— В качестве вашего заместителя, — говорит Кортнер, — я разделяю вместе с вами ответственность за институт. Могу ли я говорить совершенно откровенно?
— Я прошу вас об этом, — решительно произносит Ланквиц.
— Я в курсе дела, — говорит Кортнер, — и не пожалел времени на то, чтобы принять участие в рабочем совещании, которое проходило в новом здании. Сегодня рано утром я был в машинном зале. — Кортнер преданно смотрит Ланквицу в глаза. — Трудно сказать, чем кончится это в высшей степени сложное дело. Рабочая группа Киппенберга, несомненно, сильна в научном отношении! Не надо переоценивать трудностей, которые сразу же возникли. Это относится и к некоторым разногласиям по принципиальным вопросам. Споры в таком разнородном коллективе естественны, вряд ли они носят личный характер.
Ланквиц сидит теперь молча, выпрямившись в кресле.
— Нельзя также не учитывать, — продолжает Кортнер, — что они не придерживаются наших проверенных методов исследований. У них возникли уже сомнения в правильности их методики.
— Уточните, пожалуйста! — произносит Ланквиц.
— Например, коллега Киппенберг сказал сегодня утром своим сотрудникам: «Разве мы в состоянии навести мосты, которые свяжут научные исследования с требованиями практической жизни? Оказалось, ни черта мы не в состоянии».
Ланквиц сидит неподвижно.
— Вот они, эти сомнения, господин профессор. Вы же знаете вашего зятя. Это критика, конечно, и в собственный адрес, а не только в адрес самых его способных сотрудников.
Ланквиц все еще сидит не шевелясь.
— Например, в адрес доктора Харры, — продолжает Кортнер, — и грубоватый тон вроде: пыжишься много, а толку чуть — еще ни о чем не говорит, этот способ общения считается у них самым продуктивным.
— Вот как, — произносит Ланквиц бесстрастно, — кто же это сказал?
— Ваш зять доктору Харре, — отвечает Кортнер. — Но я не придавал бы этому особого значения, Ведь ваш зять был очень взволнован, просто вне себя. И я могу ему посочувствовать, господин профессор. Он так мучается с разработкой этого метода, а компьютер в первую же ночь подводит его. А он целиком и полностью положился на «Роботрон»! Харра и Леман просидели всю ночь на ЭВМ, ведь связь химии с математикой — проблема достаточно сложная. И все же, господин профессор, нужно видеть не одни только трудности! По моим ощущениям, ситуация еще не ясная.
— Ощущения ощущениями, — говорит Ланквиц. — Но вы не хуже меня знаете, что они не являются критерием для принятия далеко идущих решений.
— Знаю, знаю, господин профессор, — соглашается Кортнер. — Но я, быть может, даже вопреки разуму настроен оптимистически. Конечно, я оцениваю ситуацию, не чувствуя ответственности за нее. Наверное, я думал бы иначе, если б ощущал на своих плечах груз той непомерной ответственности, который несете вы. Один только вопрос о финансировании. Ведь нам отпускаются средства на определенные цели. И если бы мне пришлось решать вопрос о том, чтобы расходовать государственные деньги не по назначению… При одной этой мысли у меня в глазах темнеет, господин профессор. Я бы не смог. Я бы чувствовал себя одной ногой за решеткой. С законом ведь не шутят! Только человек вашего ранга, господин профессор, может взять на себя такую ответственность. И мне кажется, господин профессор, что тут возникает принципиальный вопрос.
Темные глаза Ланквица пристально глядят из-под кустистых бровей на Кортнера. Он выходит из оцепенения, берет пузатую бутылку и вновь разливает в рюмки коньяк.
— Спасибо, господин профессор, — произносит Кортнер. — Так вот принципиальный вопрос! Он меня очень занимает. Это вопрос об ответственности ученого перед обществом. Ведь вы, господин профессор, должны принять решение, которое никто другой за вас не примет. Но можете ли вы, кроме ваших нелегких обязанностей ученого и директора института, взвалить на себя ответственность за решение проблемы чисто технологической? Ваш институт, господин профессор, предложил совершенно новый метод синтеза важного лекарственного препарата, что является настоящим открытием. Я бы ни одного дня, — Кортнер говорит теперь с нажимом, — ни одного часа не колебался, господин профессор, и передал это важное открытие в вышестоящую инстанцию! Я знаю, что вы хотите сказать, господин профессор. Вам неудобно подчеркивать значение этого достижения. Поэтому я позволил себе набросать проект письма… — Кортнер роется в своей папке.
Ланквиц отпивает глоток коньяка, встает и пересаживается за стол.
Кортнер продолжает:
— С вашего разрешения я продиктую сейчас эту бумагу. Вы ее подпишите, а я сегодня же доставлю в министерство! Только… — теперь у Кортнера вид озабоченный, — не поймите меня неправильно, господин профессор. Вы знаете, как высоко я ценю фрейлейн Зелигер, но у каждого человека есть свои слабости. А все это дело требует секретности…
Кортнер обрывает себя, потому что видит на лице у своего шефа выражение, которое никак не может истолковать. Но Ланквиц уже произносит чуть хрипловато:
— Понимаю. Кого вы предлагаете?
— У меня есть сотрудница, — говорит Кортнер. — Я могу поручиться за ее сдержанность. А закрытых материалов она не увидит. Вы согласны?
