На это Михаэль, сын фрау Дегенхард, объявил во всеуслышание:
— Ни при чем! А проснулась она все-таки от его поцелуя!
Тут все мальчики так громко рассмеялись, что я с удивлением на них взглянул.
— Ну, конечно, без принца тоже ничего бы не получилось! — согласилась девочка, слегка смутившись.
А Клаудия поставила все на свои места:
— Это просто фея сначала ничего не сказала про принца, а только что принцесса проспит сто лет.
— Теперь вспомнил, — сказал Босков, — а то я никак не мог успокоиться.
После ужина я еще полчасика посидел с ним и его зятьями. Наверное, нужно было воспользоваться удобным случаем и обсудить с Босковом кое-какие институтские проблемы. Но я не испытывал ни малейшего желания. Я был спокоен и расслаблен. И ощущал это всякий раз, бывая у Босковов. Что-то такое было в атмосфере их дома, не знаю даже, что именно, но здесь я чувствовал себя как-то защищенно. Теперь самых маленьких умывали и укладывали дети постарше, а теми в свою очередь руководили старшие.
Сестра Боскова пошла наверх, захватив с собой книжки, чтобы читать детям вслух.
— Это что, иллюзия? — спросил я. — Ведь я знаю, какая тут у вас идет бурная жизнь! И все-таки в вашем доме царит атмосфера мира и единения.
— Истинное единение и мир, — произнес Босков с отрешенностью, которой я у него раньше не замечал, — это ведь в конечном итоге две стороны одной медали, ну вы понимаете, о чем я хочу сказать: о жизни, достойной человека. Я всегда жил в истинном единении, вдвоем ли, как вы с женой, вчетвером ли, с двумя маленькими детьми. А жизнь в лагере… Не подумайте только, что я хочу как-то смягчить ужас пережитого. Но такого человека, как я, тюремная одиночка наверняка бы убила. А в Бухенвальде было настоящее единение, мы называли это солидарностью, и поэтому даже там нас нельзя было лишить человеческого достоинства. Теперь снова идет нормальная жизнь. Но жизнь в одиночестве для меня немыслима.
Отложив книгу, историк сказал:
— Когда я прохожу мимо какого-нибудь многоэтажного дома, и если к тому же это воскресенье, я всегда представляю себе сто семьдесят маленьких кухонь в ста семидесяти однокомнатных квартирах и вижу, как на ста семидесяти газовых плитах жарятся сто семьдесят шницелей на ста семидесяти сковородках, а в ста семидесяти кастрюлях варится картошка… И я не знаю, смеяться мне или плакать… Почему в этих огромных домах нет общей кухни, столовых, клубных помещений или какой-либо иной формы коллективной жизни? Не считайте меня сектантом. Пусть у каждого будет своя квартира, дверь которой он сможет закрыть, если устанет от людей. Но новое общество, каким является наше, должно планировать не одну экономику. Мы должны постепенно выработать концепцию общества, определяющую формы человеческого общения в будущем. Разобщение, к которому мы пришли — об этом я, мне кажется, могу судить, — не только не связано с человеческой индивидуальностью, но и не заложено изначально в социальную категорию, каковой является человек. Это разобщение — исторический продукт, или, лучше сказать, редукт, потому что человеческой сути всегда отвечали такие формы групповой жизни, которые можно было, например, наблюдать, правда, в несколько трансформированном виде, в дошедшей до нас деревенской общине.
— Однако жизнь в общежитии, которой я хлебнул в свое время, учась на рабфаке, — сказал я, — тоже нельзя назвать идеальным решением проблемы сосуществования людей, не связанных семейными узами.
— Я говорю о новых решениях, основанных на современном знании о человеке, — ответил историк. — Их надо искать и изучать.
— Искать и изучать, — вздохнул Босков, — но это в сфере социологии, а сводится-то все к проблеме градостроительства. А градостроительство — это обширное поле, как сказал бы Фонтане.
— И чтобы возделать его, — подхватил я, — потребуются миллиарды.
— Ну вот опять, — вздохнул историк. — Поскольку я не отрицаю примат экономики, мне остается только его проклинать! Все уродства классового общества вытекают, по моему убеждению, из капиталистического принципа конкуренции. Социалистическая революция сначала в национальном, а после сорок пятого и в международном масштабе его ликвидировала, но раскол в мире и необходимость сосуществования в наш атомный век вынуждают нас уже в глобальных масштабах придерживаться этого принципа, когда речь идет об экономическом соревновании двух систем.
Босков сказал с горечью:
— Надо честно признаться: всех этих необходимостей и непреложностей, с которыми нам приходится сталкиваться, мы никак не предвидели! Мир беспрестанно навязывает нашему обществу в целом и каждому человеку в отдельности противоречия, которые мы вынуждены преодолевать.
— Отнюдь не весь мир, — возразил астрофизик с неподражаемой смесью отрешенности и иронии на лице. — Вы, товарищи, имеете в виду всего лишь планету Земля. А наше общество с его проблемами — это не более чем взмах ресниц в океане космического времени. И невзирая на все ваши противоречия, советские и американские ученые, которые занимаются моей наукой, совместно работают над разгадкой квазаров, и, когда Бюраканская школа спорит с ортодоксальными космологами о Биг Банге, мы едины в нашем знании и незнании. Все вы не тому учились! В моей науке американцы без всяких ограничений предоставляют советским коллегам и нам данные своих наблюдений, обработанные компьютерами. На уровне моей науки земля неделима.
