...Они мечтали о Болгарии, думали о Болгарии и надеялись, что Болгарии готова дать им спокойствие...
Солдаты, люди жестокие, потому что были немцами, которым от природы свойственна жестокость, после приказа ожесточились еще больше, схватили святых людей (учеников Мефодия), вывели их за город и, раздев донага, поволокли по земле. Этим они совершили двойное злодеяние: бесчестье и страдание от леденящего холодного тумана, всегда окутывающего земли вдоль Дуная...
Из «Жития Климента Охридского». Феофилакт, XI век
Еретики сильно истязали одних, а других — пресвитеров и дьяконов — продали за деньги евреям, которые отвезли их в Венецию. Когда по веленью божию евреи продавали их, в Венецию из Царьграда приехал по царским делам человек царя. Узнав о них, он выкупил их. Взяв их с собой, он вернулся в Царьград и рассказал о них царю Василию.
Из «Старейшею жития Наума», X век
1
Преследования начались еще до того, как их позвали на суд. Вихинг занял архиепископское место, и ученики Мефодия чувствовали себя словно в осажденном городе. Монастырские ворота были заперты на засов, со старой башни Савва недоверчиво следил за всем, что происходило внизу, в городе. В хоромах Святополка непрестанно сновали люди Вихинга. Пресловутое божье смирение, присущее священникам, исчезло, и они, будто некое странное злобное воинство, злорадно торжествовали над свежей могилой своего противнике — Мефодия. Вихинг вернулся из Вечного города я сопровождении епископа Доминика и пресвитеров
Иоанна и Стефана с письмом от нового папы Стефана V к Святополку. Их приезд был явным свидетельством того, что сила на стороне Вихинга.
Савва всматривался в узкое окошко-бойницу и мысленно возвращался к предсмертным словам Мефодия, чтобы почерпнуть силы в наступившее тяжелое время: «Мои дорогие, вы знаете, что зло — сила еретиков и что они, всячески искажая слово божье, стараются обмануть ближних. Они делают это двумя способами: убеждением и строгостью, применяя первый к неучам, второй — к заячьим душам. Я молюсь и надеюсь, что вы выстоите и против того, и против другого...»
Только сейчас Савва стал постигать прозорливость учителя и наставника. Он все предвидел, и потому столько озабоченности было в его словах и столько печали в голосе: «Не бойтесь ни сегодняшней злобы, ни тех, которые убивают тело, но не могут погубить души...»
Савва присел на жесткую лавку и оглядел мастерскую — кузницу их надежд. Еще позавчера здесь молот напевно постукивал о наковальню, а из-под резца тихого, усердного Марина выходили алтари, украшенные цветами и виноградом, в углу все еще стоит та икона с бывшей кесаревой снохой в группе блудниц. До сих пор Савве непонятно, зачем она нужна Клименту. Пройден такой длинный путь, а он не продал ее, не подарил какой-нибудь церкви. Она пришла вместе с ними, и может, ей суждено остаться немым свидетелем их борьбы и тревог, взлетов и падений. Если они уцелеют в борьбе, уцелеет и она, а если их победят, то некому будет заботиться и о ней. Эта икона была творением их мечты, и она исчезнет вместе с их мечтой... Савва вслушался. Братья вошли в монастырский храм, и молитва благоуханием наполнила их души. Они надеялись на того, кто привел их под это чужое небо, чтобы дать славянам глаза и память. Но Савва не знал, будет ли народ поддерживать их в эти тревожные времена. Много перевидал и пережил Савва — страдание и радость, разочарование и возвышение, — и ничто не могло смутить его. Давно уже некому было жалеть его, и если он почувствовал себя .человеком, то обязан этим святому и справедливому Константину-Кириллу, своему благодетелю и духовному отцу. Он верил в него, а потому верил и в его бога. Савва жил в разных странах, где люди верят разным богам, и убедился, что хороший человек остается хорошим независимо от того, какому богу молится. А его учитель был олицетворением человеческой доброты. Таким был и Мефодий. Когда Савва слушал его предсмертные наставления, у него было чувство, будто он слушал того, кто, одинокий, навеки остался в Риме.
«Я не повинен в вашей крови, ибо, подобно пророку Иезекиилю, не боялся говорить вам правду, бодрствовал на своем посту как страж. Я заботился о том, чтобы вы стали мудрыми и со всей бдительностью оберегали ваши сердца и сердца братьев ваших, ибо вы ходите среди капканов, а после смерти моей на вас набросятся свирепые волки, которые не пощадят стадо божье, лишь бы увести его за собой. Ваша вера сильна, и вы должны сопротивляться им»...
В этот момент двери церкви отворились, и, будто угадав мысли Саввы, оттуда вышли с иконой богоматери и с песнопениями монахи, возглавляемые Гораздом и Климентом. Они обошли храм и направились к монастырским воротам. Савва мигом сбежал вниз и открыл их. Он присоединился к шествию, поднял голову, и его голос слился с голосами остальных. Процессия спустилась с холма, свернула в узкую улочку, выходящую на площадь перед княжеским дворцом, и направилась в соборный храм. За ней потянулись любопытные — взрослые и дети. Когда проходили по площади, сторонники Вихинга вышли из княжеского двора, чтобы посмотреть на процессию, но за иконой шло много людей, поэтому они не рискнули ничего затеять.
Когда под высокими сводами собора затихли песнопения, люди Вихинга ввалились в храм вслед за шествием и стали мешать службе, прерывая священников и бросая высокомерные реплики, затем один из них громко спросил;
— Почему вы все еще руководствуетесь мертвыми словами мертвого Мефодия, а не присоединяетесь к живому архиепископу и не исповедуете, что Сын рожден от Отца и Дух исходит от Сына?
Савва хотел было схватить его за подрясник и вышвырнуть вон, но Климент шагнул вперед:
— Мефодий жив, его слово и благословение живут в сердце истинного архиепископа — Горазда! А ваше сквернословие лишь пятно на солнце веры. И в чем же мы ошибаемся, если наш учитель живет в боге, духовно общается и разговаривает с нами, поддерживает в борьбе против вас? Мы верим, что Дух исходит от Отца, что Отец Сына есть его причина и начало, но Дух присущ также и Сыну и всегда только через него нисходит на достойных. Дно дело — похождение, другое — распространение. Первое объясняет начало существования Духа, ибо как Сын — от Отца по рождению, так и Дух — от него по исхождению. Распространение не объясняет способа существования, а показывает обогащение и умножение...
Мысль Климента была слишком философичной и не очень доступной для ограниченного ума сторонников франков, поэтому Горазд сказал:
— У нас есть один Бог-Отец — единственное начало всего, что от него исходит, точно так же как солнце — начало лучей, света и тепла. Свет и тепло присущи лучу, как Дух присущ Сыну, и свет принадлежит лучу, как Дух Сыну, но свет, тепло и луч имеют одно начало — солнце. Как луч передает свет и тепло вещественному миру, так Святой Дух через Сына раздает себя всему духовному творению... Перестаньте всаживать в себя меч, все более и более сопротивляющийся этому; перестаньте воевать против Сына божьего, великого евангелиста, от которого, через которого и о котором — все евангелия, перестаньте учить духовному, будучи бездуховными, ибо тогда вы говорите от противного духа!
Люди Вихинга зашумели, кое-кто из них заткнул уши, чтобы не слушать, другие подступили к Горазду с кулаками. Савва хотел было заняться самым толстым горланом, но тут из-за амвона вышел Ангеларий. Его появление заставило противников замолчать и двинуться к выходу. Слава о способности Ангелария обессиливать и укрощать людей повергла их в панику. В общем суматошном бегстве из храма Савва сумел подставить ножку последнему, который, падая, головой сбил толстяка так удачно, что многие попадали и покатились по ступеням храма, а затем разбежались по узким улочкам. Злоба людей Вихинга перешла все границы. На следующее утро они ворвались в дом одного из знатных друзей покойного Мефодия, все разворотили, сломали домашнюю часовню я утащили оклады от икон. Эти нападения участились, а спорам не было конца, они закипали повсюду: на базарах, на площадях, в храмах — везде, где сталкивались сторонники двух церквей и двух архиепископов... Велеград гудел, как разворошенный улей, но если сторонники Вихинга постоянно ходили к князю жаловаться и клеветать, то ученики Мефодия не имели доступа во дворец, а попытки Горазда и Климента попасть к Святополку закончились неудачен. Это ожесточало их, но убеждение в том, что именно они правы, прибавляло сил для борьбы с папскими людьми...Родители уже боялись за детей, которые изучали новую письменность. Приверженцы Вихинга напали на училище, избили Лаврентия, разогнали учащихся, книги вынесли во двор и сожгли. Другая толпа, вооруженная копьями, мечами и палками, попыталась ворваться в монастырь. Братия собралась на стене, и, пока они пели свои псалмы, монастырские слуги и послушники успешно отразили атаку. Немало из приверженцев Вихинга убрались восвояси с разбитой головой или промокшие до нитки — слуги потешались, обливая их водой и кидая в них камнями.
С этого дня братья жили как на войне. В башне над воротами всегда стояла стража. Савва выкопал заржавевшие мечи, оставшиеся с тех времен, когда монастырь был крепостью. Он отбил их, заострил и приготовил для боя. Никто не знал, как пойдет дело, особенно когда ученики Мефодия убедились, что Святополк не думает защищать их. Решимость бороться до конца привлекла к ним сторонников — они стали приезжать в монастырь семьями, чтобы найти тут защиту. В обители уже не хватало места, и люди размещались в хозяйственных постройках. Так неожиданно образовалось странное поселение. Это побудило сторонников Вихинга еще более настойчиво клеветать на учеников Мефодия. Они внушали князю, будто те готовят народ к восстанию против него и знати. И Святополк решил вмешаться. В сущности, он давно решил, кого поддерживать, но теперь хотел выполнить одну формальность: сказать княжеское слово и развязать руки Вихингу и его людям. Князь приказал представителям враждующих сторон явиться на суд. Вечером затрубили рога, чтобы возвестить решение князя, а наутро княжеские вестники поскакали к монастырю, чтобы сообщить эту новость. Суд назначили на следующий день. Всю ночь монастырское братство не спало, обсуждая предстоящий диспут. Лишь Савва молчал. Ему казалось, все это — обман. Опыт подсказывал, что не надо верить княжеским словам. Особенно если ты знаешь, каким путем Святополк занял престол...
Утром он отказался идти во дворец:
— Идите, и я останусь охранять.
2
Вечера приходили по-кошачьи тихо. Мягкими невидимыми лапами ступали они на крепостную стену, проникали сквозь щели и располагались вокруг столов. Большой город затихал, по улицам спешили запоздалые богомольцы, ладонями заслоняя от ветра горящие свечи. В это время Симеон остро чувствовал свое одиночество и очень тосковал. Он представлял себе Плиску, большие ворота и стражу на них, дорогу во внутренней крепости, мощенную каменными плитами, и будто слышал родной голос Кремены-Феодоры, спрашивающей о нем. С каким трепетом и волнением провожала она его в Константинополь, сколько было вздохов и поручений к тем или другим ее знакомым. Об этом городе она рассказывала ему чудные истории, здесь прошла ее ранняя молодость, тут испытала она радости и горечь и запомнила его на всю жизнь. В последний момент Кремена-Феодора-Мария сунула племяннику в руку свой браслет из золотых монеток и так поцеловала, что Симеон до сих пор чувствует этот поцелуй.
— Зачем? — спросил он.
— Возьми, возьми! — И, помолчав, добавила: — На нем прочтешь имя... Если тебе что-нибудь понадобится, покажи ему браслет и попроси, чтобы помог...
Симеон ничего не понял тогда. На браслете было выгравировано имя, и Симеон часто наедине с собой подолгу рассматривал браслет. Он состоял из двадцати золотых монет, а застежка была в форме головы ящерицы. Ящерица широко разинула рот, будто измученная августовской жарой в болгарском государстве... Рядом с искусно выписанным именем виднелся знак ремесленника. Тайна браслета вначале не волновала Симеона, но чем больше чувствовал он свое одиночество, тем больше неизвестность искушала его. Учиться ему было легко. Он владел греческим языком лучше византийцев — многие из них приехали в Магнаврскую школу из разных уголков многонациональной империи, и литературный язык давался им с трудом. Молодой князь был прилежен, любознателен и не склонен к развлечениям. Поэтому вечера казались ему длинными и скучными, но он нашел способ, как сократить их, — книги. Целыми ночами пламя свечи танцевало по пергаменту и кололо ему глаза своим изменчивым светом. Симеон любил погружаться в мир древности, его манила риторика Демосфена, мудрость Гомера, диспуты философов. Чем больше сокращалось расстояние между ними и Симеоном, тем яснее понимал он путь новой веры. Древние жили с богами, как с друзьями, они утратили представление об их величин, и боги иногда выглядели более земными, чем люди. Его душа утопала в робких сомнениях и раздумьях. И тут приходили жития святых, чтобы вывести его на праведный путь, где отступают искушения. Невероятные чудеса захватывали его, но только затем, чтобы вернуть на землю. Он осматривался вокруг, чтобы раскрыть искушения дьявола и козни злых духов, которые повсюду невидимо расставляют свои ловушки.
Но так было только в самом начале. Постепенно Симеон открывал для себя устои христианства. Многие ученые люди внесли свою лепту, чтобы яснее обрисовать путь веры. Симеон не переставая пил из источника познания. Раз ему случайно попала в руки книга, в которой говорилось о славных подвигах Александра Македонского. С того дня Симеон не расставался с ней. По его заказу была сделана копия, в белой коже, с красивыми застежками, с заставками и золотыми буквами. Юноша, стремившийся овладеть и мечом, и словом, вдруг почувствовал себя мужчиной, мечтающим о подвигах. Симеон стал по-новому смотреть на город, опоясанный крепкими каменными стенами, скрывающий от людских глаз великолепнейшие сокровища, присвоивший себе право вмешиваться в дела многих государств и правителей, настаивать и требовать, а в случае сопротивления добиваться своего с помощью хитрости и меча. Нет, Симеон найдет источник силы этого города, откроет секрет его могущества, и тогда — горе ему!.. Юноша все чаще стал ходить по улицам и площадям, интересоваться его историей и вслушиваться в дворцовые сплетни. Удастся ли ему проникнуть в тайны Константинополя, Симеон не знал, но его желание и настойчивость были столь велики, что ему было ясно: он никогда не отступится. После песнопений в святой Софии и занятий в Магнавре ученики разбредались по большому саду. За красивыми цветами и кустарником было немало уголков, где можно уединиться и погрузиться в мечты. В такие минуты город исчезал для Симеона, стены рушились. Он видел себя победителем, на его щите играло лучами южное солнце, словно расплывалось в улыбке лицо покоренного византийца. Много таких улыбок видел молодой князь в этом городе — рабы улыбались лучезарно и подкупающе, чтобы понравиться будущим хозяевам. Вот такую улыбку хотелось Симеону увидеть на лице этого города, который долгие годы нагонял страх на Плиску, на землю дедов и отцов. Этот город владел тайной греческого огня[71] и тайной бессмертия. Стоило посвятить жизнь разгадке двух таких великих тайн. И если тайну бессмертии можно узнать из книг, другую тайну можно раскрыть только мечом... Но пока меч прочили не ему, а старшему брату, Владимиру. Симеону приходилось довольствоваться только книгами и крестом. Князь возлагал на него большие надежды, Симеон должен оправдать их.
И он не терял времени попусту. Эти мечты были только кратким отдыхом на пути к настоящей цели.
Симеон не был одинок в Царьграде, вместе с ним приехали изучать премудрость сыновья кавхана и Дометы. Сын кавхана, Иоанн, был назван так в честь дедушки и имел такой же, как у него, восприимчивый и гибкий ум. Ничто не ускользало от его взгляда. Его большая голова была набита всевозможными познаниями. Часто, чтобы убедиться в достоверности чего-либо, Симеон обращался к Иоанну и знал, что получит точный ответ. Сын Дометы, Григорий, был более замкнут, но очень добр и скромен. Он учился старательно, систематически, продвигался медленно, но то, что узнавал, запоминал на всю жизнь.
