13
Когда утром в среду Ланквиц обрушил на меня свои упреки, и обоснованные и бессмысленные, какие только подвернулись на язык, мне даже и в голову не пришло, что таким путем он пытается избыть мучительную тревогу. Большая часть того, в чем шеф меня обвинял, была настолько притянута за уши, что сперва я слушал с чувством внутреннего протеста, а потом и вовсе равнодушно. Я дал ему выговориться — поудобнее уселся в кресле и вытянул ноги. Каждому человеку надо время от времени выпустить лишний пар. Почему бы и не Ланквицу? Если это пойдет ему на пользу, я ничего не имею против. Хотя надо сказать, что не в обычае тонко воспитанного Ланквица было до сих пор срывать злость на другом человеке и уж тем более на зяте. По обязанности и не без легкого отчуждения я вытерпел все до конца.
— Вот как со мной обращаются! — услышал я укоряющий голос Ланквица и спросил себя: кто здесь с кем обращается и что здесь происходит?
— Причем мое здоровье оставляет желать лучшего! — Это звучало жалобно. Пик горечи и гнева пройден. Все пошло на убыль, речь начала крошиться на кусочки. — Я был потрясен… провел ночь… на грани… за моей спиной, поскольку никто не считается с тем, что перегрузки моему сердцу категорически противо… а ты вместо того, чтобы служить опорой… поддержка… мне… — И дальше уже совсем жалобно: — Едва мне удалось обрести в стенах лаборатории тот покой, который столь необходим… каждому человеку… моему сердцу, как Кортнер огорошивает меня сообщением о том, что́ вытворяют у меня за спиной.
Ага, так это Кортнер, подумал я. А я-то позволил взять себя на испуг, я совсем забыл, как Кортнер бродил вчера по всему институту, и вынюхивал, и выспрашивал. У меня, в машинном зале и черт знает где еще. Теперь все стало, ясно. Я выпрямился в кресле и спросил:
— А что же это вытворяют у тебя за спиной?
— Думаешь, я не вижу, — продолжал Ланквиц, — как вы обходите мои распоряжения? Втираетесь к Хадриану якобы для проведения серии опытов, а потом вдруг… А на деле вы хотите…
— Не говори загадками, — сказал я. — Кто хочет и чего хочет?
Возбуждение Ланквица еще не до конца улеглось, и он взорвался:
— Ты обязан был уберечь меня сегодня утром от этой сцены, уж не думаешь ли ты, будто я вообще проспал эту… эту самую конференцию работников высшей школы? Уж не думаешь ли ты, будто я не знаю, что очередь дойдет до каждого… что и я должен успешной работой заслужить право на дополнительные ассигнования?.. Неужели ты не понимаешь, что я в своей лаборатории только к тому и стремлюсь, чтобы добиться… добиться прочного взаимодействия с техническим развитием… что сейчас наша задача — рационально использовать все возможности… Но все-таки под моим руководством и не у меня за спиной. Неужели ты этого не понимаешь?
Занятно, подумал я, в высшей степени занятно. Это что-то совершенно новое и вдобавок малость сумбурное. До сих пор он даже заикаться при нем не велел насчет конференции. Не иначе, что-то случилось. Теперь я внимательно вгляделся в шефа и наконец понял, что речи Ланквица продиктованы глубоким отчаянием. Это открытие тотчас превратило меня в холодного, расчетливого тактика, который совершенно точно знает: отчаявшегося добивать нельзя. Следовательно, надлежит выйти из конфронтации и действовать осторожно и осмотрительно, ибо даже такой человек, как Ланквиц, будучи загнан в угол, может предпринять отчаянные, другими словами, совершенно бессмысленные шаги.
— Кортнер ударил в колокол немного раньше времени, — сказал я примирительно. — Во всяком случае, за твоей спиной ничего не происходит. Пока все это лишь прикидки и раздумья.
Какое-то мгновение Ланквиц пристально смотрел на меня, но именно мгновение, не более того. Несколько секунд понадобилось на обратное перевоплощение — и вот уже за столом снова сидит крупный ученый по имени Ланквиц, правда, слегка осунувшийся, но с полным достоинством прикрывающий свою наготу. Однако мне уже удалось глубоко заглянуть в него, и я понял: даже у этого человека поступки и действия можно предсказать лишь приблизительно, в очень грубом приближении, а порой и в грубом нельзя. Да послужит мне это наукой.
И вот уже Ланквиц спросил меня своим обычным, учтивым тоном:
— А теперь объясни, пожалуйста, точнее: о чем идет речь?
— Бывают в жизни такие случаи, — издалека начал я, — которым мы должны быть, по сути дела, благодарны, даже если они чреваты всякими сложностями. Другими словами: то, что доктор Папст заявился к нам со своей документацией, — это просто случай. — После чего я предельно сжато, однако же более чем понятно для Ланквица рассказал ему про японскую установку, не забыв упомянуть и про миллионы твердой валюты. Долго говорить мне не пришлось.
