Поначалу все выглядит так, словно Киппенбергу даже предстоит сделаться заместителем шефа. Он уже в бытность свою аспирантом вынашивал всякие идей, и, едва на него была возложена ответственность, он принялся за преобразование института. Еще не закончив возни со своей чрезвычайно сложной и нестандартной диссертацией, он старается приобрести как общее, так и частное представление об институтской проблематике, он видит, какие работы вовсе не относятся к профилю института, он ищет такие, чтобы относились, но безуспешно. В те времена при Ланквице каждый делал, что ему заблагорассудится.
Киппенберг спрашивает:
— А как у нас обстоят дела с планом? Ведь не может же научное учреждение не иметь плана.
— Разумеется, — говорит Ланквиц, — план есть. Не будь плана, нам не отпускали бы средств.
На практике дело выглядит следующим образом: раз в год каждый пишет на бумажке, чем он занимается и чем намерен заниматься в будущем году, после чего фрейлейн Зелигер перепечатывает отдельные бумажки в общий список — вот вам и план готов. Орудие для получения дотаций, сборная солянка из индивидуальных начинаний. Настоящей программы исследований здесь и в помине нет, координации между работой отдельных групп — тоже. Киппенберг некоторое время носится с планами революционных преобразований и кардинальной реорганизации института. Начинает он с отдела биофизики, руководство которым Ланквиц поручает ему и который он действительно полностью перестраивает.
Биофизика, так заявляет он Боскову, принадлежит к числу пограничных наук, и поэтому сегодня еще не представляется возможным четко определить ее содержание. Вы не находите, что эти слова в такой же степени приложимы и к нам самим?
У Боскова давно пропала охота шутить. Он чрезвычайно страдает от расхлябанности и тщетно пытается с ней бороться. Тщетно, потому что расхлябанность — это не твердое сопротивление, которое можно одолеть, это нечто расплывчатое, бесформенное, как амеба, вязкое, и в нем можно застрять. А помощь извне секретарь парткома Босков получает преимущественно в виде ценных советов: «Только деликатней, товарищ Босков, в лайковых перчатках!» Ланквиц — человек легко ранимый. Начертанное зеленым карандашом «Не представляется возможным» символизирует его представление о научной автономии, которой — если говорить по правде — ему в другом месте не предоставили бы, но которую время от времени ему демонстрируют как приманку. У Ланквица уже есть опыт, Ланквиц и думать не думает о том, чтобы заглотать приманку, но кто может поручиться, а главное, кто захочет быть камнем, обрушившим лавину? Словом, если в институте и может что-нибудь перемениться, изменения должны происходить только изнутри. И Босков все эти годы дожидался человека, подобного Киппенбергу.
Ланквиц, между прочим, тоже дожидался. Более того: он нашел Киппенберга и целеустремленно сформировал его. Он на него молится, он предоставляет ему полную свободу действий, он поначалу не скупится на похвалы. И когда он для утверждения демонстрирует свежеиспеченного кандидата наук в качестве главы отдела в руководящей инстанции да вдобавок одновременно предлагает ему чрезвычайно выгодный индивидуальный договор, они с Босковом еще придерживаются единого мнения. Настало время прийти кому-то со стороны, со свежими, неизрасходованными силами, с незаурядной научной квалификацией, с неисчерпаемым потенциалом энергии, организаторских способностей, — словом, такому, как Киппенберг.
И Киппенберг приходит, и он наделен всеми перечисленными свойствами, а вдобавок — смелым предвидением и настойчивостью подлинного исследователя. Взгляд его охватывает весь предмет вплоть до смежных областей, сокровищница его идей и догадок кажется бездонной, а главное — у него есть нюх на существенное, которое он умеет обнаружить даже среди второстепенного. Он проявляет себя талантливым научным организатором, в обращении с коллегами — человеком чутким и с полной мерой ответственности, и к тому же приятным и скромным, несмотря на непомерное честолюбие и редкие дарования. Он способен загораться воодушевлением, он умеет увлекать других и сообщать им частицу своего воодушевления. Для Боскова с воцарением Киппенберга начинается новая жизнь. Он, как секретарь парторганизации, снова может ходить с гордо поднятой головой, ему незачем теперь с трудом себя сдерживать, он может сметать препятствия, он может всем своим опытом, своим советом, своим упорством поддержать Киппенберга, который по молодости и дерзости готов продвигаться вперед семимильными шагами.
Во всяком случае, так это выглядит на первых порах.
Злополучный отдел биофизики Киппенберг перестраивает в рабочую группу нового типа и принимается за дело с быстро увеличивающимся в размерах отрядом молодых высококвалифицированных ученых. Между тем многое становится легче, год шестьдесят первый уходит в прошлое, а прошлым мы называем то время, когда у нас готовили лаборантов, ассистентов и кандидатов — одним словом, научные кадры для акционерного общества Шеринга либо Баденских содово-анилиновых предприятий. Начинается неудержимое движение вперед, бурное строительство, миллионные капиталовложения в ЭВМ, за короткое время достигнуто очень много, этим по праву можно гордиться, но несделанного остается ничуть не меньше, чем уже достигнутого. Кроме того, каждая решенная проблема ставит перед коллективом новые, еще более сложные задачи. Пусть то один, то другой испытывают головокружение от успехов, пусть Ланквиц водит по новому зданию делегации из братских стран, пусть демонстрирует им лаборатории изотопов, измерительную, рентгеновскую и — конечно же — ЭВМ, одному человеку по-прежнему не дают спать нерешенные проблемы, и этот человек Босков.