Через год после них в Константинополь приехали еще двое молодых болгар: Тудор Доксов, двоюродный брат Симеона, и младший брат Наума, Хрисан. Хрисан не помнил своего отца, кавхана Онегавона, он родился в день его смерти. Сначала Хрисан и Тудор учились в Плиске, где овладели греческим языком, затем их направили в Магнавру. Небольшая, но сплоченная дружина болгар в Константинополе не пропускала ничего, что могло обогатить их представления о жизни и вере. Когда прославленный старец Мефодий прибыл в Константинополь, они были в первых рядах встречающих. Архиепископ захотел посетить Магнаврскую школу, и Симеону посчастливилось встретиться и поговорить с ним. Там он впервые познакомился и с его соратниками — Наумом, Константином, Саввой, Лаврентием и Марко. Остановка Константина и Марко в Царьграде и их поездка в Болгарию были настоящим событием для молодого князя и его друзей. Симеон сам ходил к патриарху Фотию просить, чтобы он разрешил ученикам Мефодия поехать в Плиску. И до сих пор Симеон не уяснил себе, что побудило патриарха дать согласие на поездку — то ли доброе сердце, то ли его ходатайство. Фотий радушно принял Симеона. Может ли, однако, человек по улыбкам и ласковым словам судить об истинных чувствах? Но по тому, сколько времени уделил ему Фотий и как хвалил его за усердие, Симеон решил, что патриарх искренен. Константин и Марко получили согласие на отъезд в Плиску, но с условием: не брать с собой никаких книг на славянском языке, а взять только на греческом. В первый момент Симеон не понял, зачем надо отнимать у них книги, и поэтому спросил:
— Разве это запрещено, владыка?
— Нет, княжич, не запрещено, но эти священные книги нужны нам для здешних славян.
Симеон больше ни о чем не спрашивал, поцеловал на прощанье мягкую руку Фотия и поспешил к Константину и Марко. Когда он сообщил им о решении патриарха, Константин нахмурился:
— Ладно, мы оставим книги, но пусть он не думает, что оставим и свои головы. В Плиске мы создадим новые книги.
И они уехали. Вся болгарская дружина пошла провожать их за городские ворота. Пятеро друзей долго смотрели вслед карете, поднимавшей облака пыли, и в их душах оживала тоска по родине. Они сдвинулись с места лишь тогда, когда карета скрылась за поворотом, и, кто знает почему, Симеону вдруг пришло в голову зайти на обратном пути к золотых дел мастеру, чтобы узнать, чье имя выгравировано на браслете. Они нашли мастерскую, но оказалось, что старый мастер умер. Его сын долго рассматривал браслет и вглядывался в надпись, а затем глухо сказал:
— Только имя и осталось. Его уже нет...
— Почему?
— Почему? Потому что был зятем сосланной императрицы.
— В чем его вина?
— Не знаю, господин, и хочу дать совет: не спрашивай о нем больше. Когда великие ссорятся — истину не надо искать, она с победителем, с сильным. А этот был послабее! Он был добрым человеком, и это мешало ему бороться. Я знал его, я его помню. Когда он пришел за браслетом, то принес мне корзинку инжира. Он был добрым. Другой на его месте послал бы слугу, а он сам пришел. Привязал коня вон за ту скобу к воротам и вошел. Я был маленький, стоял в воротах и глазел вон туда, напротив, там инжир продавали, и он купил его мне...
Симеон поблагодарил мастера и, зажав в руке браслет, медленно пошел вверх по улочке. Смотри-ка, и у тети есть свои тайны. Друзья прошли но торговым рядам, где были лавки золотых дел мастеров, и поднялись к главным воротам императорского дворца. Здесь воздух был напоен приятными запахами. По старой традиции благовонные масла со всей страны продавались около дворца. Никто не смел нарушить эту традицию. Купец, который открыл бы лавку где-то в другом месте, рисковал бы и богатством, и жизнью.
Юноши шли за Симеоном, опьяненные благоуханием воздуха, но их мысли продолжали бежать по пыльному следу кареты, которая ехала в Плиску. Там их ожидала сердечность, теплота, свобода, а здесь — большой город со своими неожиданностями. Сумеют ли они привыкнуть к нему?
3
Папе Стефану V досталась в наследство одна загубленная мечта: Болгария была безвозвратно потеряна для Рима. В этом он убедился во время визита Вихинга, приехавшего жаловаться на архиепископа Мефодия. Сначала папа принял его прохладно. Очень много епископов, ополчающихся против своих архиепископов. Жажда полновластия не дает им покоя... С каким трепетом он сам жаждал услышать, как о нем скажут: «Сообщаем вам радостную весть — избран папа!..» Не все голосовали за него, есть еще епископы, которые не желают ему добра. Стефан некоторых знал, но разве можно знать всех своих врагов. Люди стали очень хитрыми: предпочитают копать тебе могилу иглой, а не общепринятым способом — лопатой. Эти, что с иглой, — искусные мастера. Их нелегко раскрыть...
Вот какие мысли навеял приход Вихинга, но, чем дольше тот говорил, тем сильнее гневался папа на Мефодия. Рассказ о последней поездке Мефодия в Константинополь был каплей, переполнившей чашу терпения. Враги римской церкви при поддержке архиепископа Мефодия иного лет отравляли души мирян, распространяя какую-то новую письменность и утверждая славянский язык. Как стало возможно такое кощунственное нарушение святой догмы Исидора Севильского о святости трех языков? Этот плевел на ниве божьей необходимо немедленно вырвать с корнем! И он благословил сладкоречивые, преданные ему и богу уста епископа Вихинга. По несдержанному порыву и по преданному поцелую Вихинга папа Стефан V понял, что в его лице он имеет глубокого и искреннего почитателя. Папа приказал составить письмо Святополку. Оно получилось обширным и назидательным. Прочитав письмо, папа несколько смутился и заколебался.
«Епископ Стефан, слуга слуг божьих — Святополку, королю славян.
Я радуюсь, что ты с полным благочестием посвятил себя вере Святых апостолов и первому — апостолу Павлу, ключнику царствия небесного, и что ты вместе со своими приближенными и остальным народом избрал его наместника на земле своим первым покровителем и защитником от всяческих потрясений в этом переменчивом мире.
Мы непрерывно молимся всеблагому Богу, желая получить заступничество того, кто владеет всеми правами царей, чтобы с его помощью и с помощью первых апостолов Петра и Павла защитить тебя, чтобы охранить тебя от дьявольских козней и дать тебе возможность наслаждаться телесным спасением и чтобы ты, сохранив тело и душу, украсив себя добрыми делами, был удостоен от вечного судии вечного счастья. С помощью божьей ты найдешь в нашем лице покровителя во всех делах, ибо мы, его наместник на земле, обязаны заботиться о тебе, что бы ты ни делал во имя своего спасения. И мы, несмотря на расстояние, обнимаем тебя мысленно как духовного сына, а вместе с тобой — и всех верных тебе.
Нам стало известно, что ты усердно защищаешь правоверную веру, мы знаем также от надежных свидетелей, что ты хочешь найти убежище у твоей матери, святой римской церкви, которая является главой всех церквей, так как она получила это право от блаженного Петра, первого апостола, которому истинный пастырь доверил своих овец, сказав: «Ты есть камень, и на сем камне я создал церковь мою, и врата ада не одолеют ее», — подразумевая под вратами ада уста тех, кто хулит православную, основанную Христом веру, которая уничтожит все ереси и всех колеблющихся наставит на путь истинный, поддержанная своим создателем господом Иисусом Христом, сказавшим: «Симон! Симон! се сатана просил, чтобы сеять вас, как пшеницу. Но я молился о тебе, чтобы не оскудела вера твоя, и ты, некогда обратившись, утверди братьев твоих!»
Я спрашиваю: кто, кроме безумца, осмелился бы погрузиться в такую бездну богохульства, чтобы позорить веру Петра? Для него слово божье явилось в двух естествах, ибо естество божье соединилось с естеством человеческим.
Мы высоко ценим твое благочестие, и поелику ты хочешь принимать поучения, воздаем достойную хвалу твоей мудрости, ибо она не блуждает по сторонам, а заботится о том, чтобы обратиться за советом к самой римской церкви, которая является главой остальных и от которой все другие церкви получили свое начало.
Истинная основа веры, на которой Иисус Христос создал свою церковь, такова: три ипостаси, существующие в единстве — Отец, Сын и Святой дух, одинаково вечны и одинаковы по времени бытия. У этих трех ипостасей по природе одна божественность, одна субстанция, одно божье достоинство, одно величие. Они отделены друг от друга, а не смешаны, различны, но не раздельны. Я говорю о различии, потому что одно лицо у Отца, другое — у Сына и третье — у Святого духа, так как Отец не происходит ни от кого. Сын происходит от Отца, а Святой дух — от обоих, обладая полностью той же субстанцией, что Отец и Сын. Эта Святая Троица есть единый и истинный Бог; она безначальна, безгранична, неизменна во времени.
Только Отец ни от кого не происходит, а посему называется безначальным. Сын есть вечный Сын Отца и потому называется рожденным. Святой дух — одинаково дух и Отца, и Сына, поэтому следует считать, что никакое время не является более ранним или более поздним; посему он не безначален, не рожден, а называется происходящим, чтобы не считалось, что есть два Отца и два Сына. В Евангелии засвидетельствовано, что Дух присущ также и Сыну: «Если же кто не имеет Духа Христова, тот и не Его». Апостол Павел свидетельствует, что Дух присущ и Отцу, и Сыну: «Но вы не по плоти живете, а по духу, если только Дух Божий живет в вас». И снова он ясно свидетельствует, что Дух присущ Отцу, говоря; «Если же Дух Того, Кто воскресил из мертвых Иисуса, живет в вас, то Воскресивший Христа из мертвых оживит и ваши бренные тела Духом Своим, живущим в вас». Павел свидетельствует также, что Дух присущ и Сыну: «А как вы — сыны, то Бог послал в сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: «Авва, Отче!» Еще Павел говорит, что сама истина происходит от Отца: «Чтобы Бог Господа нашего Иисуса Христа, Отец славы, дал вам Духа премудрости и откровения к познанию Его». Нет доказательств, что Святой дух происходит от Отца в Сыне, а потом — от Сына, чтобы освятить творение как нечто постепенное; Дух происходит одновременно от Отца и Сына. Кто не согласится с тем, что Святой дух — это жизнь? И кто сомневается в том, что Отец — это жизнь и Сын — жизнь? Как Отец имел жизнь в себе, так дал и Сыну, чтобы он имел жизнь в себе...»Папа отодвинул недочитанное послание и задумался: надо ли столь подробно объяснять Святую Троицу? Вряд ли славянский князь поймет суть сложного церковного спора. Этот спор кипит теперь в его землях между представителями римской и константинопольской церквей, с давних пор не могут они прийти к согласию в вопросе о Святой Троице. Вихинг привез Стефану труд Константина-Кирилла Философа, распространяемый его последователями, этот труд вводил в заблуждение сторонников папства. Рукопись лежала на коленях, и папа стал ее читать:
«Я верую в единого Бога-Отца, вседержителя, творца и властелина всего видимого и невидимого, безначального, непостижимого, неизменного, бесконечного. И в единого Господа Иисуса Христа, единородного Сына, который безначально и вне времени, до всякого времени, получил святость от сущности Отца. И в единого Святого духа, происходящего от единого Бога-Отца и называющегося Богом, и как Бог он славится заодно с Отцом и Сыном, ибо он одного естества с ними и существует в единстве с ними.
Я славлю Троицу в ипостасях, то есть в лицах, и каждое лицо я славлю само по себе и нераздельно, ибо каждое полноценно и изменяемо и не подвержено чуждому воздействию. Отцу свойственно нерождение и воздействие на двоих, зависимых от него; Сыну свойственно рождение, а Святому духу — исхождсние. И так как рождение и исхождение только от Отца, и каждый из двоих взял свой свет от света Отца, поэтому над всем миром есть один трехлунный и трехсолнечный свет...»
Папа гневно отбросил сочинение Философа. Нет, он не позволит вводить людей в заблуждение: в писании Константина-Кирилла утверждается, что Святой дух исходит только от Отца, а не от Отца и Сына, как принято в римской церкви, и эту еретическую мысль надо выжигать каленым железом. Стефан встал и начал ходить маленькими шажками. «Надо выжигать, да еще как выжигать! — повторил он, любуясь своим могуществом. — Благо есть такие преданные люди, как Вихинг...» При мысли о нем папа снова сел м стол и взял в Руки послание Святополку.
«Достаточно и того немногого, что я выбрал ив многих доказательств, которые из-за их двузначности необходимо принимать и головой, и сердцем, но не исследовать извне своими силами. Ибо как сияние солнца ослепляет взор, так и сияние несказанной божественности затуманивает мысленный взор человека. Наша святая апостольская римская церковь бережет эту веру, переданную от бога апостолам, а от апостолов нам. Мы советуем, просим и заклинаем тебя, чтобы ты крепко берег эту веру.
Мы считаем, что Вихинг, уважаемый епископ и дорогой собрат, весьма опытен в церковных делах, а потому мы послали его вам, чтобы он правил вверенной ему от бога церковью, так как мы знали, что он тебе очень предан и во всех отношениях хорошо заботится о тебе. Примите его искренне, как своего духовного отца и собственного пастыря, с подобающей честью и должным уважением; берегите его и почитайте, потому что в его лице вы отдаете особенные почести Христу, который говорит: «Кто принимает вас, принимает Меня, а кто принимает Меня» принимает Пославшего Меня».
Следовательно, пусть он сам заботится о всех службах и, ощущая всегда страх божий, распоряжается ими, потому что и сам он будет давать отчет строгому судии за души вверенного ему народа...»
На этом заканчивалась первая половина письма, вторая часть была посвящена наставлениям о святых постах. В этом обе церкви тоже расходились, и потому надо было с такими мелкими подробностями писать обо всем. Папа Стефан быстро просмотрел наставления, а когда дошел до пассажа о Мефодии, стал вчитываться внимательнее.
«Мы очень изумились, узнав о том, что Мефодий служил не миру, а вражде, не назиданию, а лжеучению... Если это так, как мы слышали, то мы полностью отвергаем лжеучение. Проклятие за презрение к истинной вере падет на голову того, кто проявляет его; но ты и твой народ не будете виноваты перед судом Святого духа, если чтите и сохраняете веру, которую проповедует римская церковь.
Однако божественные службы и святые таинства литургии, которые упомянутый Мефодий осмеливается совершать на славянском языке, суть то, чего он клятвенно, перед святейшими мощами блаженного Петра, обещал не делать; и пусть отныне никто и никоим образом не дерзнет делать нечто подобное, испытывая отвращение к его клятвопреступлению. Потому божьей и нашей апостольской властью мы запрещаем это под страхом заключения в кандалы и под страхом проклятия — за исключением того, что служит для назидания простому, неграмотному народу и что сообщается ему на этом языке знающими людьми, чтобы ознакомить его с евангельскими в апостольскими поучениями. Мы позволяем и советуем делать это весьма часто, чтобы на каждом языке славили бога и исповедовались ему.
А упорных и непослушных, которые сеют вражду и соблазны, мы предписываем изгонять из церкви, если эти сеятели плевел не исправятся после двух увещеваний; чтобы паршивая овца не заразила все стадо, поручаем обуздать ее силой и изгнать из ваших пределов».
Этим посланием папа сделал первый шаг в борьбе, которую надо было довести до конца. Он обрекал представителей константинопольской церкви на безусловное и незамедлительное изгнание из Моравско-Паннонского диоцеза. Довольно делать уступки коварному Фотию. Папа Стефан не знал, что Мефодий ездил в Константинополь с ведома папы Иоанна. Согласно версии Вихинга, принятой Стефаном, Мефодий поехал, чтобы получить поручения от вернувшегося на патриарший престол Фотия, ярого противника римской церкви, коварного и неверного Фотия, дважды преданного анафеме...
Папа позвонил в колокольчик. Вошел монах. Святой отец показал глазами на послание, но прежде чем тот приблизился, папа попросил его позвать Захария Библиотекаря. Когда преемник покойного Анастасия вошел, Стефан V, даже не пригласив его сесть, тут же распорядился подготовить дополнительные указания для послов в Моравию и сказал, что лично вручит их епископу Доминику.