— Не забудь еще директоров зоопарков, — простонал Босков, чуть не плача от смеха. — Так дружно рука об руку никто не шагает по этой земле, как наши и западные директора зоопарков!
Под общий смех я поднялся и попрощался с зятьями и с сестрой Боскова, которая сидела в соседней комнате. Босков проводил меня до дверей. В прихожей мне попалась еще одна кошка, черная, с какими-то необычными бело-коричневыми пятнами, завидев меня, она, нервно вздрагивая, недоверчиво прижалась в угол.
— Интересный зверь, — сказал я, натягивая пальто.
Пока мы стояли с Босковом в открытых дверях, кошка проскользнула у меня между ног в темноту.
— Это Клеопатра Властолюбивая, — объяснил Босков.
— А скажите, — спросил я с интересом, — откликаются эти твари на свои громкие имена?
— Да вообще-то не очень, — ответил Босков. — Вообще-то все они откликаются на «кис-кис».
18
Утром я торопился, собираясь в институт, ведь дом мой годился теперь для ночлега, и только. Пустота, царившая в нем, с каждым днем давила на меня все больше, а вчера вечером после возвращения из уютного босковского дома показалась и вовсе невыносимой. Я быстро уложил все, что мне было нужно для поездки в Тюрингию.
Подходя к новому зданию, я увидел, что окна в нижнем этаже освещены. Было только семь. Интересно, на машине они начали или так и не кончили работать? По привычке, просто уже машинально, я первым делом заглянул в подвал с рентгеногониометрами. Затем, осторожно постучав, открыл дверь в комнату, где обычно отдыхала ночная смена, постель была застлана чистым бельем, но не тронута. Значит, все-таки работали! Если не расходовать силы экономно, нам просто не выдержать всего этого! Рассерженный, я поднимался по лестнице. Очутившись в узком коридоре, обнаружил, что почти во всех комнатах вычислителей горит свет.
В операторской на всех столах царил полнейший хаос, типично лемановский. В машинном зале я увидел Харру, Лемана, Мерка, Леверенца и, что было уже совсем странно в такой ранний час, самую опытную из лемановских программисток. Харра с потухшей «гаваной» в зубах пробубнил что-то себе под нос, похожее на: «А, это ты, Киппенберг…» Леман, стоявший у пульта, только на секунду поднял глаза, чтобы кивнуть мне. Он был явно измучен и зол. Его правая рука бегала по клавиатуре. Программистка уступила мне свой стул, я замотал было головой, но она вышла из комнаты вместе с Леверенцем. Придвинув стул к пульту, я в первую очередь взглянул на индикаторное поле, лампочки «Сеть» и «Готов» горели. Интересно, почему Леман так зол и подавлен. Опять, наверно, решил, что Харра к нему придирается. Возможно, дело именно в этом.
А Харра снова, как сказал бы Босков, разыгрывал из себя Кутузова во время Бородинской битвы. То есть стоял посреди комнаты, заложив руки за спину, и командовал Леманом. Без всякой надобности, потому что Леман действовал за пультом автоматически и ни в каком руководстве не нуждался.
— Эта программа без учета ошибок? — спросил Харра.
— Эта программа без учета ошибок? — передразнил Леман. И уже не сдерживаясь: — А какая же еще? Занеси адрес первой команды в счетчик команд! Нажми «сброс» и «пуск»! Какие у господина генерала будут еще приказания, а?
Ну и ну, подумал я. Это что-то новенькое!
— Давай! — сказал Харра, с остервенением жуя потухшую сигару.
Леман нажал на «пуск». Загорелась надпись «Машина работает».
Мигание контрольных лампочек захватило меня и вызвало те же чувства, что и жужжание трансформаторов в подвале, где у нас стоит рентгеновская аппаратура, или дрожание стрелок на приборах в измерительной лаборатории Харры. Удивительно, как я со всем этим сроднился, даже с неодушевленными предметами, не говоря уже о моих сотрудниках, с которыми мы очень часто понимали друг друга без слов.
Но сейчас я как раз мало что понимал. Зачем они вытащили Леверенца из постели? Зачем в такую рань им понадобилась программистка? Что тут вообще разыгрывается, почему вопреки моим указаниям Харра с Леманом ночь проторчали на машине? Все это вызывало удивление, если не беспокойство: что-то тут было не в порядке!
Леман — светло-русые волосы падали ему на лоб, — опершись рукой о пульт и нервно подергиваясь, смотрел да печатающее устройство, которое наконец заработало. Харра замер посреди комнаты.
— У вас что там? — спросил я.
Ответа не последовало.
— Какая программа, Леман, ты не слышишь, что ли?
Заговорил Мерк, который сидел за печатающим устройством. И еще более выспренно, чем всегда. Видно было, что он до смерти хочет спать, потому что речь его звучала совершенно бессвязно. Но что-то я все-таки понял: они прогоняли сложнейшую программу, которую мы сами сделали, чтобы рассчитывать кинетику реакции.