Ланквиц, восседавший за своим столом, теперь уже полностью овладел собой. Он даже откинулся на спинку кресла, еще более расслабленно, скрестил руки на груди и при каждом моем слове понимающе кивал. Все, что я ни рассказывал, его, судя по всему, совершенно не занимало, он не проявил ни тени возбуждения, а спокойствие его было столь убедительно, что я уже собирался прокомментировать все выше сказанное. Но я не осуществил свое намерение, я промолчал, потому что вся краска вдруг отхлынула от щек Ланквица и он вдруг предстал передо мной бледный как мертвец.
Утекали секунды, они сложились в полминуты, и, лишь когда тишина в комнате начала давить нас обоих, Ланквиц наконец шевельнулся за своим столом, нажал кнопку звонка, одновременно спросив, не выпью ли я за компанию чашечку кофе. Я кивнул, в дверях показалась фрейлейн Зелигер, снова исчезла и потом внесла кофе, который давно уже был у нее приготовлен. И тогда Ланквиц встал, пересел ко мне за журнальный столик, подождал, пока обитая кожей дверь плотно закроется, и приступил к обычному церемониалу: он обстоятельно забелил кофе сливками, засыпал туда же ровно отмеренную ложечку сахара, тщательно размешал его, поднес чашечку затем ко рту и отпил несколько глотков. Он по-прежнему был мертвенно бледен. Я решительно не мог его понять. Но напряжение меня покинуло, когда он своим обычным ровным голосом сказал:
— А теперь, Иоахим, посвяти меня в твои текущие соображения.
Иоахим? От удивления я выпрямился в кресле, но тотчас снова осел и укрылся за непринужденным выражением лица.
За всю жизнь он раз пять от силы назвал меня Иоахимом. Иоахим — это было в те времена, когда шеф страстно надеялся увидеть рядом с собой сильного молодого человека. Теперь наконец я понял все как есть: шеф пребывал в такой растерянности, какой никогда не знавал прежде. Ибо он окидывал взглядом все связи и видел до последней стадии, что мы с ним натворили, упрятав разработку Харры в несгораемый шкаф. Что бы я теперь ни предложил, ему и в голову не придет изречь свое обычное «не представляется возможным». Да и как бы он мог это сделать? Он знал лучше, чем кто-либо другой, чего стоят валютные миллионы, знал и то, что вся ответственность лежит на нем как на директоре. И незачем было обиняком да околицей напоминать ему об избранной нами кривой дорожке: он с превеликой радостью распрямил бы ее, да только не знал как. Зато он знал другое: лишь один человек — либо вообще никто — может вернуть кораблю прежнюю плавучесть, один-единственный, и этот единственный — его зять.
Зять же, разгадав это, скрывает за лишенной выражения маской свое торжество, мысленно потягивается, раскинув руки и похрустывая суставами. Конечно же, он вытащит телегу из трясины! Но заставит до последнего грошика оплатить эту услугу. Его репутация совершенно не пострадает, если слухи о кривой дорожке выплывут на свет божий. (Мысли о Боскове я в ту же минуту надежно отогнал.) Даже напротив. Если Ланквица захотят сковырнуть и при этом нанести удар сзади, достаточно будет разблаговестить по всему свету, как тогда все это произошло, а второй такой случай пришить дело Ланквицу навряд ли скоро представится. Ланквиц и сам это прекрасно знает.
Но его зять, в общем-то, не занимается интригами, к тому же в этом случае какое-то пятно осталось бы на каждом работнике института. Даже если что-то неладно в датском королевстве, посторонним не обязательно об этом знать. Вот только платить должен шеф, платить полную цену и к тому же по доброй воле.
— Дело обстоит следующим образом, — начал я, — за твоей спиной пока решительно ничего не произошло. Наши прикидки в этом вопросе не привели еще ни к какому результату. Нам не очень-то и хочется этим заниматься. Разработка промышленной технологии, — это я говорил уже расчетливо и деловито, — да вдобавок за такое короткое время, выходит далеко за пределы компетенции института. Так что, говоря трезво, пока вообще не существует никаких соображений, в которые я мог бы тебя посвятить.
На губах у Ланквица заиграла усталая, почти болезненная усмешка. Он меня раскусил, он знал, что теперь я просто набиваю цену, которую потом сдеру с него. Да он и был готов платить. Ему надо было только проследить за тем, чтобы я разделил ответственность с Босковом, и тогда, если даже дело кончится неудачей и деньги будут выброшены на ветер, отвечать придется не одному Ланквицу.
— За пределы компетенции института, — повторил он, — и потому мы должны спокойно и без спешки обдумать, не следует ли нам ради научного обоснования… Понимаешь, раз уж представилась возможность.
Ей-богу, с Ланквицем что-то произошло, иначе я ничего не понимаю! Впрочем, сейчас это не так уж и важно. Сейчас играет роль только одно: шеф готов раскошелиться! Я этого добился! Я всегда это говорил, и я оказался прав также и перед Босковом, который со своим вечным принципиальничаньем только сломал бы себе шею на этом деле, упрямство нашло бы на упрямство, коса на камень. Цели достигают не нескончаемыми дебатами по принципиальным вопросам, а гибкостью, дипломатией и проворной хваткой, едва представится шанс. И вот шанс представился. И я его не упущу. Отдел апробации и отдел химии еще свалятся к моим ногам, как спелые плоды с дерева. Потому что на меньшую цену я не соглашусь. Я вывезу телегу из дерьма, но за это предоставьте мне прав