4
Архиепископ Иосиф был добр, скромен и достаточно стар, чтобы гнаться за земными благами. Князь Борис-Михаил часто приглашал его потолковать об устройстве церковных дел или послушать объяснения какого-нибудь непонятного места в учении Христа. Старец был так внимателен к болгарскому князю, что Борис-Михаил угадывал некоторое смущение в его манере держаться. По-видимому, прошлое изгнание византийских священников из Болгарии и сегодня вселяло в него неуверенность: он боялся провиниться перед князем, задеть его княжеское достоинство. Да и наставлений, полученных им в свое время от патриарха Игнатия, — быть внимательным в разговоре, не раскрывать себя и не увлекаться в присутствии князя — не забыл. Тогда Борис-Михаил нагнал на них страху... Вот уже сколько лет, как Иосиф — глава болгарской церкви, и он не может пожаловаться на князя. Они понимают друг друга. Сначала архиепископ часто думал о Константинополе, хотел угодить также и византийцам, но постепенно понял, что Борис-Михаил не потерпит чьего-либо вмешательства в болгарские церковные дела. Вскоре Иосиф привык чувствовать себя полностью независимым от патриарха и считать князя своим единственным судьей. Это вернуло ему спокойствие и уверенность. Первое дело, на которое Борис-Михаил пожелал получить от него согласие, было открытие в Плиске училища для священников. Князь не хотел, чтобы священники приходили из Константинополя.
Он предпочитал, чтобы они были болгарами, людьми и а его страны. Иосиф не замедлил учредить училище по византийскому образцу, где учениками были дети знати. Некоторые из них впервые видели греческие книги, и греческий язык давался им нелегко. Борис-Михаил часто посещал училище, спрашивал учеников, внимательно слушал их ответы, но всегда уходил недовольным. Те, кто отлично отвечал на чужом языке, раздражали его. И чем больше они старались освоить византийские науки и порядки, тем больше темнело его лицо, становилось суровым и непроницаемым.
Его злило их надменное торжество: смотрите, мол, сколько мы знаем! Разве я не похож на настоящего византийца? Князь чувствовал, что у этих молодых людей исчезает болгарская душа, что они начали с презрением относиться к своему и хотят слыть чуть ли не чистокровными византийцами.
Прибытие пресвитера Константина и Марко подействовало на князя успокаивающе. Он принял их и долго с ними беседовал. Разговор о вере князь переключил на разговор о сближении языков, о создании болгарской письменности, которая будет вторым шагом в сплочении народа. Пресвитер Константин рассказал о Моравии, о борьбе между немецким и славянским духовенством. Князь слушал его и думал о себе и о своей стране: в Болгарии тоже будет нелегко ввести свою письменность. Все греческие священники разозлятся и, возможно, объединятся с недовольными — боярами, багаинами и прочей знатью. Неизвестно ведь, сколь сильны те, кто не желает ему добра... В этих делах нельзя принимать половинчатые решения, как моравский князь. Надо обдумать все, подготовить достойных людей, которые смогли бы полностью заменить византийский клир и взять в свои руки дело церкви и письменности. Обозревая нынешнее положение вещей, Борис-Михаил приходил к выводу: славянская письменность существует. Налицо и та азбука, которую им оставил Константин-Кирилл Философ. Она хорошее оружие, но в какие руки попадет это оружие, чтобы уничтожать сомнения и невежество? Пресвитер Константин и Марко могут быть полезными. Те списки Псалтири, которые сделали люди из Брегалы, могут положить начало. Борис-Михаил предоставил им и книги, подаренные ему Константином Философом и Мефодием. Но при мысли о том, что пресвитер и Марко приехали из Константинополя не только без книг, но даже без чернильниц и перьев, князь нахмурил брови. Хозяева Константинополя бдительно следят за тем, чтобы семена новой письменности не проросли на болгарской земле. Борис-Михаил был из тех людей, кто сто раз обдумает каждый шаг, но если сделает его, то назад не отступит. Так и сейчас. Он не спешил вмешиваться по мелочам. Его слово должно быть веским. Князь поручил Константину и Марко под руководством Докса еще раз хорошенько подумать, какая из двух азбук Константина Философа больше подходит для болгарского народа. Ему самому казалось, что лучше воспользоваться той, которая ближе к греческой, ибо ее легче воспринимать и учить. Сейчас, когда византийское духовенство расползлось по стране, добавляется еще одно соображение: такая близкая к их письменности азбука не сразу вызовет гнев Константинополя. Третье соображение было связано с нынешними училищами: там учится немало сыновей знати, они научают греческую письменность и греческий язык, чтобы отправлять церковную службу, и для них тоже будет легче приспособиться к новой письменности... И все же Борис-Михаил не спешил навязывать свое мнение. Он хотел поближе познакомиться и с другой, глаголическом азбукой, которая выглядела красивее, но для написания была труднее. Этот вопрос надо было решать, чтобы приступить к размножению необходимых книг.
Докс жил на широкую ногу. После князя он владел самым большим числом рабов и самыми обширными землями. Несметными были его табуны и стада. Богатство давало ему возможность изучать целебные травы, языки, историю народов, литературы... У него было много сыновей и дочерей, мо особенно любил он Тудора, который был похож на него. Тудор унаследовал разнообразие его интересов, связанных с познанием человека. Отец и сын питали слабость к книгам и народному творчеству, к сказкам, песням, былинам, заклинаниям, к заговорам от змеиного укуса, от бычьего рога, стрелы и копья, от овечьей парши, от болезней — словом, ко всему вековому опыту предков. Нищие, приходившие в Плиску отовсюду, знали об этих пристрастиях Докса и его сына, и потому по большим праздникам перед их домом всегда толпились убогие и слепые, умные и глупые, хитрецы и лжецы, чтобы рассказать рабам Докса, грекам-скорописцам, обо всем, что они слышали и видели, скитаясь по городам и весям. На следующий день отец и сын выслушивали все записанное и щедро одаряли того, чей рассказ им нравился. Это стало традицией, и люди — кто шутя, кто гневаясь — стали называть нищих «Доксовыми детьми».
Появление пресвитера Константина и священника Марко не произвело на людей никакого впечатления — что ж, еще двое прибавились к «детям Докса». Конечно, эти двое не были странниками, но ведь у Докса жили и такие знахари, которые не желали продавать свои знания, хранили их в тайне. Разумеется, Доке принимал только тех, у кого действительно была большая слава. Он устроил Константина и Марко в домике отдельно от остальных и запретил слугам впускать к ним посетителей без его разрешения. Этот запрет озадачил священников, но Докс объяснил им причины: князь желает, чтобы все дела, относящиеся к новой письменности, оставались тайной, и, во-вторых, у них, как у носителей нового, может оказаться очень много врагов. Князь предпочитает видеть их здоровыми и невредимыми, а не внезапно погибшими и не успевшими оставить после себя ничего полезного для его народа.
Эти объяснения несколько успокоили Константина и Марко, и они окунулись в работу. В сущности, она состояла в том, чтобы выбрать одну из азбук. Исходя из моравского опыта, оба пришли к тем же выводам, что и князь. То, что во времена Константина Философа считалось недостатком первой азбуки — ее близость к греческой, — теперь было ее преимуществом. Обстоятельства так сложились в болгарском государстве, что первая азбука им больше соответствовала. И многие знаки были близки к греческим, и так приспособлены, что отражали характерные звуки славяно-болгарской речи. Сказалась еще и большая привязанность Марко к первой азбуке — так что оба были целиком за нее.
Пока они ждали приглашения к князю Борису-Михаилу, Марко написал новое стихотворение. В нем он воспевал свою радость от богодухновенной души болгарского князя. Тяжелыми шагами ходил Марко по деревянному полу, и при каждом шаге доски глухо вздыхали, будто удивляясь его творческому дару. Пресвитер Константин задумчиво облокотился на стол. Слова Марко не доходили до него. Он думал о собственной жизни. От деда и отца, которые часто приезжали в Пляску, чтобы получить различные распоряжения, он слышал очень много рассказов о столице болгарского князя. Последний раз они там были в связи с войной против сербов и мораван. Отец, один из приближенных князя, должен был подготовить своих воинов к походу. В поход отец впервые взял с собой и Константина, его тогда звали Кинамом. Он любил скакать на быстрых конях и хвастать меткостью стрельбы и силой рук. Но все это было когда-то. Кинама взяли в плен под Нитрой в самом начале войны. Их послали разыскивать кузнецов, и они наткнулись на мораван. Два товарища Кинама убежали, но он, будучи впервые на войне, считал бегство унижением и хотел встретиться с врагом лицом к лицу. Его молодой пыл быстро погасили, дело не дошло до рубки. Искусно брошенный аркан свалил его на землю и едва не задушил. Он очнулся лишь тогда, когда уже был привязан к крупу собственного коня, а конь — к черному жеребцу, на котором сидел тот, кто заарканил Кинама. Лишь он один знает, что он испытал. Хорошо, что святые братья приехали в Моравию. Наум заметил Кинама среди дворцовых рабов Ростислава и попросил братьев освободить его. Так Кинам оказался в этом необычном и интересном содружестве, так впервые познакомился с учением Христа и навсегда заболел им. Он пожелал окреститься. Кинама назвали в честь его крестного отца Константином. С этого дня он забыл свое языческое имя и добился таких успехов в освоении нового учения и письменности, что вскоре архиепископ Мефодия выделил его из учеников и рукоположил пресвитером. С самого начала Константин подружился с Марко, они жили в одной келье, и благодаря другу он полюбил первую азбуку и стихотворчество. Пресвитер Константин сам удивлялся своем способности к иностранным языкам. Он брался за них с чувством, будто уже знает их, и вскоре действительно овладевал ими. Так было с латынью и с греческим.
Теперь он вернулся на родину, чтобы сеять семена новой письменности, созданной его крестным отцом. Сравнивая две азбуки, он невольно ловил себя на том, что сам предпочел бы более близкую к греческой: во-первых, ее буквы легче писать, во-вторых, они чем-то похожи на те староболгарские знаки, которыми когда-то пользовался простой народ. Разумеется, те знаки не составляли системы, но они помогали, когда надо было что-то хорошенько запомнить. Каждый знак выражал целое слово или мысль, и поэтому они были трудны для изучения и толкования. Они были принесены из далекой прародины его народа и порастерялись за время долгого пути. По значимости их никак нельзя было сравнить с теми, которые создал Константин Философ, но ими все-таки еще пользовались.
Пресвитер Константин, конечно, не думал воспользоваться ими, он только вспомнил о них. Мысленно шел он по пути своего познания... Ему было семнадцать, когда шею захлестнула петля аркана. С тех пор прошло около двадцати лет — время достаточное для того, кто ищет знаний, чтобы многое понять, усвоить церковные догмы, заполнить пустую суму странника бесценными сокровищами старателя. Но в отличие от золотоискателей, которые всю жизнь грезят о счастье, он с самого начала напал на сокровище — на неисчерпаемые знания святых братьев. И он доволен пройденной дорогой... Пресвитер вздрогнул: кто-то тяжело поднимался по лестнице. Доски скрипели, и слышны были голоса. Он встал. Марко тоже пошел посмотреть, кто идет, но тут дверь отворилась, и на пороге показалась слегка сутулая фигура князя.
5
Их пригласили не на диспут, а на суд. Но, несмотря на это, Горазд и Климент достойно защитили дело святых братьев и Святую Троицу, как ее толковала константинопольская церковь. Святополк, ничего не понимавший в споре, хмурил брови и глядел исподлобья, точно волк. В конце он поднял руку, чтобы установить тишину, и сказал:
— Я сознаю свою необразованность и свое невежество в церковной догматике. К тому же я не знаю грамоты. Но христианство я принимаю — и навсегда. Все же я не в состоянии разрешить этот спор и не могу различить правоверного учения от лжеучения. Поэтому я рассужу вас по-христиански, как обычно делаю, когда решаю другие споры. Кто первым подойдет и поклянется, что верует правильно и правоверно, тот, согласно моему правосудию, ни в чем не грешит против веры. Ему я и передаю церковное главенство.
Вихинг, сидевший рядом с князем, тотчас же схватил его руку, поцеловал ее и, перекрестившись, сказал:
— Я поклялся!
Горазд, Климент, Наум, Ангеларий и Марин были сбиты с толку таким решением. По всему было видно, что оно подготовлено заранее. Горазд хотел возразить, но Святополк снова поднял руку:
— Если окажется, что кто-нибудь не исповедует веры франков, он будет им передан, чтобы они делали с ним все, что захотят! — И князь покинул зал.
Наступила полная тишина. И тогда зазвучал громкий, мощный голос Горазда:
— Я верую в единого Бога-Отца и Сына и Святого духа, который исходит от Отца...
Этих слов было достаточно, чтобы люди Вихинга набросились на него с дикой злобой. Они поволокли его, окровавленного и страшного, на площадь. И тут из рук в руки стал передаваться меч. Последний, кто получил его, взмахнул им, и голова Горазда покатилась в пыль. Все это произошло на глазах у княжеской стражи. Климент. Наум, Марко. Ангеларий и Лаврентий уже сидели в подземелье ближайшей крепости. Один из священников Вихинга, опасаясь взгляда Ангелария, так хватил его по голове чем-то тяжелым, что тот еле дышал. И пока Климент ухаживал за полумертвым Ангеларием, остальные дрожащими голосами молились тому, кто должен был защитить их». По крикам, долетавшим с площади, Климент понял, что совершается расправа над Гораздом. Вдруг поднялся неистовый вой, который постепенно удалялся по направлению к монастырю. И больше узники не слышали никаких звуков извне, лишь их молитвы звучали в тишине подземелья. Так продолжалось два дня. На Третий с самого утра были предприняты попытки сломить просветителей, заставить их отречься от восточнохристианской церкви и славянской письменности. Их морили голодом, грозили отрезать языки. На площадях жгли книги. Богатство, которое в течение стольких лет создавалось бессонными ночами и накапливалось в сокровищнице славянства, было предано огню. Погибал труд многих людей, искоренялись семена мудрости, и превращалось в пепел великое дело святых братьев. Начались жестокие преследования всех ревностных сторонников славянских просветителей; их хозяйства разоряли, жгли дома, угоняли скот. Но были и такие последователи святых братьев, кто отказался от них и вместе с их врагами бесчинствовал над своими. Около двухсот молодых людей, принявших духовные звания от Мефодия, собрали на торжище за княжеским дворцом и объявили рабами для продажи. Это разожгло алчность немецких священников, которые поспешили отделить тех, кто помоложе, чтобы продать их иудеям, а учителей — Наума, Климента, Ангелария, Лаврентия и Марина — заковали в кандалы. На пятый день принесли полумертвого Савву. Все это время он вместе со слугами и послушниками оборонял монастырь. Когда ворота были взломаны. Савва повел своих воинов против людей Вихинга. Голова Саввы была разбита ударом палицы, и он умирал под пение молитв, оплакиваемый теми, с кем делил и радость, и горе. Его лицо было изуродовано, в груди торчали сломанные стрелы. Бродяга, раб, священник, верный сторонник братьев, Савва достойно боролся за их дело. Изувеченный и обезображенный, он наводил страх на людей Вихинга — Савва один пробился сквозь их черный заслон, оставляя за собой покалеченных врагов.
