Киргегард и экзистенциальная философия — страница 30 из 52

и это была твоя жизнь во все дни твоего пребывания на земле, и затем вспомни о свидетеле истины. И ты не жил в праздности (я этого не думаю), но твоя работа не поглощала всего твоего времени: ты мог и отдохнуть, и освежиться; ты не жил, может быть, в роскоши, но не знал и нужды… Короче: твоя жизнь прошла в тихой радости, а его – увы! – изо дня в день тяжелый труд и страдание. И вот вы оба обрели блаженство: ты – такое же, как и он». Киргегард дальше подробно рассказывает, что пришлось вынести «свидетелю истины», как его гнали и преследовали, и затем кончает: «Потом вы оба умерли и ты обрел такое же блаженство, как и он. Подумай об этом, и тогда разве ты не скажешь того же, что и я: какая это “вопиющая к небу” несправедливость, что мы оба обрели равное блаженство».[139] Надеюсь, читатель не посетует на меня за эту длинную цитату. Она с предельной наглядностью раскрывает нам, во что превращается религиозное, когда оно поддается соблазну «этического», или, если угодно, к каким ухищрениям умеет прибегнуть этическое, когда ему нужно «отклонить наше внимание» от религиозного. Киргегард, слагавший пламенные гимны страданию, Киргегард, презрительно отвергавший земные радости, – в ином мире не может прекратить свои счеты с Мюнстером по поводу этих радостей и страданий. «Свидетель истины» и в ином мире, где ему досталось в удел вечное блаженство, не забывает ни о земных обидах своих, которые он сам искал, ни о радостях, от которых он «добровольно» отказался. И бессмертие, и блаженство, и вечность не смывают воспоминаний о позоре пережитого им в конечном существовании и еще меньше могут заменить ему те радости, которых он был лишен. Словно он повторяет демона Лермонтова: «Я позавидовал невольно неполной радости людской». Она, эта неполная радость, лучше, чем бессмертие, чем вечность, чем райское блаженство, – которое нам уготовляет этическое. Еще немного, и он скажет: лучше быть поденщиком на земле, чем царем в мире теней. Единственно, что его может успокоить, это уверенность, что этическое и «там» сохранит свою власть. Оно, понятно, ничего не может прибавить и там ни к его блаженству, ни к блаженству его партнера: плоды с дерева жизни не в его власти, он распоряжается только плодами с дерева познания – мы давно уже узнали от Фальстафа, что награждать этическое не умеет, а умеет только наказывать. И вот, если Всевышний сам «равно» откроет двери рая и тому, кто свидетельствовал об истине, и тому, кто об истине не свидетельствовал, этическое своими прерогативами не поступится. Оно отравит «блаженство» того, кто не трудился, оно и рай превратит для него в ад, так что свидетель истины со всей искренностью сможет сказать, глядя на своего несчастного товарища по блаженству: «Благодарю Тебя, Господи, что я не таков, как этот мытарь». Правда, так резко даже Киргегард не говорит. Но все же, когда ему пришлось как-то вскользь, правда, коснуться притчи о фарисее и мытаре, он не мог не помянуть добрым словом фарисея. И ведь нельзя иначе: Христос в этой притче уже слишком «преувеличил» свою любовь к грешникам. Раз в дело вмешивается этическое, приходится ему самому распоряжаться судьбами людей. Обыкновенно люди не решаются исправлять эту притчу на манер Киргегарда – но добродетель всегда все-таки свою дань получает. Прочитавши про мытаря, человек говорит себе: «Благодарю Тебя, Господи, что я не таков, как этот фарисей». И ведь действительно, если путь к блаженству идет через этическое, если блаженство от плодов с дерева познания, а не с дерева жизни, если правду открыл первому человеку не Бог, а змей, – другого выхода нет: человек не только может, но и должен спасаться своими силами, как тому учили древние. Только такое спасение действительно. Опять, стало быть, приходится исправлять Писание: там сказано: initium peccati superbia, мы скажем: начало праведности: superbe diabolique.

XV. Порабощенная воля

Кто задумался бы, выбирать ли доверие к Богу или не выбирать? Но мой выбор не свободен. Я едва чувствую свою свободу, ибо я весь во власти Необходимости. Я не выбираю пути к Богу, ибо у меня нет выбора.