Ланквиц согласен.
— Ввиду моего решения, — говорит он, — передать в министерство с целью использования в промышленности работу Харры, являющуюся на сегодняшний день темой наших исследований, необходимо продумать организационные вопросы. Вы знаете, что мой… что доктор Киппенберг обладает в рамках рабочей группы широкими полномочиями…
Кортнер с приветливой улыбочкой произносит:
— Я не думаю, господин профессор, чтобы ваш зять возражал против этого решения! Если позволите, господин профессор, я сам с ним переговорю.
Снова Кортнер теряет уверенность, он опять видит на лице шефа странное выражение, но, наверное, это ему только кажется, потому что Ланквиц спрашивает:
— А доктор Босков?
Кортнер молчит. Пальцы его руки выбивают на курительном столике такую дробь, будто играют на воображаемом рояле какой-то пассаж шестнадцатыми. При имени Боскова сдают нервы и где-то внутри просыпается неприятное чувство, Но либриум не дает перерасти этому чувству в страх, лекарство надежно защищает от всех неприятных эмоций. В этом-то равнодушии и заключается преимущество Кортнера. Его рука снова спокойно лежит на столе.
— Коллега Босков, — произносит он, пожимая плечами, — в научных вопросах опирается на вашего зятя. Сам он спасует перед вашими научными доводами. Я думаю, ваш зять и коллега Босков договорятся между собой. — Кортнер поднимается. — Если позволите, я сейчас пойду за стенографисткой.
Ланквиц согласно кивает. Он остается один, в нем борется страх и чувство облегчения. От намека на увлечение фрейлейн Зелигер сплетнями он снова почувствовал укол, вспомнил о позоре, о Шарлотте и Киппенберге. Ланквица раздирают самые противоречивые чувства. Не до конца преодоленная боязнь последствий, если те, в новом здании, потерпят неудачу. Остатки ночных страхов. Облегчение от возможности с помощью Кортнера справиться со всей этой историей, избавившись от того неприятного и тягостного, что два года отравляло ему жизнь. И сплетня, в которую он поверил, восприняв ее как позор. И реальный страх перед невоспитанным зятем и особенно перед Босковом, которые поднимут бог знает какой шум, если Кортнер их не утихомирит. Сюда примешивается и отвращение: ведь Кортнер осмеливается выступить против Киппенберга только потому, что пронюхал о том позоре, о котором никогда не должна узнать Шарлотта. И хотя Киппенберг получит по заслугам, раз Кортнеру есть чем его зацепить, когда начинают копаться в грязи, поднимается вонь, которой Ланквиц должен был дышать двенадцать лет, пока его не избавили от всей этой мерзости и унижения.
Ланквиц в ожидании сидит за столом, и весь этот комплекс эмоций сублимируется в чувстве одиночества, в нем с новой силой просыпается желание вызвать Шарлотту из Москвы, которое он уже в течение нескольких дней подавлял в себе.
Ланквиц вздыхает с облегчением. Да, он ее вызовет сегодня же. И в воскресенье вечером, самое позднее в понедельник, она будет здесь. От этой мысли ему сразу делается спокойно на душе. Забудется все, что он услышал в дверную щель и что так или иначе требует возвращения Шарлотты. Под ее присмотром Киппенберг опять войдет в рамки. Ланквиц связывает свои надежды с дочерью, она всегда оказывала ему поддержку. С ней вместе он вынесет неприятности, которые ждут его в понедельник, когда вернется Киппенберг. И, думая о приезде дочери, он выдерживает короткую сцену, которая за этим следует.
Кортнер с листком бумаги в руках ходит взад-вперед по кабинету и диктует. За журнальным столиком сидит лаборантка в белом халате и записывает в блокнот для стенограмм, который принес Кортнер. Ланквиц ничего о ней не знает. Он не знает и того, что Кортнер заставил ее сейчас подписать бумагу, хотя у него не было иллюзий по поводу ее законности. Все, что с этого момента ей станет известно, было написано там, строго секретно, и за разглашение каких-либо сведений ей грозит не только немедленное увольнение, но и уголовное преследование.
Она подписала не задумываясь, даже с рвением и будет молчать. Изо дня в день работает она в лаборатории, незаметная, одна из многих; она сама выбрала эту профессию, но не подозревала, что будет так вот стоять в углу, ничем не выделяясь, никому не известная. Ее дружок Вильде — важная фигура. Но теперь, когда ей оказали такое доверие, она будет чувствовать себя рядом с ним чуть-чуть увереннее, пусть она даже не сможет и не станет ему, ничего рассказывать. И когда он снова отпустит какое-нибудь замечание насчет старого здания, она только намекнет, что важные вещи происходят не в одном новом здании. Тогда Вильде удивится и начнет ее выспрашивать, а она улыбнется и промолчит.
Письмо, которое ей нужно написать, не очень длинное. Она печатает его в кортнеровском кабинете на портативной машинке, а заместитель директора стоит в это время у нее за спиной. Потом она снова идет в кабинет шефа, получая удовольствие от того, что Зелигер взирает на нее с удивлением; уж от нее-то эта старая сплетница ни словечка не узнает! Она с благоговением смотрит, как шеф ставит свою подпись на письме, как из сейфа извлекаются документы, которые укладывают в конверт вместе с письмом.