Участь Саввы опечалила узников. Они стали молиться еще настойчивее и горестнее. Им не хотелось верить, что Горазд убит, и всякий раз, когда открывалась дверь, они ожидали увидеть его, но он не приходил. Не пришел он даже тогда, когда разразилось первое землетрясение. Все подземелье начало трястись и разваливаться под звуки молитвенных песнопений. Камни трескались, и кандалы, вмурованные в стену, со звоном падали к ногам. Это было истинное чудо. И горожане Велеграда впервые смутились от этого знамения. Кое-кто из сторонников славянских просветителей пошел к князю, но он не принял их. Второе землетрясение испугало и тех, кто были яростными врагами Мефодия и его учеников, но, чтобы скрыть свой страх, они набросились на всех, кого обзывали слугами дьявола, колдунами и нечестивцами. На сей раз князь уехал из столицы в одно из своих имений. Третье землетрясение заставило врагов задуматься, и, после того как они вдоволь поиздевались над славянскими просветителями, они приказали стражникам увести их из города и прогнать из моравской земли. И святые мудрецы, оборванные и голодные, босые и нагие, поплелись по грешной земле, которую они лелеяли в своих мечтах и в которую столько лет сеяли семена новой письменности. Стражники кололи их копьями, чтобы шли быстрее, ругали, волокли за длинные бороды по терновнику. И лишь когда сами утомились окончательно, а густой придунайский туман стал ложиться на дорогу, они бросили несчастных в чистом поле, предоставив их судьбе. Было холодно. Ангеларий едва держался на ногах, он все время плевал кровью. Климент, на котором еще остались лохмотья одежды, отдал их ему. И тут, на перепутье жизни, они решили разделиться — ведь если они погибнут вместе, то пропадет все, а так они могли еще надеяться, что хоть кто-нибудь из них спасется и сбережет азбуку святых братьев, которая хранилась в их измученных головах и ожидала дня своего воскрешения. Климент, Наум и Ангеларий должны были отправиться в Болгарию, Марин и Лаврентий — в Хорватию и Словению. Стоя на высоком холме, облепленном влажным дунайским туманом, они обнялись, простились перед разлукой и пошли в разные стороны, мучимые голодом и холодом.
Климент с товарищами встретил рассвет на краю какого-то села. Расположенное в низине, оно утопало в тумане — едва видны были лишь несколько крыш. Путники подождали, пока взойдет бледное солнце. Вскоре они повстречали пастуха, который гнал стадо коров на пастбище. Разговорились. Пастух был добрым человеком, он сказал, что его хозяин — сторонник славянских просветителей, дал несчастным хлеба и посоветовал им дождаться вечера за околицей. Когда стемнело, появился хозяин с одеждой. Одевшись во что пришлось, они осторожно прошли к нему в дом. Три дня прожили в покое и тепле. Ангеларий заметно окреп, перестал сплевывать кровь. Хозяин был рад, что оказал помощь мученикам. Он относился к ним с почтительным уважением. Вечерами допоздна обсуждал с ними дальнейший путь. Селение лежало на берегу большой реки, и хозяин послал слугу в приречный лес срубить деревья покрепче и построить плот. Все это делалось втайне от чужих глаз. На следующий день ученики Мефодия должны были незаметно уйти и уплыть по реке. Но когда все сидели за ужином, неожиданно вернулся из города единственный сын хозяина. Он был удивлен присутствием незнакомых людей. Поняв, кто они, сын побледнел, вышел во двор и позвал отца. И Климент услышал, как сын говорит;
— Если они узнают, они сожгут наш дом, Чтобы не случилось зла, надо будет рано утром сообщить им...
Кому он хотел сообщить, Климент не знал, но, судя по всему, сын не желал им добра. Вскоре они вернулись в дом, но отец был озабоченный и грустный. Тогда Ангеларий долгим взглядом посмотрел на молодого человека и, прикоснувшись пальцами к его лбу, усыпил его.
Хозяин ничего не заметил, но рано утром, когда он хотел разбудить сына, тот не просыпался и лежал как мертвец. В доме поднялся шум. Мать плакала, отец ходил сам не свой, ему не хотелось верить, что с единственным сыном случилось самое худшее. После обеда, не в силах сдержать себя, он с горечью стал обвинять в беде гостей, назвав их колдунами и врагами единого бога. Он решил, что господь покарал его за то, что он оказал гостеприимство этим людям, грешным перед богом. Он уже хотел собственными руками связать их и передать в руки врагов, но Климент сумел убедить его в их добрых чувствах. Когда старик успокоился, Климент сказал:
— Ты ошибаешься, думая, что мы виновны в смерти твоего сына. Мы уверены, что ради нас господь вернет ему жизнь.
Когда их молитвы заглушили плач матери, Ангеларий наклонился над парнем, и, к великому изумлению всех, тот открыл глаза...
Тогда хозяин упал на колени и стал просить прощения за слова, которыми обидел гостей. Климент видел радость и раскаяние на его лице и чувствовал себя виноватым в том, что он и его друзья причинили ему столько хлопот и тревог. Вечером трое гостей простились с добрым человеком и пошли к реке, туда, где их ждал плот. С трудом спустив его на воду, они поплыли вниз по течению.
6
Гроза надвинулась неожиданно, раскаты грома гулко грохотали по небу, как топот копыт целого табуна, сбившегося с пути на бешеном скаку. За далекими холмами, непрерывно наплывая, клубились черные тучи, а между тучами и холмами возникло какое-то странное серебристо-металлическое свечение. Деревья на гребне холмов походили на хищные руки, которые стараются поймать и задержать тучи. Дикий свист вихря в ветвях заполнил всю долину и заставил сердце кавхана Петра сжаться от недоброго предчувствия и опасения за судьбу созревших хлебов. Лишь бы не выпал град! Тучи были черные, и это его немного успокаивало.
Кавхан скакал на гнедом коне в белых «носках» и время от времени оглядывался на свою маленькую свиту. Все припали к шеям лошадей, чтобы не сорвало ветром.
— Остановимся, а? — крикнул кавхан, но его слова утонули в шуме бури.
Доскакали до большого утеса. Здесь ветра не было. Кавхан соскочил с коня и, взяв его под уздцы, оперся спиной о скалу; то же самое сделали и остальные. Во всполохах молний Овечская крепость, возвышавшаяся на горе, была похожа на человека, который шлет проклятия небесным силам. Виднелись только две башни у ворот, а может, была всего одна и она раздваивалась при вспышках молний. Кавхан, который много раз бывал в крепости, теперь спрашивал себя, сколько башен на самом деле — одна или две? Час назад они покинули цитадель, увозя с собой недоброе чувство к ее таркану. Он стал большим приятелем Расате-Владимира и часто выезжал с ним в лес на охоту, а рабы рассказывали об их пьяных гульбищах и о женщинах, которые под покровом темноты приходили неизвестно откуда. Эти женщины потом неделями не уходили из крепости, и их разнузданный смех тревожил селение внизу, где люди, порой мучительно борясь с собой, старались жить, не нарушая новых законов и предписании. А они были строгими и суровыми. «У кого есть жена, и он блудит с рабынею, то надо поймать распутницу, и князь этой страны должен изгнать ее и продать в другую страну, а деньги за нее раздать бедным. Прелюбодей должен по божьему закону быть отдален от людей и семь лет обязан соблюдать пост: два года он не имеет права входить в церковь во время литургии, а должен стоять снаружи; еще два года он может быть в церкви только до чтения святого Евангелия, а в остальное время пусть стоит снаружи: следующие два он может слушать литургию только до «Верую в единого бога» и лишь на седьмой год получает право слушать всю литургию, но еще не может есть скоромного. Все семь лет он должен есть только хлеб и пить воду!» Еще строже был закон для неженатых мужчин: закон обязывал их заплатить тридцать солидов рабыне и ее хозяину и поститься в течение шести лет, а если мужчина был беден, то у него отнимали все имущество и отдавали хозяину рабыни. Эти законы должны соблюдаться всеми, если князь и его приближенные хотят, чтобы их подданные и рабы верили им. И разве справедливым князем будет тот, у кого существуют две различные мерки, для подданных?
Слухи о Расате-Владимире и овечском таркане быстро распространялись и очень огорчали Бориса-Михаила. Слухи были неопределенные, и потому князь не спешил принимать меры, но когда их подтвердили «Доксовы дети», князь велел кавхану немедленно скакать в Овеч. Кто-то, похоже, упредил таркана, так как Петр застал крепость в полном порядке. Ему сказали, что внизу есть какие-то женщины, и кавхан распорядился, чтобы их привели, но они оказались молодыми жницами, идущими в Загорие в сопровождении старого годулара на тощем осле. Девушки, впервые отправившееся на заработки, сгрудились за спиной старика и с безграничным любопытством глазели на кавхана и его людей.
Петр отпустил их, а сам, поговорив с тарканом об урожае и новых рабах, тронул коня и поехал вниз. Свита последовала за ним. Кавхан ехал и думал об увиденном и неувиденном. Увидел он неприступную, в хорошем состоянии крепость, но уносил с собой ощущение, что его обманули, что таркан вовсе не испытывает уважения к послам князя, а увиливает, как уж.
И теперь, слушая шум бури, кавхан старался проникнуть в мысли таркана. По всему было видно, что этот человек не желает им добра. Во время прошлого бунта он принял у себя часть войск Ирдиша-Илии, которые были выделены в резерв, и благодаря этому вошел в доверие к Борису-Михаилу. Но тогда и не могло быть иначе. Таркан очень хитер, он понимал, что бунт будет подавлен, так как у князя большое войско... У кавхана Петра было тонкое чутье на такие вещи. Он встречался в Риме с папой, сталкивался в Константинополе с византийским лукавством, встречал и провожал немецких послов, которые перед своим прибытием распускали слух о своей непобедимости в дипломатической игре, а теперь вот таркан, укрепившись на высокой скале, пытается перехитрить его. Кавхан уехал из Овечской крепости, прикинувшись довольным тем, что видел и слышал, но он заметил и хорошо запомнил лукавое подмигивание таркана своим людям, торжествующую усмешку, спрятанную под нависшими усами, и непочтительность, прикрываемую патиной фальшивой любезности. Этого ему было достаточно, чтобы понять, кто стоял против него — друг или затаившийся враг князя.
Мелкая морось посыпалась на камни, а вслед за нею, тяжелые, как расплавленный свинец, стали бить крупные капли дождя, раздался страшный удар грома, и по небу покатился грохот, будто застучали колеса на спуске.
И вдруг все прошло: облака, серебристое сияние, ветерок и такая напряженная тишина, что кавхан сам себе не поверил. Он отстранился от утеса и поднял голову. Рассеянное воинство облаков панически бежало, лишь одна черная тучка, как отставшая овца, старалась догнать громадное стадо. И кто знает почему, но кавхану показалось, что она оглядывается и — ха-ха! — сейчас заплачет. И она заплакала. Слезы заструились синеватыми прядями, повисшими между небом и землей. Солнце весело взглянуло на эти слезы, и засняла чудная радуга.
— Божьи дела! — вздохнул кавхан и по привычке перекрестился. Эта привычка осталась со времен поездок в Рим и Константинополь, где он крестился направо и налево, чтобы угодить слугам божьим... Опершись ногой о камень, Петр ловко вскочил в седло. Гнедой конь цокнул копытом по мокрой дороге и уверенно пошел вперед. Поле сейчас пахло свежестью, мокрой пылью и мокрой соломой. Сквозь густую листву деревьев доносились птичьи голоса, где-то в ущелье кукушка упорно отсчитывала годы. Кавхан остановил коня и похлопал себя по груди и карманам — чтоб не ослабевало здоровье и не уменьшалось богатство. То же самое сделали и его спутники. Старые приметы сохранялись, и, наверное, они никогда не исчезнут, несмотря на новую веру, новых богов: Отец, Сын и Святой дух... Кавхан Петр не утруждал себя копанием в церковных догмах. Основы новой религии он знал, остальное — для попов и епископов. Кавхана интересуют государственные дела. Большой бедой для Болгарии будет, если оружие окажется не в порядке, если воины утратят боевой дух, если опять наберут силу семейные кланы в ущерб остальным людям. Ныне, когда болгары и славяне равны, всякая несправедливость сразу станет оружием против единства страны. И все же старые роды не могут отказаться от вековых традиций, они продолжают поддерживать и выгораживать своих. Только женитьбы разрывали эти крепкие связи — сыновья отчуждались от отцов, создавались новые порядки, и лишь самые древние поселения времен Аспаруха все еще не воспринимали нового. Веру они признали, в церковь ходили, но никто не мог проникнуть в их семейный круг. Многое приходило извне в эти поселения, но ничто не выпускалось оттуда. Люди в шутку называли их «капанцами»: подобно большим волчьим капканам, сжали они свои железные зубы и не расставались ни с чем старым, придерживались дедовских порядков. Лишь в этих поселениях сыновья не женились на славянках. Все браки заключались внутри рода. Если капанская девушка «выскакивала» за чужака — парня из другого села, даже не за славянина, — смерть неизменно приходила к молодоженам самыми различными таинственными путями. Капанцы жили замкнуто, за высокими плетнями, и огненные стрелы женихов все еще продолжали взлетать над высоким терновником, извещая об их любовных волнениях.
Кавхан не знал, что можно сделать, чтобы перебороть этих капанцев. Расселить? Назначить у них старостами славян? Но в общем-то они не создавали хлопот. У них были попы, которые всюду нахваливали их примерную набожность. И все-таки капанцы были искрой, которая тлела под грудой пепла, придет день — из нее может возгореться пожар. Кавхана и злило, и восхищало их упорство. Сам болгарин, он не мог отбросить все болгарское. Кровь влекла его к своим, но если он хочет быть справедливым ко всему населению страны, надо приглушать голос крови. Справедливость и пристрастие несовместимы... Иногда, вернувшись из далекой поездки, он ловил себя на мысли, которая заставляла его оглянуться вокруг. Ну ладно, государства воюют друг с другом, потому что люди принадлежат к разным народам, но почему церкви, поклоняющиеся одному богу, не могут поделить божье стадо и непрестанно борются между собой? Может, и тут все дело во власти: кому владеть душами людскими? Государственная власть чем-то похожа на яблоко: если не будет червей, которые ее подтачивают и подгрызают, она потеряет смысл и люди поймут, что можно жить и без нее... К сожалению, черви все еще есть, и власть укрепляет себя, непрестанно напоминает людям, что существует ради их блага. Такова государственная власть, но церковная? Зачем двум божьим служителям, римскому папе и константинопольскому патриарху, воевать меж собой? Разве человек на том свете предстанет не перед одним судией? Какой же смысл тогда разрываться между одним и другим наместником бога на земле? Однако это все, такое огромное, не для его ума. Пусть этим занимаются в Риме и Константинополе. Его работа — рядом с князем, и никому не удастся вклиниться между ними и подорвать их доверие друг к другу...
Солнце достигло зенита и палило немилосердно. Только что прошел дождь, и едва заметная дымка струилась над стерней. Приятно, усыпляюще пахло мокрой соломой. Через поле, задрав хвост, бежала корова, преследуемая слепнями, а следом, размахивая палкой, мчался во весь дух босой пастушок. И кавхану вспомнилось детство... Отец, Иоанн Иртхитуин, не баловал их. С малых лет учил трудиться. Сколько отметин от острой стерни у него на ногах! Кавхан невольно потрогал шрам на голове от первой поездки верхом. Отец посадил его на коня — и держись как хочешь. И он долго держался, пока на пути не попалась речушка — та, за болотом. Конь поскользнулся, и Петр перелетел через него. Отец нашел его окровавленного, с раной на голове. Лечили по старому обычаю, завернув в бараньи шкуры, и сразу после выздоровления снова посадили на коня. Он должен был раз и навсегда преодолеть страх и запомнить, что половина его жизни пройдет верхом на коне. Слава богу, родители все делали правильно. Кавхан Петр благодарен им. На коне он чувствует себя как в широком и удобном кресле. Во время ханских праздников все выходят полюбоваться его ловкой джигитовкой. На скаку он поднимает с земли шапку зубами, свесившись, стреляет из лука между ногами коня и попадает в движущуюся цель. Хорошо закалил его отец, но одного не может Петр понять — отношения отца к Сондоке. Брат не желал привязываться ни к земле, ни к коням, и отец не настаивал, позволил ему расти, как он хочет. Брат так и рос. Ему нравились веселые песни, приятные беседы за столом. В отличие от Сондоке сыновья его выросли трудолюбивыми и упорными. Все унаследовали добродетели рода, даже дети от второго брака, со славянкой, и те ничем, кроме светлых полос, не отличались от остальных. Дочь Сондоке, Богомила, свела с ума всех молодых мужчин в Плиске, и хорошо, что по княжеской воле ее выдали за сына Строймира, Иначе не обошлось бы без большой крови. У нее была пепельно-русая коса до пят и ясные синие очи на смуглом лице. Как две звезды, сияли они под черными ресницами и кружили головы молодым людям. Каждое хоро заканчивалось ссорой — кому танцевать с ней. Кавхан немножко боялся за сына Строймира, многие были без ума от нее, и это не сулило ему ничего хорошего. А так парень был добрым и спокойным, как отец. Но столько доброты не полагается мужчине, потому что некоторые приравнивают ее к глупости. Даже князь, когда однажды речь зашла о Клонимире, сказал:
— Повезло дочери Сондоке, попался ей добрый муж. Иной раз, глядя на него и слушая его, думаешь: как это получилось, что столько доброты собралось в одном человеке? Он такой добрый, что даже глупеет от доброты...
