— Ради этого стоило бы заказать разговор с Берлином, — сказал я, внешне стараясь оставаться невозмутимым.
Папст взял меня за рукав и крикнул, пытаясь заглушить шум стройки:
— Пожалуйста, в любое время! Если нужно, хоть сейчас…
— До одиннадцати терпит, — ответил я, и мы пошли дальше.
Земля под лучами февральского солнца уже понемногу оттаивала. Папст показал мне фундамент здания, которое предназначалось для японской установки. И я подумал, что мне надо еще раз внимательно изучить строительные чертежи. Только теперь, может быть, потому, что я ничего не говорил, Папст спросил, как идут дела у нас в институте.
— Без помощи опытных производственников, — сказал я откровенно, — нам будет очень трудно.
Но мои слова потонули в грохоте внезапно заработавшей трамбовочной машины, и, что услышал Папст, неизвестно, но ответил мне с подчеркнутой сердечностью:
— Я был бы рад за нас всех! — и быстро увел меня с шумной стройплощадки.
— А в сорок шестом я приварил к обломку рельса стальную пластину, сверху вместо ручки круглая деревяшка, вот и вся трамбовка! — сказал я.
— В сорок шестом, — ответил Папст, — ваша работа, вероятно, способствовала главным образом развитию вашей мускулатуры.
Мы оба рассмеялись.
— Вы правы, — согласился я. — И все же эти первые годы… — Я не договорил, пожал плечами.
Что же заставляло меня вновь и вновь мысленно обращаться к тем первым годам? Ведь не было у меня ностальгии по тому времени, да и в ушах у меня еще звучали слова, сказанные Босковом в субботу вечером. Но со вчерашнего дня — и это я знал точно — я не мог избавиться от ощущения, что в том времени надо и можно было что-то найти: меня самого, того Иоахима К., каким я был когда-то. И чтобы обрести себя, требовалось не самокопание и не душевный стриптиз, а поступки. Для этого мне необходимо было понять, когда и почему я потерял себя: это произошло не тогда, когда меня, рабочего парня, по заданию класса направили на подготовительные курсы, и не на рабфаке, и не в университете. Это уже потом меня словно охватила лихорадка.
Я произнес в раздумье:
— А после тех лет на первый план выдвинулось честолюбие.
— …без которого мы ничего бы не достигли, — прибавил Папст. — Можно подумать, что и вы склонны романтизировать те доисторические времена.
Не помню, что я хотел сказать в ответ. Но помню отчетливо, что тогда во мне происходило: вопросы вставали за вопросами, а этот Папст, химик и директор завода, который шел рядом, внушал мне доверие, он наверняка сумел бы дать умные и проницательные ответы. Но я все еще верил, что человек сильнее, когда он один, и решил, что мне нужно сейчас же взять себя в руки. Конечно, у Меня было стрессовое состояние, я заработался, устал, но чтобы я не сумел с собой справиться! Не нужен мне никакой доктор Папст, я и без него сумею совладать с собой.
Но что значит совладать с собой?
Человек замыкается в себе по привычке. Не дать никому заглянуть в себя! Не общение, а обособление. Самому совладать с собой, чтобы к сорока годам ты был уже неуязвим. Для себя, для других, для всех людей. А почему? Потому что в нас еще живет прошлое: тогда наша слабость означала силу другого. И потому, что мы ценим только самих себя, ведь если бы мы что-нибудь значили друг для друга, никому не нужно было замыкаться в себе.
Я не совладал с собой. Не замкнулся.
— Положа руку на сердце, — произнес я, — чего, собственно говоря, достиг такой человек, как я?
Папст смотрел на меня долгим изучающим взглядом.
— Из-за реконструкции мы много простаивали, — сказал он вдруг совершенно без всякой связи. — Поэтому сегодня наверстываем.
Он подвел меня к одноэтажному строению, очень ветхому, и открыл дверь со словами:
— Я покажу вам еще кое-что из нашего производственного процесса.
Хотя предприятие Папста еще несколько лет назад получило дополнительные фонды и современные установки, здесь это никак не чувствовалось. Мы вошли в помещение, где из-за пыли ничего невозможно было разглядеть, и, едва дверь захлопнулась, у меня запершило в горле, и пришлось бороться с подступающим кашлем. Пыль была серая как дым и такая густая, что женщины у размалывающих агрегатов казались тенями, а их защитные маски придавали им сходство с какими-то чудовищами. Старые щековые и гирационные дробилки работали с адским шумом. Папст наклонился к моему уху. Я боролся с мучительным кашлем и различал только обрывки слов:
— …известь для терапевтических целей… кальциум лактат… старый Calcium carbonicum praecipitatum… размер зерен до пятидесяти микрометров…
Меня душил кашель.
— Черт побери, — крикнул я, — но ведь измельчать можно и суспензию…
— Только не с нашей водой, коллега, — закричал мне в орет Папст. — Когда будет пущена наша водная установка, мы эту — памятник, нашим первым годам — сразу же прикроем!
Его легкие, по-видимому, привыкли к этой пыли, потому что он неторопливо разговаривал с работницами. Наконец мы снова выбрались на улицу. Я тяжело дышал.
