Еще какие-то доли мгновения он разглядывал в просветах между лицами родителей невинно зависший над ними купол парашюта, похожий на облако, после чего небо разверзлось…
Очнувшись, они обнаружили лишь обугленный скелет того, кто мгновение назад еще был человеком, мужем, отцом.
Он их спас, заслонив своим телом!
– Мамины плечи и спина, – вспоминал Фудзияма со слезами на глазах, – пузырились и чернели от ожогов, но она без единого звука прижала меня к груди и бегом побежала прочь от места пожарища.
Трое суток они добирались до Нагасаки, где у подножия горы Тамадзоно-сан поживали бабушка и дедушка маленького Ямы.
Наконец, изнемогшая женщина пристроила кроху-сына в тени массивной мраморной скамьи, чтобы набрать воды из фонтана – и в то же мгновение взрыв, похожий на гигантскую магниевую фотовспышку, в буквальном смысле этого слова, испарил маму.
Ровно в ту роковую минуту Яма душой постарел на тысячу лет.
С той поры он не спал – закрывая глаза, видел все ту же апокалиптическую картину: слепящий свет, сопровождаемый грохотом, рвущим в лоскуты небо и землю, почерневшие остовы зданий, выжженную траву, обугленные деревья и повсюду, будто брошенные за ненадобностью, изуродованные тела людей.
Несколько дней и ночей после взрыва сверху падали липкие черные дожди, в результате чего по земле разливались бурные потоки липких черных рек.
Страшно представить, что после всего, уцелев в двух пожарищах, Яма мог утонуть.
Похоже, Господь надоумил трехлетнего кроху залезть на скамью, где его, полуживого, подобрал и выходил старый жрец синтоистского монастыря Сува-дзиндзя, знаменитый в прошлом борец стиля сумо по имени Тоёми Хидеёси.
Именно там, в Сува-дзиндзя, в тиши и покое, смирении и молитве, монашеских трудах и постижении вечных истин мой друг вырастал, мужал и под чутким руководством своего спасителя осваивал азы и премудрости сумо.
О юных годах, проведенных в стенах синтоистского монастыря, он вспоминал с ностальгической грустью: там, с его слов, он обрел вторую семью, и там ему было хорошо.
Сам факт, что малыш дважды уцелел в пожарищах атомного апокалипсиса, казался невероятным и вызывал в окружающих естественное желание пожалеть его и приголубить.
Люди помогли ему не озлобиться и возлюбить этот мир.
– Для того и сберег меня Бог, – повторял он не раз, – чтобы после всего подарить Любовь и Добро.
– Увидишь, – уверял он, – однажды Добро и Любовь победят Зло и Ненависть и спасут мир.
Между тем Фудзияма в пять лет выглядел на пятнадцать, а к тринадцати и вовсе превратился в невиданного дотоле на Японских островах исполина трехметрового роста и весом 626 килограммов.
Насколько он внешне был страшен и лют – настолько же на удивление добрым и беззащитным изнутри: всем мимо идущим, особенно нищим, он кланялся в пояс и жертвовал все, что имел; всех жалел и прощал, как бы больно его ни обидели; также всегда глядел под ноги, дабы кому-нибудь не навредить.
В тринадцать лет Яма завоевал Императорский кубок, отобрав титул непревзойденного у самого Такэмикадзути.
Он стал знаменит.
Слава о юном гиганте скоро достигла самых отдаленных уголков страны.
Как говорят, в один миг из безвестной жертвы атомных бомбардировок он превратился едва ли не в божество (еще в БСЭ я читал о мистическом издревле почитании японцами своих героев сумо).
Все желали увидеть юного героя, постоять с ним рядом, перемолвиться словом и запечатлеть фотографию на память.
Только недавно, перелистывая пожелтевшие страницы старых газет в нашей тюремной библиотеке, я обнаружил панорамный снимок с изображением Ямы, подобного утесу, в радостном окружении крошечных, почти игрушечных на вид представителей королевской семьи Японии…
Все свои поединки, как правило, он завершал в доли мгновения, досрочно и не калеча проигравшего: ни тебе растяжения сухожилий, ни вывихов или, не дай бог, переломов!
Ему было достаточно обнять соперника, дружески прижать к груди и бережно перенести за пределы борцовского помоста.
– Как бы все было на земле, – мечтательно размышлял он, – если бы первые люди по-хорошему боролись друг с дружкой, а не кидались камнями: и Каин, кто знает, возможно, тогда бы и не убил своего брата Авеля!
И сегодня, мне кажется, слышу я голос моего последнего единственного друга: «Жизнь священна, и все живое свято и открыто для Любви».
Для него это были не просто слова – чему подтверждением служит вся его жизнь.
Свои миллионные гонорары от побед на помосте сумо мой друг до последней йены жертвовал на защиту заблудших зверюшек от просвещенного человечества.
Он создал и возглавил общественное движение против научных экспериментов с кроликами, крысами и мышами.
Он же по-хорошему просил японцев прекратить практику травли тараканов дустом.