Если бы жив был отец кавхана, Иоанн Иртхитуин, он улыбнулся бы сдержанно и сказал бы:
— Ты прав, государь!
И он сказал бы так, ничуть не лицемеря, потому что князь наилучшим образом выразил его мысли. Еще на свадьбе, приглядываясь к молодоженам, старик заметил:
— Вот слушаю я жениха, радуюсь, и кажется мне, что такая доброта не для нашей Богомилы. Обведет она его вокруг пальца и будет пускать пыль в глаза, скрывая свои прегрешения. При таком добром муже женщине трудно не согрешить...
Петр тогда засмеялся, поняв слова отца как эхо его неутихающей ненависти к сербам с тех пор, как они разбили его войско в горных ущельях, но со временем увидел, что Богомила действительно стала в доме полновластной хозяйкой, а муж — ее доброй, улыбчивой тенью. Красота жены ослепила его. А Богомилу нет еще и двадцати лет... Зачем, однако, под этим палящим солнцем копаюсь я в жизни племянницы? У меня ведь и своих забот хватает. У нее есть муж, пусть он и думает о ней. И все-таки не дай бог, чтобы когда-нибудь пришлось судить Богомилу по новым законам. Такая красота не для одного мужчины...
Кавхан хлестнул коня, и свита помчалась вслед за ним.
7
Борис-Михаил жил в нетерпеливом ожидании беглецов, о которых ему сообщил гонец белградского таркана Радислава. Мефодий умер в Моравии, но бог не забыл о болгарском государстве. Он посылал ему самых славных учеников святых братьев: Климента, Ангелария и Наума. Борис поручил Доксу приготовить жилье для дорогих гостей и помалкивать об их прибытии. Не к чему создавать шум и излишние осложнения с византийскими священниками. Они уже достаточно раздражены приездом в Плиску Константина и Марко. Слух о них распространился в столице, и люди упорно старались понять, над чем эти двое так усердно работают под заботливым присмотром княжеского брата... Докс все так же по-доброму улыбался и отпускал меткие шутки. Число «Доксовых детей», бродивших по дорогам, все росло. Они собирали не только знания о целебных травах и водах, не только мудрые наречения, но стали своего рода ушами и глазами княжеского брата. Докс узнавал вести раньше Бориса. Бродяги были быстрее самого быстрого гонца. Заметив их у крепостных ворот и услышав от них имя Докса, стража впускала их без досмотра... Согласно старым законам Крума, никто в государстве не вмел права отказать в пище голодным и нищим. Однако те же законы предусматривали жестокие наказания для разных обманщиков, воров и убийц, и поэтому нищие старались соблюдать все предписания. Они входили через большие каменные ворота, точно кроткие божьи коровки, насквозь пропыленные и загадочные, и их тяжелые дорожные палки глухо стучали по каменным плитам. Прежде чем отправиться к Доксу, они останавливались у чешмы, чтобы умыться, привести в порядок бороды и мысли. До них уже дошел запах дыма от сожженных в Моравии книг, и они были первыми Вестниками несчастья. Они знали и о трех землетрясениях, которыми бог покарал эту страну. Им был известен путь трех учеников Мефодия, о выходе которых на берег Дуная уже знали в Плиске. Просветителей ждали здесь в сопровождении людей белградского таркана...
Синим и бездонным было небо, а горы — умиротворенными и великими. Хлеба звенели золотом о своей зрелости, и все навевало покой и радость. Где-то вдали пели жницы, и песни их, отражаясь от небесной синевы, слетали, как изнуренные птицы, на теплую грудь земли, чтобы свить свои гнезда и породить новую радостную надежду. Климент слушал эти песни и все еще не мог поверить в избавление. Долго плыли они втроем по быстрому Дунаю на утлом плоту, прежде чем их увидели люди белградского таркана, предоставившие им кров и пищу. И пока ожидали дальнейших распоряжений, они обдумывали все, что с ними произошло, и набирались сил для новых свершений. Слава богу, злоключения осталась позади, и в будущем виделись только хорошие дни. И теперь путники шли навстречу этим дням, как жаждущий — к прозрачному роднику, как замерзающий — на свет далекого огонька и как голодный — к гостеприимному очагу, где его ждет теплый хлеб и ласковая рука милосердия. Трое исстрадавшихся учеников святых братьев не спрашивали, куда их ведут, не задавали вопросов, уклончивые ответы на которые могли бы растревожить их сердца. Они доверились людям князя, и каждый из них по-своему представлял себе землю, по которой они ехали и где нашли доброе слово и приют. Климент, глядя на эту равнину, блистающую золотом зрелых хлебов, невольно вспомнил о книге рода, написанной отцом. По площади Велеграда ветер, наверно, уже развеял щепотку черного пепла, в который она превратилась. Но книга продолжает жить в его памяти, неизгладимая и неистребимая, как его жизнь. И если когда-нибудь он найдет время для себя, то попытается восстановить ее со всеми истинами и несовершенствами, красотами и слабостями, изложенными рукой одаренного человека, хотя и не знакомого с большой наукой письма. Отец покинул людей, чтобы осмыслить свое место на грешной земле, и его рука оставила такой след:
«Все люди одним и тем же путем приходят на свет божий, без одеяний и отличий, которые они получают со временем. Иногда случается так, что глупец поучает умного, слепой ведет зрячего, а самый большой нечестивец учит честного честности. Почему? И я, многогрешный, покинул кров себе подобных, чтобы уйти в горы и стать судьей самому себе. Ошибся ли я? День за днем задаю я себе этот вопрос и все ищу на него ответ, ибо и по сей день я не нашел его ни в златопечатном слове пророков, ни в мудрых книгах святых отцов. Я стою на вершине горы и смотрю вниз и, возможно, вижу лучше многих других, у которых нет крыльев, чтобы возвыситься над своей грешной, влачащейся в земной пыли судьбой. Я понимаю, что чего-то не хватает людям, чтобы быть добрыми и справедливыми… потому что тот, кто имеет много, жаждет еще больше, а кто не имеет, хочет не умереть в нищете, так почему же у него ничего нет? Чем он хуже других, имущих уже от рождения? Не чрезмерно ли я, многогрешный, возвышаю свою мысль, содержащую укоры и вопросы, непосильные нам, бескрылым тварям?.. Я стою на вершине горы и смотрю вниз, где люди пожирают друг друга во имя своей правды, ибо каждый думает, что только он прав. Но что такое правда? Разве можно ее, как вола, запрячь в телегу, везущую одного человека? Ведь те, кто следует за телегой, не защищены от пыльного облака, поднимаемого колесами. Боже, господин над людьми, не дай душе смертного твоего разорваться от искусительных вопросов! Смилуйся над грешником и открой мне глаза на истину! Я пошел искать ее, ради нее покинул свой род, отказался от почестей, от друзей и врагов, я двинулся в путь за видением своей молодости, которое было дано мне вместе с любовью и верой и которое возвысило меня до этой вершины, откуда я смотрю на мир и вопрошаю...»
Вопросы эти постоянно занимали Климента, и тут отец с сыном часто расходились. В то время как отец избрал для себя горную вершину, чтобы вдали от суетных будней наблюдать с высоты за людьми, сын спустился с вершины к людям, чтобы учить их правде и справедливости. Климент исколесил немало дорог, немало горечи впитала его душа, но он, ни разу не усомнился в избранном пути. Глядя с вершины, ничего невозможно постичь. Если бы это было не так, то его учителя. Константин и Мефодий, не пошли бы в простых власяницах просвещать людей, совершать добрые и справедливые дела. Туман дольше всего держится в низинах, и потому свет нужнее всего там.
Песня жниц лилась в поднебесье над отцовской землей, и в воображении Климента возник буйный конь молодого ичиргубиля из семьи Куригир, нетерпеливо бьющий копытом землю, на которой остались следы от изящных ножек красивой славянки. Молодой ичиргубиль пошел вслед за нею и пришел… на ту вершину вопросов и сомнений. Сын не помнил молодости ичиргубиля, но его старость и смерть неизгладимы в сознании Климента. И последние его слова о бочонке с дубовым пеплом, предсмертный бред о священном дубе лежат в самой глубине сыновнего сердца, и, пока Климент дышит, они будут жить в нем. Теперь, когда и заветная книга рода превратилась в пепел, Климент остался его единственным продолжением. Только бы суметь восстановить книгу отца или изложить свои мысли и поучения в книгах, чтобы хоть что-то осталось от того, кто достиг вершины горы...
Климент чувствовал, как палящие лучи солнца проникают сквозь длинную власяницу и выгоняют последнюю влагу из его костлявого тела. Грязные капли пота текли по лбу, и он часто вытирал их домотканым платком. Дорога извивалась между подножиями гор, хлебными полями и тенистыми дубравами, но возницы будто и не думали останавливаться. Кони размахивали хвостами и с ожесточением били по мухам, облеплявшим потные крупы. В духоте летнего дня как предупреждение о чем-то непоправимом глухо звучал сиплый кашель Ангелария. Сырые дунайские туманы вызвали у него новый приступ боли в груди. И хотя еще в гостеприимном доме мораванина он перестал плевать кровью, большие сгустки мокроты отделялись с мукой, и нездоровый румянец играл на впалых щеках.
Ангеларию казалось, что е каждым днем странная лень все сильнее укачивает его на своих невидимых ладонях, липкий пот пропитывал его одежду. После удара в затылок люди Вихинга безжалостно топтали его ногами, и друзья удивлялись, что он остался цел. Они надеялись, что на новом месте он окрепнет и поправится. Если бы тут был Деян, то давно бы прогнал болезнь своими травами и кореньями, но старик навеки остался в чужой земле, рядом с учителем. Болезнь Ангелария напугала их еще в то время, когда в Белградской крепости они ожидали княжеского приглашения. Боритаркан Радислав велел своим лекарям заняться им, и по взглядам, которыми они обменялись. Климент понял, что здоровье Ангелария не улучшится. Лекари велели ему пить сыворотку из козьего молока и спать на овечьем навозе. Ангеларий для виду согласился, но отказался отделиться от друзей. Он обещал сделать все это на новом месте. Пока они ехали, он все яснее понимал: дни его жизни все больше и больше сокращаются. Слушая, как он кашляет посреди лета, один из возниц не выдержал и стал советовать есть горный мед вместе с сотами и пить отвар из сосновых игл. Ангеларий слушал и кивал головой, но его мысли, мутные и неясные, волочились за повозкой, словно хвост пыли. Много дорог исходил он по земле, много советов наслушался и сам не раз поучал людей, но никогда еще поучения не касались его собственного здоровья. Он все думал, что болезням нелегко будет согнуть его, а теперь понял, сколь внезапно все изменилось и до какой степени неотвратимо надвигается незримое соседство смерти. он уже дважды видел, как закрывает она глаза добрым и очень мудрым людям. В первый раз — глаза Константина, во второй — Мефодия. Теперь она шла рядом с ним, слушая песни жниц, и у него было ощущение, что если он неожиданно обернется, то увидит ее, сидящую рядом в повозке на свежем сене. Ангеларий представлял ее вполне зримо: как запыленную скиталицу, готовую идти вместе с ним до его недалекой уж кончины. Скрип колесных спиц напоминал скрип человеческих костей... Ангеларий постепенно начал сживаться с мыслью о своем конце, но если бы не мучительный кашель и холодный липкий пот в такую жарищу, он вряд ли думал бы о себе. И все же тихая жалость заполняла душу при мысли, что в хлебных полях и придорожных травах останутся муравьи, что птицы будут выводить птенцов и что даже паук будет плести свою тончайшую сеть, а его. Ангелария, не будет. Он долго готовился в свой последний путь, сколько слов знал о загробной жизни праведников и грешников, но теперь, когда приближался к границе потустороннего мира, ему не хотелось идти дальше. Поездка в столицу Бориса-Михаила представлялась ему спасительным бегством от смерти. Где-то там ждет его исцеление. Не может быть, чтобы княжеские врачи не нашли лекарства от его болезни. Он нужен людям, пергамент с нетерпением ожидает его умелой руки и его слов. И ему все казалось, что кони идут недостаточно быстро, а возницы не желают подгонять их. Словно угадав его мысли, Наум, который не любил сидеть в повозке и частенько шел пешком, слез и зашагал рядом. При каждом приступе кашля он доставал из кармана власяницы куски ладана и спешил дать его другу. Сначала Ангеларий отказывался, но постепенно убедился, что ладан успокаивает кашель. Вот и теперь горький вкус ладана притупил раздражение, и кашель прекратился. Это простое средство вернуло Ангеларию настроение, и на его лице снова засияла светлая добрая улыбка, всегда прятавшаяся в уголках его губ. У городских ворот Ангеларий сошел с повозки. Он хотел войти в город своей надежды с чувством победителя — победителя над страхом смерти...
8
— Небо тоже зовет к радости, великий князь.
— Человек создан для добра, святой владыка.
— Истинно так, великий князь. Да будет благословенно дело его во веки веков!
Архиепископ Иосиф вошел по мощеной дорожке в монастырский двор и взглянул на небо. Оно было чисто и покойно, как душа ребенка. Он подошел к князю и сказал:
— И сотворил боголюбивый и святой князь Михаил гнездо мудрости в устье реки Тичи! Да пребудет слава его, да святится имя его!
— Аминь! — подхватили епископы из свиты Иосифа.
Борис-Михаил подобрал подол власяницы и первым пошел к трапезной. У дверей в поклоне стояли повара и ожидали распоряжений князя и священников. Новая обитель, гнездо будущей литературы и просвещения, была построена в очень краткий срок по велению князя, и теперь он прибыл на ее открытие. И церковь, пахнущая свежей краской, и все другие здания были отделаны и приспособлены для работы с книгами. Кельи были небольшие, но уютные, с сенями, и только в представительском крыле было светское убранство. Просторные гостиные, удобные скамьи вдоль стен, застланные пестрыми коврами, создавали удивительную атмосферу веселости и душевной свободы. Трапезная — длинное светлое помещение с высокими окнами и красивыми дубовыми столами, поставленными буквой «Т», — располагала к неторопливому принятию пищи и спокойному молчанию. Архиепископ и князь сели на главные места, остальные разместились в зависимости от сана и ранга. Духовные — со стороны архиепископа, светские — со стороны князя. Борис-Михаил подвернул рукава простой власяницы в ожидании блюд, взгляд его едва угадывался из-за опущенных ресниц. Усталость исходила от его лица, от склонившейся головы. Его волосы, длинные и слегка вьющиеся на концах, обрамляли суровый профиль. Две глубокие складки у рта исчезали в седоватых висячих усах, похожих на подкову. Их серебристые острые концы резко выделялись на фоне все еще темной, с рыжеватым отливом бороды.
Архиепископ встал, скамья резко скрипнула, он перекрестил хлеб, который князь должен был разделить. Борис Михаил ваял хлеб с выпеченным посередине крестом и легко разломил его на четыре части. Теперь пришла очередь архиепископа, и он разделил их на столько кусков, сколько людей было за столом, и отдал на подносе одному из братьев, чтобы тот раздал хлеб присутствующим. Обед начался.
Борис-Михаил первым встал из-за стола, поцеловал руку архиепископа и, получив благословение, медленно пошел к двери. За ним последовали только приближенные. Их ожидали кони и слуги. Оруженосцы встали по обе стороны князя, но он не захотел переодеваться и во власянице сел на коня. В черной одежде он выглядел словно ворон среди павлинов, но это не умаляло, а, напротив, подчеркивало его значительность и побуждало встречных крестьян и рабов кланяться ему до земли и креститься. Борис-Михаил, подобно архиепископу, благословлял их слегка поднятой рукой. Он спешил вернуться в Плиску, где его ждали недавно прибывшие ученики Константина-Кирилла и Мефодия. Сначала князь думал подождать их приезда и пригласить их на открытие монастыря, но потом решил ускорить дело, чтобы было где разместить училище, которое он задумал. В этом монастыре должны работать только те, кто владеет пером и кистью, кто освоил славянскую письменность, а потому может быть полезен его народу. Несколько дней тому назад он встретил троих изгнанников из Моравии, но радость его была омрачена болезнью Ангелария. Он поручил Доксу так устроить их, чтобы обеспечить полное спокойствие для работы и отдыха, а также найти самого лучшего лекаря среди его «детей». Ангеларий нуждался в хорошем уходе. Он совсем исхудал — кожа да кости. С первого взгляда было видно, что все трое претерпели много мук. И Наум, и Климент тоже выглядели нездоровыми: изодранные, пропыленные власяницы, исхудавшие руки, заострившиеся скулы и ввалившиеся глаза с болезненным блеском. Так блестят глаза у голодающих — князь хорошо помнил это со времени засухи и других бедствий, обрушившихся на государство в ту лихую годину...
