В эту минуту он больше не рационалист до мозга костей, он готов к приятию таких возможностей, о которых в действительной жизни и речи быть не может. Вопрос, где она черпает силы, чтобы жить в состоянии конфронтации, вылетел у него из головы, может, и сам этот вопрос был всего лишь предлогом, а если нет, он еще вернется. Теперь у Киппенберга на языке другие вопросы, и он произносит их вслух.

— Вы оказались правы, это верно. Допустим, вы и дальше еще не раз окажетесь правы и мы еще не раз увидимся, когда позволит время, но к чему это приведет и чем это может кончиться?

Ева, на сей раз вполне серьезно:

— А я почем знаю? Я что, обязана все знать заранее?

Киппенберг:

— У нас всегда должна быть перед собой какая-то цель.

Ева:

— А если окажется, что она у нас одна и та же?

Молчание. Потом Киппенберг резко меняет тему.

Позднее он везет ее к вокзалу. Унтер-ден-Линден. Клара-Цеткин-штрассе. Стоянка за вокзалом Фридрихштрассе. Киппенберг заглушает мотор. Гаснут фары. И в машине снова воцаряется молчание на несколько секунд, которые кажутся невыносимо долгими. Киппенберг глядит в ветровое стекло и говорит:

— Одна и та же цель у нас с вами?.. Вот уж не думаю.

Обращенные друг к другу лица. Ева отвечает:

— Но ведь между тем, что поддается исчислению и что вы ставите превыше всего, с одной стороны, и неопределенно-расплывчатым, которое нам обоим не по душе, — с другой, разве не остается достаточно места для настоящего чувства?

— А какое чувство вы называете настоящим? — спрашивает Киппенберг.

— То, которое свободно от соображений целесообразности и пользы, — отвечает она. — По мне, так даже бессмысленное.

— Ну, это уж перебор. А вообще-то, вы знаете, чего хотите?

— До конца испытать большое чувство, — говорит Ева и в упор глядит на него.

И тут приходит конец заученной выдержке, Киппенберг оставляет все как есть, просто поднимается и уходит прочь из устоявшегося бытия: пошлые — и незабываемые минуты нежности, желания, ночью в машине. Пока он не спохватывается: только без паники. Киппенберг никогда не подпадет под власть мгновения. Этого еще не хватало! Он проходит несколько шагов рядом с Евой, прощальное рукопожатие, все. Только еще раз вспыхивает желание привести ее в пустой и безлюдный теперь дом, пустить по волнам все — порядок, репутацию, карьеру, — вспыхивает и тотчас гаснет, в ту минуту, когда Ева бросает в ночь вопрос, не провокационный, а раздумчивый, почти невесомый и абстрактный, просто как любопытная проблема:

— А как, собственно, ты относишься к своей жене, любишь ты ее или нет?

Киппенберг воздерживается от «да» с подкрепляющими это «да» словами «ну разумеется», то есть в голове-то оно возникает, но почему-то остается непроизнесенным. Это поражает его глубже, чем все до сих пор с ним происходившее. Если уж нечто само собой разумеющееся, то, чему по общепринятой шкале ценностей отводится очень высокое место, вдруг ни с того ни с сего оказалось под вопросом, пусть кто-нибудь другой ищет спасения в привычных отговорках, а то и вовсе во лжи, но это не метод для Киппенберга, чей аналитический ум даже самые ошеломляющие открытия умеет использовать как повод для размышлений. Вот почему он вынуждает себя к холодной рассудительности — раз нечто представляется загадочным, оно должно быть исследовано и обосновано, со всеми причинными связями, от начала и до конца.

Возвращение домой по берлинским улицам. Проверочный обход пустого дома. Бессонный час — в темноте, с открытыми глазами. Как оно все было лет семь-восемь назад, когда это «я» еще ничего собой не представляло, кроме самого себя, и ничего не изображало и было не доктором наук и даже не кандидатом, а всего лишь студентом — это сперва, аспирантом Иоахимом К. — это потом.

И как оно в самом деле все произошло между ним и Шарлоттой?


Профессор Ланквиц был научным руководителем аспиранта Киппенберга. С самого начала предполагалось, что Киппенберг останется работать в Институте биологически активных веществ. К этому времени он уже успел познакомиться со своими будущими коллегами — Босковом, Шнайдером, Кортнером, Хадрианом, под конец также и с Харрой, который в те времена влачил свое скрытое от света существование в подвале, за электронным микроскопом, где фотографировал для шефа срезы тканей, сотни тысяч срезов, ибо как раз тогда шеф с головой ушел в поиски некоего вируса, который являлся бы универсальным возбудителем рака; это был бессмысленный одинокий поиск с негодными средствами, ибо времена Роберта Коха давно миновали. Не будем вспоминать. Киппенбергу еще удастся выбить из головы у старика эту идею.

Уже в бытность свою аспирантом он вынашивает множество смелых, неортодоксальных мыслей, в дальнейшем осуществлении которых ему прежде всего поможет Босков, потом Шнайдер и, разумеется, Харра. Босков несет нелегкие обязанности неосвобожденного секретаря парткома при почти полном отсутствии времени, и несет отнюдь не для собственного развлечения. «Так, так… Что это значит: «Откуда я знал, что вы снова позволите себя выбрать?» То-то и оно, что в этой лавочке с мещански-интеллигентским высокомерием и предрассудками… Словом… Коллега Шнайдер, я полагаю, вы будете последним, кому наш вахтер должен объяснять решения партгруппы. Короче говоря, ставьте по меньшей мере бутылку шампанского в честь моего переизбрания!»

Бутылка ставится.

Когда шеф сразу после защиты делает новичка руководителем отдела и отдает ему под начало несколько сотрудников, уже много лет проработавших в институте, дело не обходится без затруднений. И снова Босков поддерживает Киппенберга, помогает Киппенбергу завоевать авторитет, а его группе — встать на ноги. В ланквицевском институте царит строгая иерархия, с четко разграниченными сферами компетенции и почти по-военному точной схемой командования и подчинения. Ревность и интриги возникают в тот момент, когда новая рабочая группа начинает формироваться в исследовательский коллектив, не ограниченный пределами какой-нибудь одной науки, в коллектив, где вместо иерархии господствует убеждение, что все они — от младшего лаборанта до руководителя группы — равноправные сотрудники, которых различает разве что неодинаковая мера ответственности. Ревность и интриги будут все усиливаться до тех пор, пока институт не развалится на две части и тем обретет новое, малоустойчивое равновесие; если кто-нибудь когда-нибудь заденет это равновесие, интриги начнутся снова — прежде всего по инициативе Кортнера.