Киппенберг — страница 45 из 113

Он слишком рассудителен, чтобы предпринимать поспешные шаги. Вероятность, что фрейлейн Ланквиц меж тем возьмет да и выйдет за кого-нибудь другого, представляется ему после всего, что он о ней слышал, совершенно ничтожной. Ну а если и выйдет — что ж, тогда, значит, ему не повезло, только и всего. Впрочем, он не допускает, что ему может не повезти. Кто безынициативен, тот остается с носом. Кто проявляет инициативу, тому и везет. До сих пор Киппенберг достигал в жизни всего, к чему стремился. Сейчас он не торопится. Он может подождать. Он всегда умел мудро предвидеть, а кто умеет мудро предвидеть, для того время служит союзником. Выжидать, запастись терпением. В конце концов, его ничто не подгоняет: он ведь не любит, он даже не влюблен. Да и с чего ему было влюбляться? Он иногда думает о ней, не часто, но снова и снова. Иногда видит ее в мечтах, не отчетливо, лишь контуры: красивая, стройная фигура, темные волосы, плавная походка.

Много думать о ней у него просто нет времени: дело как раз перед защитой. Не будь рядом доктора Шнайдера, ее образ, возможно, вообще поблек бы в его памяти. Но Шнайдер не устает говорить о ней. Он любит поговорить о женщинах, он непревзойденный знаток женщин и немало порезвился, прежде чем связать себя брачными узами. «Мне можете про женщин не рассказывать, я их знаю как облупленных».

К этому времени новое здание, где можно укрыться от словоизвержения Шнайдера в собственном кабинете, существует лишь в мечтах Киппенберга. Киппенберг еще обречен выслушивать его сентенции и воспоминания, которые все кончаются словом «кстати»: «Кстати, о девственницах, вы знаете этот анекдот?..» Если тут же находится Босков, он начинает при этих словах громко и возмущенно сопеть, но высказать свое возмущение вслух не решается, потому что, ежели кто не выносит соленой мужской шутки, тот в глазах Шнайдера неслыханно смешон.

Хотя надо сказать, что о фрейлейн Ланквиц Шнайдер не позволяет себе говорить иначе, как с великим почтением, и тем сохраняет память о ней в душе Киппенберга. Киппенберг не отдается чувству, чего нет, того нет, он даже и не знаком с ней. Вспоминая о ней, он испытывает уважение. Чтобы испытывать что-нибудь другое, надо бы побольше знать о ней, а он даже ни разу не заглянул ей в лицо.

И вдруг как-то днем он встречает ее возле института. Утром того же дня он сдал кандидатский экзамен и потому пребывает в отменном расположении духа. Увидев ее так близко, он удивляется, до чего она хороша и до чего ему, Киппенбергу, нравится это спокойное, правильное лицо. Он рад возможности наконец-то хорошенько разглядеть ее и полностью использует эту возможность, он разглядывает ее, не вызывающе, скорей с восхищением, но в то же время упорно и настойчиво, почти требовательно. Ничего не скажешь, очень красивая девушка, тут стоит постараться. В неожиданном приливе молодой дерзости он приветствует ее — без церемоний — как старую знакомую.

Она отвечает на его приветствие с удивлением, почти отчужденно, но спокойно и без враждебности.

— Вот видите, — говорит Киппенберг и останавливается, — я знал, что все это пустой треп насчет высочества и принцессы. Вы самый настоящий человек, и больше ничего. Я считаю, вы свой парень и товарищ на все сто.

Не исключено, что двадцатитрехлетняя Шарлотта именно этого и желала: быть своим парнем, быть товарищем на все сто, таким, с которым можно хоть звонить в чужие двери, хоть бить камнями чужие стекла. Но всю свою жизнь она была принуждена играть совсем другую роль. Прежде всего роль дочери, единственной дочери у отца, который ее боготворит, а в своих семейных привычках на всю жизнь остался архиконсервативен. Потом умерла мать, и Шарлотте неполных семнадцати лет пришлось изображать хозяйку дома, а это во все времена был открытый дом, гостеприимный, представительный, поставленный на широкую ногу. И ей пришлось, как некогда матери, осуществлять представительство, одновременно готовясь к экзаменам. Она приняла эту роль, и, если порой в школьные, а потом и в студенческие годы у нее мелькала мысль, что в будущем для нее не исключен и другой, отличный от традиционного стиль жизни, она быстро отгоняла эту мысль. Даже занятия в университете не освободили ее от домашних обязанностей. Она поняла: ее удел сейчас и в будущем — вести этот гостеприимный, открытый дом, с точки зрения профессиональной быть идеальной сотрудницей сперва отца, которого она почитает, а когда-нибудь позже — другого мужчины, который незаметно сменит отца и, без сомнения, будет принадлежать к тому кругу, где она вращается с младых ногтей.