По дороге Борис-Михаил завернул в Преслав, чтобы посмотреть, как идет строительство. Вяз с гнездом аистов все так же возвышался в центре города. Во время одного из прежних приездов князь увидел такое зрелище, которое и до сих пор не изгладилось из его памяти. Они подъезжали к городу, как раз когда вставало солнце — оно будто повисло между двумя огромными ветвями вяза, уцепившись за большое гнездо аистов, которое заслонило полсолнца и само стало похоже на огромное светоносное яйцо, блестевшее в центре нового города.
Как тогда, так и сейчас слышался непрестанный перестук топоров, но теперь сквозь него явственно слышалось неумолчное щебетание воробьев, устроивших свои жилища под донцем аистиного гнезда. Этот гомон привлек внимание князя, и он усмехнулся: в городе уже есть своя жизнь и свои особенности. Там, где птицы, человек думает о высоте — о высоте ума и сердца. Крылатым городом будет Преслав, и слава его сохранится в веках. Его надо так отстроить и расписать, чтобы по красоте он не уступал Константинополю. Хватит уже рассказов сестры о красоте византийской столицы. Он, Борис-Михаил, постарается, чтобы не только в церквах, но и в площадях с украшениями из камня не было недостатка, чтобы и медь согревала его, и золото возвеличивало. Он не был в Константинополе, его глаза не видели этого города, но он не допустит, чтобы Преслав стал лишь тенью, лишь отражением византийской столицы. Вот вернется Симеон, и князь поручит ему строить Преслав так, чтобы он стал лучше Константинополя. За годы ученья Симеон по крайней мере сумеет осмотреть византийскую столицу как следует и сохранит в памяти ее облик.
Там, где стена проходит по самому берегу реки Тичи, князь остановил коня. Надо дополнительно укрепить берег. Река — как наемный солдат, никогда не знаешь, о чем думает. Чего доброго, поднимется и подмоет берег. И не сегодня или завтра, а когда меньше всего ждешь, когда враги под стенами города... Нет, нужно укрепить русло надежнее, к чему рисковать? Князь позвал ичиргубиля Стасиса, изложил ему свои соображения и пожелал осмотреть строительство внутреннего города. Он застал мастеров за работой в здании, связывающем обе части дворца. В вестибюле перед парадной залой уже ставили медные оковки, в дуге абсиды наклеивали изразцы. В северном конце залы поднималась витая деревянная лестница, перила ее были украшены искусным узором, поблескивали шляпки кованых гвоздей. Борис-Михаил задумал превратить одно из цокольных помещений в книгохранилище. Оно должно быть сухим, легко проветриваемым, чтобы книги не портились. Глубоко вдохнув запах свежей древесины, князь вышел на прохладной залы. Летний солнечный день на мгновенье ослепил его, и он заслонил ладонью глаза. Деревья, кустарники и травы на близлежащих холмах сплелись в единую крышу, под которой шла своя, тайная жизнь природы. В опавшей прошлогодней листве черепахи искали прохладу ручьев, зеленые ящерки грелись на камнях — разинув рты, впитывая жару прямо сердцем. На склоне вот этой горы будто бы явился людям святой Пантелеймон вместе с какими-то всадниками, и Кремена-Феодора-Мария долго не оставляла брата в покое — настаивала, чтобы он построил обитель. Место, конечно, неплохое, но сперва надо закончить начатое, а потом браться за другое. Много взвалило себе на плечи государство, пригнулось под тяжелой ношей строек. В трех частях страны надо возвести по крайней мере по одной княжеской базилике, и пусть там молится его народ. Ни к чему все собирать вокруг Плиски и Преслава. Один очаг не может обогреть всю Болгарию. Много очагов нужно построить, чтобы разжечь пламя великой любви к Христу... На холме виднелись печи — искусные мастера керамики, собравшиеся со всей страны, помогали украшать новую столицу. Князь еще никому не говорил о своем намерении перенести столицу из Плиски в Преслав, но, видя, как он заботится о строительстве Преслава, приближенные стали догадываться об этом. Новый город с новыми церквами и монастырями, со стенами покрепче и повыше плисковских не строится просто так! Это строительство порождено замыслами, которые должны дать свои прекрасные и удивительные плоды. Князь отвел ладонь от глаз и велел привести коня. Вскочив в седло, Борис-Михаил, прощаясь, сказал:
— Будьте здоровы все...
Ичиpгубиль Стасис проводил высокого гостя до внешних крепостных ворот и на прощанье поцеловал ему руку. Впервые Борис-Михаил уезжал вот так: не дав никаких советов, не похвалив и не побранив. Молчание встревожило Стасиса, и он терялся в догадках — хороший это или плохой признак. Ичиргубиль старался хорошо исполнять свою службу, следил, как идут дела на стройке, как охраняется внутренняя крепость. По личному приказанию князя он был прислан сюда вместо Докса, чтобы заботиться о городе и его обороне. Стасис еще стоял у ворот, когда князь обернулся.
— Береги вяз.
— Хорошо, великий князь.
— Большая красота для города.
Слова князя растрогали ичиргубиля и развеяли его тревогу. Смотри-ка, о чем князь заботится — о воробьях и аистах! Мало ему непрестанных тревог о людях, он еще о вязе думает. Странный человек... Ичиргубиль долго стоял перед крепостными воротами, и улыбка не сходила с его лица. Когда всадники исчезли вдали, он повернулся и вошел в каменный двор. Вяз отбрасывал огромную тень, а птицы с таким шумом-гамом летали вокруг, что ичиргубиль замахал на них руками, будто желая их прогнать. Но гомон не стих, а усилился, теперь к нему прибавилось металлическое щелканье аистиных клювов.
— А ведь эти друзья оглушат нас, — подмигнул ичиргубиль своим людям. — С тех пор как птицы поняли, что стали любимцами князя, они очень повеселели...
Шутка ичиргубиля сняла напряжение. Мастеровые задвигались, начали вытирать пот с лица, заулыбались. Посещение князя и его молчаливость повергли их в смущение, а сейчас они почувствовали, что освободились от сомнений и затаенной тревоги. Надо же, чем он озабочен! Вязом...
Люди не знали ни путей далекой от них княжеском мысли, ни всех тех забот, которые грузом легли на его плечи, — забот о письменности и новой церковной словесности, которая должна вытеснить греческую. Это станет венцом его жизни.
А воробьи на огромном вязе по-прежнему продолжали веселый гвалт.
9
Кремена-Феодора-Мария встала рано. Солнце пока не взошло, и лишь две огненные полоски, будто сквозь щели, прорвались из чернильной черноты в небо. Она вышла на террасу и оглядела еще молчавший двор. От конюшен уже доносилась суета слуг и рабов, а из кухни — приглушенный серебряный звон котлов. Кремена-Феодора-Мария подняла руки и долго собирала распущенные волосы в пучок. Закрепив их наконец большой серебряной заколкой, она перегнулась через перила, но, никого не увидев, тут же передумала и решила не звать служанки. Не пристало ей, подобно кухарке, кричать через весь двор. Она хотела напомнить няне о молоке для сына — чтоб было со сливками. Мальчик сливок не любил, но мать упорно настаивала на своем. Молоко без сливок не ценилось на византийском базаре, и она считала: не случайно. Постояв еще немного на террасе и не увидев никого из слуг, сестра князя не спеша вернулась в комнату. Муж проснулся, но его сонные глаза еще плохо видели в полумраке, и поэтому, повернувшись на другой бок, он спросил:
— Это ты?
— Я, я...
— Рано ты завозилась.
— Совсем не рано.
— Рано, — сказал он и потянулся, — разбудила меня.
— Пора вставать.
— Почему?
— Сегодня воскресенье. В церковь надо идти.
Алексей Хонул промолчал, снова потянулся, и кровать заскрипела.
— Тише, не разбуди ребенка.
Михаилу шел седьмой год, но он все еще льнул к матери, непрестанно вертелся около нее, да и она не отдавала его слугам и няням. Мать боялась, как бы с ним не случилось чего, пылинки с него сдувала. Она долго мечтала о собственном ребенке и теперь не могла на него нарадоваться. Михаил был не по годам крупным, лицом и манерой держаться походил на отца. Только глаза у него материнские — живые и блестящие. Он был непоседлив и шаловлив, но это и сердило, и радовало Кремену-Феодору-Марию: на его выходки мать смотрела с улыбкой, все позволяла ему. В самом обыкновенном вопросе сынишки она открывала что-нибудь значительное, много и искренне восхищалась его умом, готова была каждому рассказывать о ею самой придуманных способностях маленького Михаила. Уловив материнскую слабость, ребенок не переставал капризничать и баловаться.
Сегодня Кремена-Феодора-Мария решила взять сына с собой на богослужение в большую церковь за городской стеной. Алексей Хонул привез из Пловдива чудесное платье, и ей не терпелось показаться в нем. Она хотела, чтобы на этом богослужении были муж и сын. И, во-вторых, туда придут Климент и Наум. Кремена-Феодора-Мария познакомилась с Климентом в Брегале, а с Наумом... Мысль о давнем увлечении Наума ею не давала покоя. Узнает ли он ее, а если узнает, смутится ли? Когда Наум в первый раз приехал с Мефодием, она не встретилась с ним, так как он отправился в близлежащий монастырь за подаренной князем иконой богоматери. На иконе было много золота и драгоценных камней, и священники настаивали, чтобы гости получили ее из рук в руки. На этот раз женское любопытство одолевало Кремену-Феодору-Марию и мешало ей успокоиться. Наум был моложе и ее, и мужа, но это мало интересовало ее. Она хотела понять, сохранил ли он чувство к ней и волнует ли она его до сих пор... Алексей Хонул встал и начал одеваться. Кремена-Феодора-Мария смотрела на него в полумраке комнаты так, будто перед нею был чужой престарелый мужчина. Его медленные движения раздражали ее, а то, что он все еще не мог как следует произносить слова по-болгарски и предпочитал говорить по-гречески, вызывало у нее неприязнь. Сын путал греческие и болгарские слова, и дети подтрунивали над ним. Мать не вытерпела насмешек и полностью разлучила его с приятелями. Она держала его словно птицу в клетке, и если удавалось выбраться на волю, маленький Михаил уподоблялся спущенной с цепи собачонке, взбесившейся от охватившего ее чувства свободы.
Кремена-Феодора-Мария подошла к заспанному сыну и долго смотрела на него. Прядь волос упала ему на глаза, и мать откинула ее. Белый высокий лоб, пухлые розовые губки вызвали у нее слезы умиления. Она наклонилась и поцеловала его между красиво изогнутыми бровями.
— Хватит, хватит его целовать! — сказал муж, надевая верхнюю одежду. — Ты же своим баловством сделаешь из него никчемного человека.
— Много ты понимаешь в материнской любви! — сердито ответила она.
— Понимаю. По крайней мере в любви к детям — побольше тебя.
Напоминание о его прежних детях разозлило Кремену-Феодору -Марию.
— Поэтому ты так и уберег их...
— Не береди душу! — угрюмо сказал Алексей Хонул и вышел, не закрыв за собой дверь. Княжеская сестра пошла, закрыла дверь и задумчиво оперлась спиной о косяк. Уже на третий год после свадьбы она поняла, что ее чувство к Алексею Хонулу непрочно, что все это было только мечтой о ребенке. И он есть у нее. Отец отошел на второй план. В первый раз она поняла это после одного долгого отсутствия Алексея. Всецело занятая ребенком, она ни разу не подумала о муже и, когда он появился на пороге, пошла навстречу ему с таким ощущением, будто они расстались всего лишь утром. По-видимому, муж почувствовал это равнодушие и поэтому молча вошел комнату, сразу лег и уснул, даже не приласкав ее, как прежде... С тех пор они стали словно чужие, каждый был занят своими мыслями, и только легкая простуда или другое недомогание Михаила сближало их, побуждая искать друг друга и советоваться. Алексею Хонулу было уже немало лет, и безразличие жены освобождало его от лишних тревог... До сих пор Кремена-Феодора-Мария не может объяснить себе, почему он не спит отдельно от них; наверное, его удерживает любовь к сыну и потребность быть вместе с близкими. Порой его глаза под седыми бровями начинали излучать доброе тепло, однако стоило ему увидеть, что она заметила эту разнеженность, как он сразу хмурил брови и замыкался. С каждым днем родина влекла его все сильнее, и любая весточка оттуда волновала все больше. Алексей Хонул снова погрузился душой в ту пустоту, которая когда-то пугала его своей темной неизвестностью. Раньше он неделями мог сидеть за чаркой, глядя в пол и спрашивая себя все об одном и том же: кому ты тут нужен?.. Теперь достаточно было услышать голос сына, как темная муть одиночества куда-то уходила. Он знал, что люди уважают его и что кавхан полностью ему доверяет. Никто не считал его чужеземцем, и все-таки Алексей Хонул не чувствовал себя вполне своим... Взяв расшитое полотенце, он вышел во двор и долго, с наслаждением умывался у чешмы. Прислуживал ему раб, которому оставалось не много времени до выкупа. Алексей Хонул взял у него полотенце и спросил:
— Сколько тебе осталось?
— Чего, господин?
— До выкупа.
— Еще год бесплатного труда, господин...
— С нынешнего дня ты свободен, — сказал Хонул.
Не поняв, раб отступил и с робкой улыбкой спросил:
— Чем ты недоволен, господин?
— Наоборот, я доволен и освобождаю тебя.
Дрожа, раб упал на колени прямо на мокрую землю у чешмы и стал целовать Алексею Хонулу руки, бормоча слова благодарности на непонятном языке. Хонул взял этого раба в плен где-то в Новом Онголе, при нападении кочевников... Поднимаясь по лестнице в горницу, Алексей чувствовал себя довольным: воскресенье, божий день — неплохо, когда человек сделает доброе дело. На душе полегчало. Войдя в комнату, Алексей присел на кран постели и сказал:
— Я освободил хазарина.
— Ничего другого ты не мог придумать! — ответила жена, поджав губы.
— Не мог. И как еще не мог, ведь и я всю жизнь, как он...
— Как он! Не называешь ли ты рабством княжеское благоволение?
— Никак я его не называю, но моя душа измучилась вдали от своих.
У Кремены-Феодоры-Марии ответ был наготове, но она промолчала. Вспомнив о первых годах своего плена в Константинополе, она поняла страдания мужа, подошла к нему и положила руку на плечо.
— Нелегко тебе, я знаю. Я испытала это на себе...
Алексей Хонул медленно положил свою ладонь поверх ее и будто сгорбился под этой двойной тяжестью. Может, они сказали бы друг другу еще что-нибудь, но в это время проснулся сын.
— Мама...
Кремена-Феодора-Мария не спеша убрала руку, и голос ее дрогнул:
— Я тут, мальчик мой, тут я.
Солнце уже взошло, церковные колокола заполнили утро тупыми звуками. Люди из внутреннего и внешнего города медленно шли по вымощенной камнем дороге к большой церкви. Женщины несли в руках незажженные свечи, обвитые зеленью и завернутые в рушники. Кремена-Феодора-Мария и Алексей Хонул подождали, пока пройдет княжеская семья, и присоединились к ней. Маленький Михаил бежал вприпрыжку, держась за руку матери, черные волосы его блестели в лучах утреннего солнца.
Все двигались медленно, чинно, никто не смел опередить знатных людей. Князь не разрешал ездить в церковь на коне или в повозке, и лишь зимой, при глубоком снеге, можно было пользоваться санями.