— Вашей знакомой я сразу же дал понять, что она будет работать не на строительстве, — сказал Папст. Он указал на дверь, из которой мы вышли. — Здесь ей тоже придется потрудиться. Но ведь она ищет трудностей. У нас тут есть пожилые женщины, которые плохо переносят шум, пыль и жару!
И он вежливо, но настойчиво потянул меня в какую-то дверь. У меня опять перехватило дыхание. Пары эфирных масел смешивались с запахами органических растворителей. Надписи на стенах предупреждали об опасности взрыва, и здесь тоже работали в защитных масках.
— Ядовиты только растворители, — сказал Папст, его наконец тоже разобрал кашель.
Кафельный пол вдоль дистилляторов был приподнят, поэтому мы не промочили ноги. Работницы в резиновых сапогах стояли по щиколотку в воде, переливавшейся через допотопное оросительное сито прямо на пол.
— Этот цех мы тоже остановим еще до конца года, — объяснил Папст.
Я сказал:
— Намерения ясны, коллега, жалеть об этом старье не приходится.
— Я не сомневался, что вы именно так думаете, — сказал Папст. Теперь он вел меня по более современным цехам, где шла расфасовка и упаковка. — На вопрос, чего достиг такой человек, как вы, можно, пожалуй, ответить: по крайней мере удовлетворения материальных потребностей на уровне выше среднего.
— Это и в самом деле когда-то было целью, — сказал я. — Но мы обычно мало ценим достигнутое. У моего отца была навязчивая идея, что его сын должен жить лучше. Но я не уверен, включает ли это в себя быть лучше. Ваш ответ, как и то, что вы говорили в понедельник вечером, заставляет думать о более важном, о моральном облике: чего же я тут добился?
— Свободы, — ответил Папст очень серьезно, — такого понимания проблем, которое не отягощено материальными заботами и позволяет не только размышлять над противоречиями общества и каждого отдельного человека, но и в какой-то мере способствовать их преодолению.
Мы вышли наружу, и лучи солнца осветили морщинистое лицо Папста.
— Вы, может быть, помните, — продолжал он, — что там, где кончается труд, продиктованный нуждой и внешней необходимостью, начинается эта свобода. Вы чувствуете себя обязанным ей — вот чего вы достигли!
Мы пошли в управление, на полпути нас оттеснил в сторону тягач, тащивший на платформе огромный экскаватор, и я по щиколотку завяз в оттаявшей земле. Только после того, как тягач отъехал и смолк оглушительный шум дизеля, я ответил:
— В одном мы с вами, по-видимому, схожи: охотно предоставляем философам размышлять над противоречиями.
— Я понимаю, что вы хотите этим сказать. Мы с вами оба не любим, когда сомнение преграждает путь к действию. — Папст взял меня за локоть. — В понедельник вечером я вас как ушатом холодной воды окатил. Я это сам почувствовал. Но ведь я обязан не только тщательно продумывать решения, но и обсуждать все детали со своими сотрудниками. Здесь, на нашем предприятии, у меня твердая почва под ногами… — И так как при этих словах нога у него глубоко увязла в грязи, он добавил: — Вы не должны понимать это буквально! Я хочу сказать, что здесь ничто не мешает мне принимать и обдумывать решения!
Слова Папста явились для меня толчком, в котором я так нуждался! В понедельник в Берлине Папсту наверняка должно было показаться, что он попал в ловушку, что его чуть не шантажируют — так на него давили. Мы действовали очень неловко, потому что под нажимом прямой человек ожесточается и, когда готов проснуться интерес, становится вдвойне осторожным.
— Мы, должно быть, показались вам просто гангстерами, — сказал я. — Приставили пистолет к груди!
— Нет, — решительно возразил Папст, — неловко должно быть только мне! — Мы вошли в здание управления. — Ведь вы в конечном итоге думали о нас, а это больше, чем можно обычно ожидать от такого института, как ваш.
— Да, вы задели больное место, — сказал я.
— Я не хотел вас обидеть, — произнес Папст, распахивая дверь в секретариат и пропуская меня вперед.
Он познакомил меня со своей секретаршей. Я попросил ее заказать разговор с Берлином, вызвать доктора Боскова. Мы прошли в небольшой кабинет Папста, где хватало места только для письменного и круглого стола. Нас уже ждали. Мы уселись, и Папст без всяких церемоний представил меня своим сотрудникам, все они были люди молодые; с главным технологом и экономистом я познакомился еще в Берлине. Сейчас, кроме них, в кабинете были секретарь парткома, начальник производства, начальник отдела снабжения и сбыта. Мой сосед слева — мне отрекомендовали его: «Коллега Глас, начальник отдела науки и развития» — самый молодой из присутствующих, ему не было и тридцати. Он старался не переходить в своей речи на местный, труднопонимаемый диалект.
Папст, который не любил лишних слов, сразу приступил к делу.
— Коллега Киппенберг хотел бы уточнить с нами ряд деталей, и, конечно, он ответит на наши вопросы. Все присутствующие знают, о чем идет речь. У коллеги Гласа в свою очередь имеются принципиальные соображения.