Босков заглядывает дальше других. Босков заглядывает так же далеко, как и Киппенберг. Они никогда не обсуждали до конца эту тему, но они знали с самого начала: если рабочей группе Киппенберга не суждено остаться бесплодной моделью, служащей более целям представительства, нежели пользы, если весь институт станет тем, чем может и должен: современным исследовательским центром, тесно связанным с практикой, как того требует наше время, и не только время, но и молодое общество, чей промышленный потенциал развивается столь неудержимо и бурно, — тогда рано или поздно неизбежно столкновение с Ланквицем, и это будет не просто столкновение двух исследовательских стилей, но и двух диаметрально противоположных представлений о смысле и задачах науки.
Босков очень много сделал за минувшие годы, он расчищал дорогу для Киппенберга, сметал с его пути бюрократические препоны, взрывал крепостные стены сопротивления и непонимания. Не зная устали, он бегал из ЦК в министерство, из министерства к министру финансов, в каждом поступке, каждой мысли им руководило одно стремление — сделать группу Киппенберга настолько сильной, а все ею достигнутое настолько убедительным, чтобы, когда пробьет решающий час, могло быть принято только одно, единственно верное, единственно плодотворное для будущего решение.
Но решающий час все никак не настанет. Время для принятия решений созрело, в институте сложилась ситуация, чреватая переменами. Босков глядит на Киппенберга, Босков ждет, но, как ни странно, неизбежное не свершается. Там, где принципы должны сшибаться лбами, они мирно разграничивают сферы влияния, и противоречия сглаживаются. Образ устремленных в завтра и одновременно тесно связанных с практикой исследований не приходит в столкновение с устаревшим идеальным представлением об автономности науки. Противоречия как-то сами по себе переносятся в область методики. Лишенные смысла мелкие контры между старым и новым зданием душат в зародыше каждое истинное столкновение. В споре двух разных школ общественная проблематика усыхает до размеров личной.
Даже Босков и тот не сразу догадывается, что именно произошло: прежний Иоахим К. исчез, а вместо него возник господин доктор Киппенберг. Поначалу Босков не задается вопросом, связан ли этот постепенно воцаряющийся застой с изменением киппенберговского образа жизни. Ибо, если на первых порах новичка упрекали в карьеризме, сегодня ни у кого не повернется язык повторить этот упрек. Вопреки ожиданиям официальным заместителем директора назначили Кортнера, Киппенберг же предпочел стать не заместителем, а зятем директора, причем по искренней сердечной склонности — в этом никто из институтских не сомневался.
За время своего пребывания в аспирантуре Киппенберг, можно сказать, в глаза не видел дочери шефа, во всяком случае, не видел вблизи. Но слышать о ней слышал, и неоднократно. Она учится на биофаке и сейчас сдает госэкзамены. Известно, далее, что ей уготована роль ближайшей и единственной сотрудницы отца.
— Женщина экстра-класса, — говорит о ней доктор Шнайдер, — вон она идет, да как идет, господи, что за походка! Не высовывайтесь из окна, Киппенберг, неужели вы всерьез воображаете, будто дочь Ланквица оглянется на какого-то там аспиранта? Да она вообще не оглянется ни на одного мужчину! Мужчине, на которого она захочет оглянуться, еще только предстоит родиться, да нет, какое там родиться, его надо изобрести, его надо разработать на основе принципиально новой конструкции.
— Гордая? — спросил Киппенберг.
— Гордая — не то слово, — отвечает Шнайдер. — Ее высочество, принцесса. И ко всему еще старик — он так с ней носится, я думаю, с него сталось бы украсить чугунные столбы нашего забора головами ее воздыхателей.
— Да будет тебе, — возникает на заднем плане Босков, — не верьте ни единому его слову. Фрейлейн Ланквиц так же далека от высочества и от принцессы, как наш шеф — от обезглавливания воздыхателей. И коллега Шнайдер прекрасно это знает. Просто он у нас любит малость преувеличить, а может, желает с самого начала вас отвадить.
Если Шнайдер и в самом деле этого хотел, он здорово ошибся в расчетах. Подобные разглагольствования о высочествах и принцессах могут лишь раззадорить Киппенберга, привыкшего по своей одержимости брать с бою каждое встретившееся в жизни препятствие. Правда, это честолюбие несколько иного рода, чем известное ему до сих пор. Все сказанное о фрейлейн Ланквиц остается торчать в нем как заноза. Все, что окружено нимбом недосягаемости, привлекает его в первую очередь. Он даже еще не разглядел толком дочь шефа, не говоря уж о том, чтобы перекинуться с ней несколькими словами, а мысль «как раз для меня» уже мелькала у него в голове, и не однажды. И не потому, что он записной покоритель женщин, который ни одной юбки не пропустит. Ничего подобного. То немногое, что ему довелось пережить в этом плане, лишь доказывает, как мало он до сих пор интересовался женщинами, гораздо меньше, во всяком случае, чем продвижением по службе. Он еще ни разу не увлекался по-настоящему. Впрочем, до сих пор это и смысла не имело. Зато теперь фрейлейн Ланквиц вдвойне — и чрезвычайно — занимает его ум, потому что теперь это могло бы иметь смысл, да еще какой. В этот период он не задается вопросом, как можно, чтобы все, решительно все в жизни имело смысл; просто у него такой склад ума, он его унаследовал, а кто подвергает критическому рассмотрению унаследованные черты? Он все больше размышляет, а точно ли девушка, слывущая такой гордой и неприступной, предназначена ему, и никому другому?