Заутреня началась рано. Голоса под высокими сводами волнами набегали друг на друга и наполняли души мирян тихой благостью. Кремена-Феодора-Мария увидела Наума и пожалела его: он стал темен лицом и худ, высокий лоб бороздили морщины — следы времени и пройденных дорог. Наверное, так и остался прежним аскетом, ничего не вкусившим от радостей жизни. Климент произвел на нее особенное впечатление своими серебристо-седыми волосами, но в остальном он выглядел таким же, каким она видела его в Брегале. Напугало ее бледное лицо Ангелария. Он стоял у боковой стены и опирался на деревянную обшивку. Два раза он нехорошо закашлялся, и кашель нарушил гармонию сладкогласого песнопения. Погрузившись в свои мысли и наблюдения, Кремена-Феодора-Мария не заметила как сын вышел из церкви. Она обратила на это внимание, лишь когда услышала крики детей, ворвавшихся в церковь: маленький Михаил упал в глубокий церковный колодец. В первый момент мать не осознала, кто упал, но увидев, что муж, расталкивая молящихся, бросился к выходу, поняла все. Она рванулась, как слепая, за ним, и уже снаружи ее вопль ворвался в притвор и эхом отразился от сводов. Люди, движимые любопытством, потянулись на звук ее голоса, но суровое лицо князя и его молчаливая сосредоточенность побудили их вернуться на свои места.
Служба продолжалась.
Князь понял, что произошло, но хранил спокойствие Те, кто смотрит на небо, должны свыкнуться с мыслью, что на этой земле не может быть ничего случайного. Все зависит от бога. Когда один из приближенных подошел к Борису-Михаилу и шепнул ему что-то, князь встал со своей позолоченной скамьи и, стараясь придать голосу, твердость, сказал:
— И смотрит бог на людей и все видит. Одним дает, чтобы вознаградить их, у других отнимает, чтобы возвысить их до себя.
10
Вечера были теплыми — короткие августовские вечера, насыщенные звонким пиликаньем цикад и запахом высохших трав. Наум помнит их с детских и юношеских лет. По дорогам ехали повозки, но их громыханье доходило до его слуха смягченным. И над всем безумствовали цикады. Их песня будто поднимала тьму летней ночи и искала серебристые нити звезд, чтобы, вкатившись по ним наверх, завладеть божьими небесами. Такие вечера заставляли Наума целиком погружаться в воспоминания. Они были заполнены конским топотом, возвращением воинов из далеких походов, благоуханным теплом горящего очага, запахом мокрого виноградного хвороста, издающего на огне протяжный тонкий свист. Вечера были одной длинной сказкой, рассказываемой Роксандрой и увлекавшей его своей таинственностью; в эти вечера душистые стога сена шептались под ним, опьяняя своим ароматом, и с неба падали большие звезды прямо к ногам одинокого юноши; этими августовскими вечерами он представлял себе, как княжеская сестра переходит речку, подняв подол платья, и его горло перехватывало волной неведомого жара. Такой Наум видел ее однажды, но лишь только вспоминал об этом, сердце начинало колотиться. Все это было, было давно. Теперь, увидев ее, он понял, что их жизненные пути разошлись и многое изменилось. И все же он хотел поскорее отыскать ее в толпе молящихся. Она была красивая и осталась красивой и притягательной до сих пор, несмотря на возраст. И если б не беда, обрушившаяся на нее, Наум, возможно, и не стал бы больше думать о Кремене-Феодоре-Марии, но смерть ее сына заставила его вжиться в ее боль, исполниться сочувствием к ней, и близкой и далекой. Наум готов был предложить ей свою поддержку и помощь вопреки ощущению, что она видит я нем лишь хорошего юношу, и только, а не мужчину, готового ради нее на все. Второй раз он встретил ее на похоронах маленького Михаила. Всего за несколько дней Кремена-Феодора-Мария так состарилась, что в первое мгновение Наум едва узнал ее. Она поседела, лицо увяло и осунулось, глаза утратили блеск. Она шла за детским гробиком, погруженная в себя, и принимала соболезнования как нечто не относящееся к ней, никого не видела, никого не узнавала. Когда стали засыпать могилку, двое крепких мужчин едва оттащили ее от края. Она рвалась и билась, будто в припадке. Этой женщины Наум не знал. Это была другая женщина — мать, сокрушенная горем, а он знал божью невесту, фанатичную Кремену-Феодору, посвятившую себя Иисусу Христу. Когда и как произошла перемена, по чьей воле она вышла замуж за Алексея Хонула, Наум не знал. Ему казалось, что ее выдали насильно, иначе она не превратилась бы в женщину, столь разительно отличавшуюся от прежней. Науму трудно было понять все это. Его знание человека было неполным. Он не имел ясного представления о голосе крови, забыл о земном предназначении женщины, данном ей богом, и рассуждал как добрый наивный человек, который прошел мимо запретного плода, чтобы постичь вечное блаженство. И все, что происходило с княжеской сестрой, было ему непонятно и страшно. Наум старался не думать о ней, но вопреки его воле воспоминания находили дорожку к душе: он возвращался к той, которая когда-то пленила его. Она выделялась красотой и тем новым, что получила от Византии. Ее умение держаться с мужчинами словно с равными изумляло его, а упорство в отстаивании тайной веры побуждало боготворить ее. В сущности, его религиозное чувство получило от нее часть своей силы и то странное упоение, которое влекло его, как яблоневый цветок — пчелу.
Когда Кремена-Феодора уговорила князя отпустить Наума с Константином, Наум отправился в путь, опьяненный ее голосом, блеском ее глаз, исполненный решимости дойти до края света, если она того пожелает. Кремена-Феодора была единственной женщиной, одна улыбка которой могла бы сделать Наума счастливым на всю жизнь. Но теперь, сравнивая ту женщину с этой, он не мог найти связь между ними, и дело не в том, что они внешне отличались одна от другой, нет, они были похожи, но по своему внутреннему миру это были разные женщины: нынешняя нуждалась в безграничном сочувствии, прежняя восхищала стоицизмом и верой. И Наум остался с первой... А цикады продолжали заполнять августовские вечера звоном своих песен. Не изменились только эти вечера и эти цикады. Звезды падали, как когда-то, травы постепенно умирали, как когда-то, и, как прежде, выбивались из сил цикады, чтобы поднять до звезд свою песню, и, как прежде, он думал о ней, но теперь в его душу вкрались сомнения, которых тогда не было. С тех пор прошло столько лет и случилось столько всего плохого и хорошего, что сомнения стали неразлучным спутником Наума. Сомнений в христианской вере, вере Кремены-Феодоры-Марии, не было все это время, однако в дни гонений в Моравии он испытал сомнения в успехе дела святых братьев. Когда он слышал торжествующие крики на площади Велеграда, когда видел, как рушится все, что огромным трудом создавали они изо дня в день, когда чувствовал запах дыма от костров, на которых жгли их книги, неверие запускало свои тайные щупальца в душу: а не напрасно ли трудились они?.. Теперь его поддерживала только надежда, связанная с Болгарией. Когда Наум думал о Болгарии, он видел огонь в глазах княжны и твердую княжескую руку... Борис-Михаил не сделал ни одного непродуманного шага, и если уж делал что-то — назад не возвращался. Не подтверждает ли это уничтожение пятидесяти двух знатных родов. О нем уже почти никто не говорит, самому князю, по-видимому, неприятно это вспоминать, но пусть извлекут урок те, кто хочет все повернуть назад. Вот и теперь Борис-Михаил не торопится созвать Великий совет, хотя с ними уже три раза беседовал. Это были долгие разговоры, и речь шла об ошибках в Моравии, о том, что Святополк предал их. Князь интересовался духовными школами, принципами их устройства, расспрашивал, сколько времени понадобится на обучение первой группы священнослужителей, которые смогут взять церковное дело страны в свои руки. Беседы неизменно кончались обсуждением вопроса о двух азбуках; вначале ученикам Кирилла и Мефодия казалось, что, колеблясь в выборе, они отступают от заветов своих учителей. Но, обдумав слова князя о том, что первая азбука больше подходит для его государства и что сам Константин в свое время говорил ему, как, создавая первую азбуку, он приноравливал ее к условиям Болгарии, они заколебались. Знатоку было очевидно: глаголическая азбука действительно труднее для освоения, а кроме того, в столичной духовной школе уже укоренился греческий язык, и потому первую азбуку будет легче ввести и она будет легче восприниматься. Таким путем можно сократить время на подготовку болгарских священнослужителей. Наум, Климент и Ангеларий владели обеими азбуками. Климент любил первую азбуку, но теперь был в смущении — ведь учителя его предпочли вторую... Однако доводы князя были так последовательны и убедительны, что свидетельствовали о большой предварительной подготовке. Еще при первой встрече с пресвитером Константином и Марко последние намекнули на княжеские симпатии и намерения, не сказав, правда, о своей точке зрения. По существу, в Болгарии надо все начинать сначала, и почему бы в таком случае не применить первую азбуку? Наум, Климент и Ангеларий не принесли с собой ни одной книги, они сами еле-еле спаслись. Без книг прибыли пресвитер Константин и Марко. Рукописи, оставленные когда-то Философом и написанные первой азбукой, были уже размножены, в то время как глаголических текстов было совсем мало — только книги, преподнесенные князю Константином и Мефодием. При княжеском дворе уже собралось небольшое, но сплоченное ученое воинство, которое можно было бы легче увеличить, если бы была принята первая азбука, созданная на основе греческого уставного письма. Князь не спешил навязывать свое мнение, которое было известно всем его друзьям и гостям. Он дал им время подумать и самим принять решение. Через несколько дней он опять созовет их, чтобы побеседовать...
На этих беседах присутствовали его братья Докс и Ирдиш-Илия, кавхан Петр, боярин Домета и престолонаслёдник Расате-Владимир. Один Владимир все еще не выразил своего мнения. Он молча сидел слева от отца и посматривал исподлобья. Кавхан, напротив, принимал живое участие в разговоре. Он первым высказал опасение насчет гнева константинопольского патриарха: как тот посмотрит на такой новый шаг в болгарской земле? По-видимому, Петр и Борис-Михаил уже разговаривали об этом, потому что ответ у князя был наготове. Он сказал, что выход есть: надо делать все в полной тайне до наступления момента решительного удара, когда болгарская сторона будет располагать своими учеными людьми, готовыми сразу заменить византийских священников.
— Пусть будет так, — сказал князь и, помедлив, добавил: — Вы сами видите, каков наш круг. Даже архиепископа Иосифа нет среди нас. Он человек хороший, но, по-моему, ему еще рано знать! Мы ему скажем попозже... Вам ведь известно, что, прежде чем приехать сюда, он поклялся Фотию ничего не скрывать от него. Так что мы избавим его от душевных терзаний.
Наум запомнил эти слова Бориса-Михаила и никак не мог уяснить: шутил он, когда говорил о душевных терзаниях архиепископа, или действительно так думал. Конечно, в шутке крылась истина о положении болгарской церкви.
Фотий хочет быть в курсе всех ее дел и вряд ли позволит перехитрить себя. Архиепископ Иосиф, несмотря на свою привязанность к Болгарии, не может не чувствовать зависимости от своего верховного иерарха. Так что предусмотрительность Бориса-Михаила вполне обоснованна...
А цикады продолжали раскачивать августовскую ночь и объединять мир с его заботами и радостями в раздумьях Наума. И если бы не кашель Ангелария, все было бы точь-в-точь как в юности, потому что эти вечера и ночи напоминали ему о той Кремене-Феодоре, которая еще не называлась Марией. И он понял, что, наверное, вместе с именем Мария пришло и остальное, что так резко отделило ее от прежней Феодоры. Мария страдала от скорби по земному, в то время как Кремена-Феодора жила, устремив очи в небеса.
Наум потерял и ту, и другую.
11
Расате-Владимир преодолел холм и спустился в низину. На противоположной стороне чернел молодой дубовый лес. Таинственно мерцали светлячки, словно это ходили люди со свечками в руках. Расате пересек низину, поднялся к дубняку и, отпустив поводья, приложил ладони ко рту , Троекратное уханье филина покатилось вниз и вверх по темному лесистому хребту, а в ответ раздалось отрывистое лошадиное ржание. Всадников было около десяти. Соскочив с коней и положив руки на сердце, они почтительно склонили головы. С высоты своего жеребца Расате-Владимир смотрел на склоненные головы, и странное чувство распирало ему грудь: не все законы дедов попраны... Эти люди были из капанских селений, и только его признавали они верховным жрецом и ханом. Расате это льстило, и он часто присутствовал на их тайных обрядовых сборищах. Капанцы ваяли его коня под уздцы и, стараясь не шуметь, стали медленно спускаться по крутой тропинке. Расате-Владимир бывал уже в этих местах. В самой гуще леса рос священный дуб, и каждый год вокруг него собирались со всей страны уцелевшие жрецы, чтобы почтить великого повелителя Тангру. Стародедовские законы, увы, уподобились желудям, которые раньше красовались на ветках дуба, а теперь валялись на земле, засыпанные слоем опавшей листвы. Все вокруг застыло в таинственном молчании. Недалеко от дуба били пять источников — символ руки Тангры, который, как считалось, указал, где должно быть священное место. А в сторонке от них, под самой сенью густого леса, стояли два шатра — для верховного жреца и для его наложниц. Наложницы были дочерьми самых ревностных приверженцев старой веры, гордившихся близостью к верховному жрецу. Второе, незаконное государство со своими традициями и порядками продолжало существовать под сенью первого, и вместо князя здесь правил хан.
Все окрестности были под наблюдением, вооруженная стража пряталась в густых зарослях и пропускала только тех, кто показывал тайный знак — узел из пятидесяти двух волос конского хвоста, символ бессмертия родов, отдавших жизнь во имя Тангры. Чтобы легче было считать волосы, их разделили на пять прядей по десять в каждой, и два волоса были отдельно. Расате сам придумал для приверженцев прежней веры этот символ, который открывал двери единомышленникам, давал им силу и общий язык. Расате-Владимир понимал, что его путь отклонился от пути отца. Но учение Христа с характерными для него ограничениями и запретами налагало узду на желания, и он не мог с этим смириться. Зачем человеку, пока он молод, отказываться от влечения к женщинам? Зачем всю жизнь жить только с одной женой? Почему проявляется забота о людях чужой крови, а свой род уже не в почете? Почему надо отказываться от старых прав, чтобы уравняться со славянами? Ведь Тангра сказал: будьте хозяевами земли! Разве рабы и крепостные крестьяне — его, Расате, ближние? И если у него есть большое богатство, почему надо делить его с бедняком, который сидел и ждал, пока ты воевал за это богатство?
Нет, не может Расате-Владимир одобрить такое принижение старых родов! И такую религию, которая учит людей обезличенной покорности! Красивые дочери эти родов будут его женами перед лицом бога-неба, и он постарается соблюсти старые добрые обычаи. Расате не раз копался в отцовской переписке с папой римским и не раз приказывал читать себе письмо папы Николая, в котором тот отвечал на вопросы Бориса-Михаила. Легкой рукой ниспровергал папа законы их предков: высказывался за более мягкие наказания для тех, кто халатно исполнял воинские повинности, отрицал святость священного знамени — конского хвоста. Высмеивал древние гадания и обрядовые игры перед сражением. Отрицал право хана питаться отдельно, за высоким столом, отрицал магическую силу священного камня, советовал клясться крестом, а не боевым мечом, глумился над священными амулетами. Николай рекомендовал не выгонять жену свою, что бы она о тебе ни думала и какое бы зло тебе ни сделала, за исключением одного — прелюбодеяния... Все эти наставления расходятся с тем, как понимает жизнь Расате: он носит в себе законы предков и не может так легко отказаться от них, он — верховный жрец, его тайный кавхан — Окорсис из древнего рода Чакарар, таркан Овечской крепости. Имя Чакарар украшает одну из колонн Омуртага, и Окорсис никогда не откажется от крови, славы и прав своих предков, потому он и собрал в крепости ярых приверженцев старой веры. Нет, не умер дух смелых! И сегодня вечером Расате-Владимир снова выпьет кумыс древних шаманов и зарежет обрядовую собаку в честь Тангры. У самого большого источника уже сложен костер для сожжения усыпляющих трав, ждут только его. Он поднесет искру и тем самым возвестит начало жертвоприношения...
Престолонаследник вернулся в Плиску через два дня. Его отсутствие никого не удивило: такое случалось не в первый раз. Обычно он говорил, что был на охоте с друзьями, и в качестве доказательства всегда привозил убитых животных. Теперь Расате-Владимир привез красивую серну. Он зашел вначале на кухню, велел приготовить серну и, насвистывая песенку, медленно прошел в горницу. Но на лестнице ждал слуга, который сообщил, что князь зовет его к себе. Уже на пороге Расате-Владимир понял: отец чем-то встревожен. В комнате был и кавхан Петр. Кавхан говорил, но, увидев престолонаследника, замолк.
— Продолжай! — сказал Борис-Михаил.
Кавхан рассказывал, как его стража поймала человека из нижних земель, который ходил на тайное обрядовое сборище, где присутствовал новый великий жрец. Пойманный сообщил это и тут же умер: стражники перестарались. Кавхан Петр рассказывал, и в его голосе слышалась скрытая тревога. Он волновался.
Князь долго молчал, потом поднял голову и вопрошающе посмотрел на сына:
— Что ты скажешь?
— Да что тут говорить, великий князь, — небрежно ответил Расате. — Пустая брехня человека, замученного стражей кавхана...
— Тот, кого мучают, может просить пощады у мучителей, но не говорить, куда и зачем ездил! — возразил Борис-Михаил.
— Мне ничего больше не ведомо, великий князь, нахмурил брови престолонаследник.
— Еще бы! Ты вообще не задерживаешься в Плиске и не интересуешься делами государства, — медленно выговорил Борис-Михаил. — Не думай, и мне хотелось бы побродить по лесу и погонять дичь, но есть дела, которые надо делать...
— Есть люди, великий князь, которые лучше меня делают дела, — язвительно бросил Расате-Владимир.
— Например? — Князь поднял брови.
— Кавхан Петр, — с нажимом сказал сын. — Он ездил проверять, что я делаю в Овечской крепости...
— Я послал его! — сказал князь и помрачнел. — Я послал его, ибо участились и стали более продолжительными эти твои охотничьи похождения, и я боюсь, как бы ты неожиданно не привел еще одну сноху — ведь ты привык уже к этой работе... Сегодня я хочу тебе сказать: твое место рядом со мной! Без моего разрешения ты никуда не должен отлучаться. Я хочу оставить после себя достойного наследника, а не слепца, сбившегося с пути. Я не запрещаю друзьям приходить к тебе сюда, без друзей человек не может жить, но никаких кутежей! Не хочу слышать от «Доксовых детей» непристойные вещи о моем канатаркане.
— Но...
— Никаких «но»! Нет дыма без огня. Я хочу, чтобы ты знал: мое княжеское слово все еще имеет вес. И я никогда не нарушал его. Если ты думаешь, что я хочу силой сделать тебя наследником, ты ошибаешься. У меня есть и другие сыновья, однако я хочу соблюсти закон предков о преимущественном праве первородного на престол. Если ты думаешь от него отказаться, надо сказать об этом уже сейчас, чтобы я мог подумать об одном из твоих братьев.
Расате-Владимир смотрел в пол и молчал.
— Если тебе трудно ответить сразу, я подожду до завтра, но только до завтра.
— Право на престол мне принадлежит по рождению, великий князь, — глухим голосом ответил Расате-Владимир, — и я откажусь от него только по твоей воле.
— В таком случае не забывай о своем месте рядом со мной. Ступай отдыхать, ты достаточно нагулялся. — И желая смягчить свои слова, спросил: — Поймал хоть что-нибудь?
— Серну, великий князь.
— Иди.
Расате ушел в смятении. Он был сбит с толку: впервые отец так разговаривал с ним. Как хорошо, что приверженец Тангры не проболтался. Если бы их поймали у пяти источников, всех ждала бы смерть. С сегодняшнего дня он будет осторожнее. По-видимому, отец знает о кутежах в Овечской крепости. А тут еще и эти «Доксовы дети»!
Лишь только Расате сядет на княжеский престол, он разгонит их, словно цыплят. От них невозможно укрыться. Впрочем, и люди кавхана не менее опасны. Расате-Владимир думал, что Петр ездил в Овеч без ведома князя, и хотел поддеть его при отце, но оказалось совсем другое...
И как он не догадался, что кавхан не посмеет самовольно расспрашивать о прегрешениях престолонаследника! И все-таки не печется кавхан о своем будущем. Иначе нашел бы способ предупредить его, а не выслеживал бы тайно. Впрочем, ничего другого нельзя ждать от такого кавхана, как Петр. Слишком много крови старых родов пролил он и потому не может думать иначе, чем отец. Их надо вместе… убирать, если понадобится. А пока хан-ювиги Расате потерпит. Он смирит себя ради старых дедовских законов... -Расате-Владимир пересек приемную и отправился в свою комнату. Тяжелые мысли завладели им, и он не хотел ни с кем встречаться, тем более с братом Гавриилом. Брат был замкнутым человеком и уже сейчас надел власяницу.
Он во всем подражал отцу. Его не интересовали ни женщины, ни охота. Он мог расплакаться при виде мертвого воробышка. Глаза у него всегда были на мокром месте, и близкие относились к нему как к больному. Всякое острое слово его ранило, он болезненно переживал любое замечание. Непонятный страх перед людьми делал его стеснительным.
Гавриил последним садился за стол, с чувством, что ест незаслуженный хлеб. Он не смог научиться владеть мечом и не стремился к этому. Бич в руке Расате-Владимира и его плохое отношение к слугам привели к тому, что брат боялся Расате и ненавидел его. При встрече на их лицах появлялось выражение отвращения, будто они оба прикоснулись к чему-то очень противному. Торопливо шагая к своей опочивальне. Расате думал, что остается только встретиться с братом, и тогда этот день уж точно станет самым неприятным днем года.
12.
Слово не воробей, вылетит — не поймаешь, и если уж пошла молва — ее не остановишь. Вся плисковская знать говорила о трех пришельцах как о людях таинственных и святых. Борис-Михаил видел любопытство в глазах приближенных, но продолжал молчать. Рано было расширять круг посвященных. И чем дольше он молчал, тем больше возрастал интерес к Клименту, Науму и Ангеларию. Первым преодолел страх Эсхач. Когда они спускались к Мадаре, он натянул поводья, чтобы поравняться с князем, и сказал:
— Государь, позволь обратиться с просьбой...
— Говори, сампсис Эсхач.
— Новый дом дала мне твоя добрая и святая рука. В нем есть и солнце, и радость, но одного ему недостает.
— Чего же? — заинтересовался князь.
— Не хватает святыни, которая обогатила бы его.
— Святыни я пока еще не могу дарить.
— Можешь, великий князь. Разреши Клименту и Науму поселиться в моем новом доме. Я буду беречь их, а моя семья получит их благословение.
Князь ничего не ответил, будто и не было никакого разговора, но у Мадарской крепости попридержал коня и сказал:
— Разрешаю, но с одним условием...
— Слушаю, великий князь.
— Если с ними что случится, ответишь головой.
— Согласен, великий князь.
На следующий день Климент и Наум были с радостью и почестями приняты в доме сампсиса Эсхача. Сампсис знал Онегавона, отца Наума, и не было вечера, когда бы разговор не касался его. В свое время Онегавон и Эсхач вместе ушли на войну против Ростислава, вместе воевали под Нитрой. Кавхан Онегавон умер на глазах у Эсхача. Наум, знавший окрестности Нитры, с интересом слушал рассказы о боях и старался все представить себе. Во время осады крепости друнги мораван ударили с тыла. Кавхан первым повел воинов против атакующих, но был ранен прямо в сердце и вскоре скончался.
— В спешке он не успел надеть кольчугу, — рассказывал Эсхач. — Вначале мы хотели отвезти тело домой, но война затянулась, и мы похоронили его в чужой земле. Перед смертью Онегавон попросил нас рассеять его прах по ветру, чтобы труп не достался врагу. И мы исполнили это желание. Дул ветер, и мы все видели, куда полетел пепел, но уже никто больше не найдет его следа...
Сампсис был весьма любознательным человеком. Когда он заставал Климента и Наума склонившимися над пергаментом и красками, то входил на цыпочках в комнату, садился в угол и затихал, будто его вовсе не было, — ни слова, ни звука. Лишь когда они распрямляли уставшие плечи и сумерки заполняли комнату, хозяин распоряжался принести свечи, и разговор начинался. Беседы продолжались и за богатой трапезой. Сампсис то и дело напоминал им, чтобы ели, сердился, когда видел, что глиняные миски не опорожняются, и все ставил в пример себя и своего сына: вдвоем они съедали зараз целую серну. Порой хозяин досаждал своей настойчивостью, но гости понимали, что он делает это от доброго сердца, и не сердились. Радость сампсиса была безграничной, княжеская милость окрылила его. По воскресеньям к нему приходили знатные люди, приближенные к княжескому двору, и увлеченно слушали Климента и Наума. Они рассказывали о Моравии, вспоминали о диспуте в Венеции, воссоздавали, как могли, образы первоучителей, заставляя слушателей восторгаться их стойкостью и знаниями. Особенно взволновал всех рассказ о встрече Кирилла и Мефодия с папой римским. Когда они слушали о гонениях в Моравии, их кулаки гневно сжимались. Гости не переставали поражаться, как это люди, которые молятся Христу, могут столь жестоко преследовать своих духовных братьев. Несмотря на старания Климента и Наума объяснить нм спорные вопросы в догматах двух церквей, они не могли уразуметь это и во всем винили врага рода человеческого. Только окаянный способен поссорить людей так, что в ослеплении брат убивает брата... Гибель Горазда на площади Велеграда воспринималась ими как дьявольское наущение. Они видели казни не раз, но самосуд был им почти неизвестен, а потому казался невероятен. Костры из книг, разгром училищ, заключение в тюрьму и продажа молодых учеников, изгнание — все это было для болгар похоже на страшную сказку, в которой действуют темные силы. Но вот эти страдальцы, сохранившие доброту и веру в своего бога, сидят теперь среди слушателей и повествуют о своих злоключениях.
Многие хотели взять к себе домой Ангелария, однако князь поручил его заботам боярина Чеслава. Он ему полностью доверял, кроме того, Чеслав разбирался в целебных травах и был известен как один из лучших целителей в государстве. Чеслав делал все, чтобы укрепить здоровье гостя. Он поместил Ангелария в лучшей комнате, велел давать ему горный мед с воском в смеси с целебными травами и строго следил за тем, чтобы больной принимал лекарство три раза в день. Ангеларий уступил настойчивым уговорам хозяина, но наотрез отказался пить сырые яйца, от которых его тошнило. Тогда Чеслав стал добавлять яйца в мед, иной раз вместе с растертой в порошок скорлупой. В первые же месяцы Ангеларий стал явно поправляться, кашель прекратился, мокрота уменьшилась. Он чувствовал себя вполне хорошо и стал подолгу задерживаться у стола, заваленного листами пергамента, гусиными и тростниковыми перьями. Каждое утро Ангеларий ходил на прогулку вместе со своим хозяином и целителем. Выйдя из центральных крепостных ворот, они обходили город кругом и лишь после этого возвращались домой. Они шагали не спеша и беседовали. К ним присоединялись друзья Чеслава, которым хотя и не нравились пешие прогулки, но было любопытно послушать о мытарствах троих учеников Кирилла и Мефодия. Болгары искренне подружились с больным Ангеларием и каждое утро посылали ему по миске кумыса. От своих дедов и прадедов они знали, что только кумысом вылечивается дурной кашель. Ангеларий быстро привык к необычному напитку, который прекрасно утолял жажду, и глиняная миска кумыса всегда стояла у него в изголовье. И все, наверно, обошлось бы, если бы не туманы. Осенние туманы надвинулись из-за Дуная слишком рано и плотно обволокли город Туман стоял такой серый и густой, что люди плутали в хорошо известных им местах. В эти дни Ангеларий позволял себе лишь ненадолго заглянуть к Клименту и Науму, чтобы поговорить о переписке и переводе новых книг... Не мудрствуя лукаво, трое учеников остановились на первой азбуке. В свое время Савва назвал ее «константиновской», но теперешнее название «кириллица» было более подходящим и более благозвучным. Незримое присутствие учителя в названии азбуки помогало им преодолеть замешательство, которое было вызвано согласием отказаться от глаголицы, связанной в их сознании со страданиями и трудностями, пережитыми в Моравии. Кириллица лучше подходила для нового поприща. В свое время Константин создал ее для Болгарии — и не ошибся. Вначале Климент колебался, но потом решил: князь прав, ибо греческий язык и греческая азбука легче воспринимались знатью. Что касается народа, то он пока с одинаковым безразличием относится к обеим азбукам. За короткое время народ слушал богослужения в новых церквах и по-гречески, и по-латыни, однако не принял ни тот, ни другой язык. Иначе обстояло дело в нижних землях государства. Славянское население долго жило под властью византийцев, и влияние греческого языка тут было заметным. Некоторые знатные славяне бессознательно тяготели к великой византийской культуре, и существовала опасность, что при наличии византийских священников они забудут об интересах Болгарии. Эта же опасность существовала и для всего болгарского народа, но ее можно было избежать — для этого нужна была новая азбука и священники болгарского и славянского происхождения. Оставался еще вопрос о языке. Старый язык болгар начал утрачиваться, вытесняемый разговорным славяно-болгарским, который возник в результате смешения славян и болгар на всей большой территории государства. Куда бы ты ни пошел: на базар, на улицу, в церковь — всюду слышался славяно-болгарский говор. И поэтому надо было переводить книги на этот общий язык. Князь для себя этот вопрос решил, значит, возврата назад не было. Климент. Наум и Ангеларий видели, что Борис-Михаил вырывает зло с корнем, ведет дело с размахом, и мысленно сравнивали его с Ростиславом и Святополком. Пока был Ростислав, дело шло, но Святополк сначала устранился от их забот, а потом напустил на них и на их дело воронье. Сами-то они оказались живучими и упорными... И если в Моравии приходилось добиваться помощи и внимания князя, здесь Борис-Михаил сам начал строить новое здание на прочном фундаменте, стал их первым помощником. Трое учеников часто обсуждали то, что видели и слышали тут, и понимали: болгарский князь смотрит далеко вперед, куда не достигает взгляд многих его приближенных, которые хотя и видят все воочию, однако не могут уразуметь великой цели своего князя. И все же страх, уважение и привычка подчиняться ведут их в верном направлении...
Туманы вдруг стали отступать, их сменил сухой мороз, и вскоре зима засыпала все снегом. Дневного времени хватало только для работы над списками и переводами. Борис-Михаил начал все чаще приглашать к себе просветителей — то на беседу, то на княжеский ужин, то на небольшие семейные праздники. Иногда сам неожиданно при ходил к ним. Почтительно брал в руки только что написанный текст и медленно читал. Князь удивительно быстро овладел новой азбукой, и это делало его сопричастным их работе. Если он задерживался допоздна, то перед уходом желал им спокойной ночи и доброго здоровья, и затем было слышно, как он шел по каменным плитам... Борис-Михаил не думал о войне. Долгосрочный мирный договор с Византией дал ему время на устройство государства, и он целиком погрузился в церковные дела, всесторонне обдумывая дорогую для него мысль о том, чтобы, как от сладкого дурмана, уберечь народ от греческого слова.
Внезапные посещения Бориса-Михаила побуждали их быть всегда наготове. И они не ленились. Зная о его желании видеть каждый раз что-либо новое, они работали не покладая рук.
Особенно красиво выписывал буквы Ангеларий, раскрашивая их кармином, и так увлекался, что забывал о болезни. Но она не спешила забыть о нем. Невидимая и упорная, она искала случая одолеть его. Ей помогли холода. Они наступили после рождества Христова и затянулись надолго. В день святого Иордана Ангеларию захотелось посмотреть «борьбу за крест» на реке. Веселое состязание парней закончилось нескоро. Возвращаясь домой, он почувствовал, что промерз насквозь. Прежде чем войти в дом, решил взять охапку дров для очага. Когда нагибался, у него потемнело в глазах, острый кашель потряс тело, и он сплюнул большой кровавый ком мокроты. На следующее утро у Ангелария пошла горлом кровь, и больше он не встал с постели.