Киргегард

«Не от меня моя суровость». Понемногу нам стало выясняться, откуда она. «Взгляните на поле сражения» – самый ожесточенный враг не расправляется так беспощадно с побежденными, как этическое. Но не следует забывать, что «этическое», хотя оно тщательно бережет эту тайну от посторонних глаз, не само выдумало свои каменные «ты должен», а приняло их готовыми от своего господина – Необходимости. Кант учил «ты должен, стало быть, – ты можешь»: он выводил этическое из свободы, умопостигаемой, правда, но все-таки свободы. Более пристальное внимание обнаруживает, однако, другое. Приходится сказать, «ты не можешь, стало быть ты должен». Источником моральных императивов является не свобода, а Необходимость. Суровость, конечно, не от Киргегарда – но и не от этического. Если этическое не дает себе в этом ясного отчета, то лишь потому, что оно хочет быть автономным, самозаконным, хочет быть высшим, последним, ни от кого законов не приемлющим началом, наряду с разумом, который тоже и по тем же причинам скрывает от всех свою вассальную зависимость от Необходимости. Тут только обнаруживается, почему Киргегард так настойчиво требовал, чтоб рыцарь веры прошел через стадию покорности, и, вместе с тем, почему он в грехе видел обморок свободы и притом одновременно устанавливал как понятие, противоположное греху, не добродетель, а свободу. Он, правда, ссылался при этом на «диалектику», но мы будем ближе к нему, если предоставим диалектику грекам и Гегелю, а у Киргегарда станем искать других источников его прозрений. Как бы мы ни толковали «диалектику», она всегда, в последнем счете, предполагает, как я уже указывал, некое самодвижение: даже Яков Бёме «жадно стремился» найти в мире и жизни диалектический процесс, и, как известно, этим он, главным образом, и пленил творцов немецкого идеализма. Порой даже представляется – хотя на первый взгляд и кажется парадоксальным, – что, по капризу или злому умыслу истории, немецким идеалистам пришлось, почти против их воли, оказать ретроспективное влияние на неподатливого Бёме и загнать его в орбиту своих идей. Но когда Киргегард, охотно и умело пользующийся диалектикой, изображает нам процесс, в котором из рыцаря покорности рождается рыцарь дерзновения, – он же и есть рыцарь веры, его интерес совсем не в том, чтоб сделать для нас понятной, т. е. естественной в своей закономерности и непрерывности смену явлений. Диалектика у него сопровождает всегда совсем иные душевные движения, по самому существу своему не требующие и не допускающие объяснений, а скорее направленные к тому, чтоб провозгласить ненужность и тщету всякого объяснения. И в самом деле, какие могут быть объяснения там, где, по свидетельству и нашего опыта, и нашего разумения, все возможности прекращаются и где поставляется поистине безумная задача прорваться к Богу, для которого все возможно? И вот тут-то Киргегард зовет свою «суровость», свое этическое, свою Необходимость и к ним подводит рыцаря покорности. Бог, сговорившись с сатаной, вздумал «искушать» человека: Иову послал его беды, от Авраама потребовал сына. Что такое искушение? Для разума, для нашего знания и для нашей этики ответа на этот вопрос нет. Поэтому, с присущей им уверенностью, они его отводят: искушение есть плод досужего воображения, на самом деле ни Бог, ни дьявол человека не искушают. Иов лишился своих стад и детей – это произошло естественно, Авраам убил или покушался убить сына – и это произошло естественно, в припадке душевного затмения или помешательства. Нужно выбросить из словаря образованного человека это ни с чем не сообразное слово и оставить Иова на его навозной куче, а Авраама пред телом убитого им сына. Рыцарь покорности твердо и окончательно знает, что от видимой ему действительности некуда уйти и от нее апеллировать не к кому. Что произошло – то произошло: нужно принять и покориться. Гегель «обоготворил действительность», но нам можно не обоготворять ее, если она, подчиняя себе человека, сама ничему уже не подчинена! Гегель требовал, чтоб наше мышление черпало свои истины из действительности и от себя ничего не прибавляло, и был прав: только такие истины выдержат испытания и временем, и вечностью. Но если действительность разумна, если истину мы можем почерпать только из действительности, то элементарная последовательность требует от нас, чтоб мы и библейское откровение пропускали через фильтр добытых из действительности истин. И, наоборот, если откровение добивается санкции истины, оно должно идти на поводу у действительности. Сам Зевс внушал это Хризиппу, как мы уже не раз говорили, за много сотен лет до Гегеля. И Платон – еще раз повторю, ибо сколько ни повторять, все будет мало – усматривал со всей возможной ясностью и отчетливостью – присутствие в мире ко всему безразличной Необходимости, от которой и идут все суровости и все обиды, выпадающие на долю людей. Вправе ли мы сделать обратное заключение? Сказать, что под суровостью можно всегда прощупать Необходимость? Если это правильно, то не свидетельствуют ли речи Киргегарда о ни с чем не сравнимой, безмерной свирепости евангельской проповеди, о том, что он натолкнулся на Необходимость и почувствовал свое окончательное бессилие преодолеть ее? Чем настойчивее, безудержнее и в своем роде вдохновеннее звучат его слова, тем больше убеждаемся мы, что тут пред нами одно из самых важных и значительных, хотя, может быть, и неумышленных «непрямых высказываний» его. Он не может сказать открыто, что власть Необходимости для него невыносима: это всем показалось бы плоским и смешным трюизмом. И еще труднее признаться, что он бессилен эту власть с себя сбросить. Помимо того, что эта Необходимость, как тень Банко, на самом деле была хоть и безмерно властная, но призрачная, судьбе угодно было облечь бессилие Киргегарда в такую отвратительную и постыдную форму, что даже и у него не хватало мужества открыто говорить о том, что для него было важнее всего на свете. Он даже избегал в применении к себе употреблять слово «бессилие», справедливо опасаясь, что он таким образом может выдать свою тайну. Но, с другой стороны, он и молчать об этом не может, точнее, он ни о чем другом не может говорить, как о бессилии человека пред Необходимостью – и именно потому, что люди, даже те, которые называют себя христианами, всеми силами стараются забыть о Необходимости, замолчать ее – точно инстинктивно чуя, что пред Необходимостью все должно отступить и преклониться, даже их вера. Отсюда и пошли «непрямые высказывания»; то он прикрывается псевдонимами (большинство его книг подписано не его именем, а самыми разнообразными псевдонимами) или фабулами вымышленных историй, которые всегда сводятся к рассказам о борьбе живого человека с безмерно могущественной и ко всему безразличной силой, то он воспевает христианство, столь же разрушительное и столь же беспощадное, как и сама Необходимость. И в этом опять выражается строгая внутренняя последовательность Киргегарда: если в библейском откровении христианин должен и может «отклонить свое внимание от чуда» (т. е. от того, что для Бога все возможно, что над Богом и Необходимость не властна) и видеть его сущность в проповеди любви, которая не может ничего сделать, то христианство тем больше прибл