И он же, естественно, возвестил согражданам о наступлении эры тотального Благоговения перед жизнью…
90
Тут я, пожалуй, должен признаться: с одной стороны, я бесконечно уважал человеческую позицию Фудзиямы, с другой – во мне вызревали вопросы, требующие ответов.
Как можно заставить себя возлюбить военных преступников, палачей, душегубов, серийных маньяков, садистов, растлителей малых детей и насильников женщин?
И как быть с каракуртами, слепнями, змеями, африканскими цеце и прочей нечистью (несть ей числа!), терзающей людей?
Так, мне припомнились комары, пившие из меня кровь на кресте, зуд от их укусов и помрачающее разум желание поквитаться с ними…
Однажды я не сдержался и поделился с Ямой своими сомнениями – на что тот ответил: не нам, Кир, решать, кому жить…
91
Меня неотвязно преследует мысль, что наша с ним встреча не была случайной!
Само небо пыталось меня удержать от последнего шага в пропасть – откуда возврата нет…
92
До казни осталось два дня.
По всему, счет оставшейся жизни пошел на минуты.
Все больше страшусь не успеть завершить эту исповедь.
До сих пор (повторюсь, не будучи профессиональным писателем!) я все же старался сохранить последовательность событий и чего-то не упустить.
Теперь же боюсь, из-за спешки и неизбежных пропусков мое изложение (и без того несовершенное!) вообще может лишиться своей полноты.
Наконец, у меня появились симптомы бессонных дней и ночей – когда беспричинно как будто теряется нить повествования и волей-неволей приходится припоминать, как оно происходило в действительности.
И уже не спасают спорадические шлепки по физиономии, битье головой о старинные стены тюрьмы, растяжки, прыжки и тому подобные физические упражнения.
От кровоподтеков на моем теле нет живого места.
Сама мысль о коротком привале абсурдна в преддверии вечного покоя.
Я душу готов заложить, чтобы продлить время и поставить, наконец, точку в моем невеселом повествовании…
93
Я уже говорил: не иначе, в аду сочинялся сценарий моей незадавшейся жизни!
Сам дьявол как будто науськал полубогов воссоздать на арене нового Колизея кровавую сцену последнего сражения Спартака.
Напомню (по памяти из БСЭ!), что пал он в неравном бою с намного превосходящим по численности и вооружению войском римского полководца Красса и произошло это ранней весной 71-го года до нашей эры на юге Италии (точнее, согласно Плутарху: «на узком, извилистом и каменистом перешейке промежду Ионическим и Адриатическим морями!»).
Со слов очевидцев той бойни, Уинстона Черчилля и Никиты Сергеевича Хрущева, более захватывающего зрелища за все свои многовековые блуждания они уже не наблюдали и большего восторга не испытывали.
Оба называли и сравнивали между собой великие исторические сражения – от яростной схватки Иисуса Навина за Иерихон и вплоть до серийных побоищ времен Первой и Второй мировых войн! – и оба же, как ни старались, не могли припомнить, кто бы еще на их памяти так доблестно и бескомпромиссно бился один против тысячи тысяч.
Не стану скрывать, что меня захватили свидетельства жизни и подвигов легендарного борца за свободу.
Наконец я словно увидел героя живьем, в полный рост.
С детских лет Спартак отчего-то представлялся мне почти мифическим исполином с мощным торсом и гордо посаженной головой, громовым голосом и горящими свободой глазами, тогда как он был, судя по описаниям, всего лишь человеком, искусно владевшим всеми видами вооружений того времени – будь то кривой фракийский меч, кинжал, копье или трезубец.
В открытом бою ему не было равных, и на полях сражений он перемещался с такой быстротой, что у врага рябило в глазах.
Невероятные скоростные качества делали его практически неуязвимым.
Недаром известный поэт античности Гай Валерий Катулл сравнивал доблестного фракийца с извержением Везувия, ураганным ветром и блещущей молнией.
Во имя спасения жизни людей он мог отступить, но сам никогда не бежал с поля боя.
И даже в последнем смертельном сражении, брошенный трусливыми единомышленниками и тяжело раненный в бедро дротиком, он из последних сил бился один против тьмы наседавших на него римских легионеров.
– Ты дрался, как раненый тигр! – в превосходных тонах вспоминал английский премьер.
– Как раненый вепрь! – одобрительно скалился Первый секретарь Коммунистической партии Советского Союза.
– Как раненый лев! – брал выше Уинстон Черчилль.
– Короче, как раненый зверь! – как бы скрадывал пафос Никита Сергеевич Хрущев.
При всем уважении к полубогам, меня бесконечно смущало сравнение с героем античной поры.
Бывало, я видел себя Моисеем, внемлющим Богу на горе Синай, иногда Гиппократом, волшебно врачующим человечество, однажды поэтом, подобным Петрарке, – но даже во сне я страшился кого-то убить, покалечить или причинить боль…
И вот я стою посреди Колизея, экипированный большим шлемом с грифоном на голове, круглым щитом и коротким фракийским мечом, поножами из дубленой ко