Может, в пятнадцать лет она представляла себе жизнь несколько иной: бурной, подвижной, волнующей, но все эти представления были расплывчатыми, недостаточно отчетливыми, чтобы когда-нибудь привести к бунту против размеренности этого благополучного существования. Такое случается, человек прозевал свою остановку и становится после этого совсем другим, чем мог бы стать. А тут является какой-то аспирант Киппенберг, на которого отец, правда, возлагает большие надежды, но который еще даже не защитился. Его костюм — не костюм, а ходячий ужас: двубортный, материал в нитку, — и это в пятьдесят девятом году! Просто душа болит глядеть. Верх ботинок в пятнах от кислоты, подметки — по меньшей мере третьи. Рубашка старомодного кроя, да вдобавок мнущаяся. Он идет навстречу, здоровается, заговаривает ни с того ни с сего, даже не представившись, позвольте, мол, и так далее, не склоняется в деревянном поклоне, не говорит учтивости, не старается показать себя с лучшей стороны, не изображает ученого, а просто с места в карьер заводит разговор. Этот бродяга — и выбрит-то прескверно, — небрежный, дерзкий, молодой, и заводит разговор.

Но при всем при том он совершенно не кажется смешным, совсем нет, отнюдь нет.

Он выглядит настоящим мужчиной, он беззаботный, он даже малость грубоват, такой может поддать кулаком в бок, с него станется. Но он полон восхищения, да-да, она чувствует, что он восхищен, и все в нем, включая это восхищение, неподдельное. И он считает ее своим парнем, товарищем на все сто, право же, считает.

Тут из глубины прошлого возникает мимолетное воспоминание: незрелые мечты о жизни, какой она некогда рисовала ее себе в туманных и расплывчатых образах, — жизни, полной заманчивых обещаний, беспокойной и волнующей. Жизни, пропахшей парами кислоты, жизни, звучащей, как шипение бунзеновской горелки, как смех лаборанток и хриплый зов маневренного паровоза. Жизни, проедающей дырки в халате, ниспосылающей здоровую усталость и заставляющей невыспавшегося снова и снова вскакивать с постели. Итак, Шарлотта на прощанье кивает Киппенбергу, он остается, она уходит. Но он пребывает в ее мыслях, утверждается там, во сне поддает ей кулаком в бок.

Обсуждая с отцом список приглашенных к ужину в тесном дружеском кругу, она тщательно обдумывает вопрос, не настала ли лора немножко приоткрыть душу. И говорит как бы невзначай:

— А новенького, этого Киппенберга?

— Не представляется возможным, — отвечает отец, — только после вручения диплома о присвоении звания.

Она поигрывает карандашиком и чуть заметно улыбается.

— Ничего не случится, если ты раз в жизни пригласишь к столу незащитившегося.

— Ну, если ты хочешь…

Она глядит отцу прямо в глаза.

— Да, — говорит она, — хочу…

И тут до Ланквица что-то доходит.

— Будем надеяться, — говорит Ланквиц, — что он не обманет ожиданий.

Она не отвечает. Она тоже на это надеется.


Поскольку Киппенберг не знает, сколько нужно времени, чтобы профессор старой школы Ланквиц надумал пригласить к столу кого-нибудь из молодых сотрудников, он в этот первый, решающий вечер держит себя без тени смущения.

Зато Шарлотта смущена, и Киппенберг это чувствует. Завидев его, она престранно реагирует, в первый миг явно не может скрыть разочарования. А ведь он специально ради этого вечера справил себе новый костюм, первый раз в жизни — не стандартное изделие, а сшитое по мерке и безбожно дорогое, на его взгляд. И кроме того — это ж надо, какое легкомыслие, — новая сорочка и новые башмаки. Значит, откуда взяться разочарованию на ее лице? Неоткуда, и не разочарование это, а некоторая оторопелость, неприкрытое смущение. Разумеется, она вполне владеет собой. Но когда Киппенберг с ней заговаривает — и заговаривает в своей небрежной манере, открыто, дружески, очень почтительно, но не подобострастно, — он всякий раз угадывает за церемонностью, с какой она себя держит, до чего она взволнованна. Ее смущение необходимо истолковать, но поначалу он не решается истолковать правильно, до тех пор пока, возвеличенный перед всеми, не занимает за столом место подле нее.

Это производит сенсацию. Среди гостей доктор Шнайдер с женой, от его приветственного кивка Киппенбергу делается как-то не по себе. Глубоко потрясен доктор Кортнер, который еще недавно орал на аспиранта сколько вздумается и который, конечно же, никогда себе больше не позволит повышать на него голос, зато с этого дня он гораздо больше, чем прежде, кричит дома. Доктор Босков вообще не приглашен к ужину. Зато Киппенберг знакомится со старыми друзьями дома, например с гинекологом из Западного Берлина, покрытым шрамами студенческих дуэлей. Несколько позднее, когда мужчины останутся одни, без дам, он выдаст присутствующим новейшую продукцию «календаря для мужчин». Потом с неким доктором Кюртнером, выдающейся личностью. Кюртнер маленький, чуть скособоченный, в речи его слышится едва заметный швабский акцент, он явно старинный друг этого дома, они о Шарлоттой на ты, она знает его с детства, а почему она говорит с ним очень сдержанно, даже, можно сказать, ледяным тоном, Киппенберг понять не может. После еды этот самый доктор Кюртнер отводит его в сторону, проявляет необычную заинтересованность, расспрашивает о жизни, учебе в университете, направлении исследований, благосклонно кивает после каждого слова и наконец спрашивает, на что может такой, Как Киппенберг, рассчитывать здесь, «в зоне» — это его выражение. Но тут как из-под земли рядом вырастает Шарлотта, с подчеркнутым дружелюбием берет Киппенберга под руку и, оборотясь, бросает Кюртнеру через плечо: