...Добрались до Белграда — город этот самый знаменитый из придунайских городов — и явились к боритаркану, который в то время его охранял. Они поведали ему обо всем, что с ними приключилось, ибо он пожелал узнать об этом. А когда все узнал и понял, что они мужи великие и близкие богу, тогда решил, что следует послать чужестранцев к болгарскому князю Борису, чьим военным наместником был он сам, а потому и знал, что Борис нуждается в таких людях.
Из «Жития Климента Охридского». Феофилакт. XI век
Сей преподобный и великий отец Наум вырос в Мизии. В согласии с воспитанием, данным ему благородными родителями, он презрел благородство, как и все плевелы, и присоединился к равноапостольным Константину Философу и его брату Мефодию, которые ходили и наставляли мизийский и далматинский народы; он повсюду следовал за ними, вплоть до старого Рима.
Из «Второю жития Наума», X век
1
Весть о смерти Мефодия пришла о Константинополь с запозданием. Она не удивила Фотия. Годы тяжелым грузом легли на плечи моравского архиепископа, да и непрестанные путешествия и злоключения не могли не отразиться на его здоровье. Фотий распорядился отслужить торжественную литургию во славу Мефодия в церкви Сорока святых мучеников и сам произнес прочувствованное слово о тех, кто не пожалел сил своих и труда ради божьего дела и святой константинопольской церкви. Синод решил отправить в Моравию одного из епископов для содействия последователям Мефодия в их будущей работе. Во время последнего пребывания Мефодия в Царьграде наряду с другими вопросами зашел разговор и о его преемнике Мефодий сам завел об этом речь, горячо отстаивая одного из своих учеников по имени Горазд. Фотий смутно припоминал его по тому времени, когда тот учился в Магнавре. Прежде всего в памяти всплыла широкая огненно-рыжая борода, какой он ни у кого больше не видел. Фотий знал о нем лишь то, что Горазд пришел из Рима, изгнанный тамошними священниками, и одного этого было достаточно, чтобы его приняли в Магнавру. До сего времени Фотий не забыл, как Константин отстаивал его — будто знал, что пойдет с ним в Моравию... Если бы Горазд занял место Мефодия. Фотий мог бы надеяться, что дело пойдет хорошо, но признает ли и утвердит ли его Рим? Посол должен был передать добрые чувства константинопольского василевса и патриарха и попытаться наладить хорошие отношения с мораванами. Он собирался отправиться в середине лета, так как ему надо было привести в порядок личные дела и предстояло долгое и небезопасное путешествие. Впрочем, теперь он мог идти от Константинополя до Белграда по дружественной земле болгар. Но не успел еще епископ тронуться в путь, как до константинопольского патриарха долетела новая весть и привела его в смятение, сбила с толку; Горазд убит, последователи братьев изгнаны, весь их труд растоптан и сровнен с землей. На торжищах в Венеции начали продавать, словно рабов, вчерашних учеников святых братьев. Новость привезли моряки. Старший сын василевса, находившийся с войсками на Италийском полуострове, где он воевал с сарацинами, послал своего человека выкупить учеников у торговцев-евреев. Их было немало, и тот заколебался, не зная, как поступить; всех ли выкупить или только самых молодых и крепких. Фотий был возмущен его нерешительностью до глубины души. Тех, кто пожертвовал жизнью и здоровьем во имя служения богу, теперь надо выкупать по рыночным законам?! Он немедленно приказал своему послу отправиться в Венецию с первым же кораблем и спасти всех последователей братьев.
Посол уехал, но тут стало известно, что царский человек уже принял решение. Видимо, совесть подсказала ему, как быть, и он поспешил сделать доброе дело. Выкупленные пресвитеры и дьяконы едва не разминулись с послом Фотия, чисто случайно их корабли встретились в одном из портов старой Греции.
Возвращение пленников взбудоражило народ. Молва об их страданиях передавалась из уст в уста, и простые люди окружали ореолом святости их измученные лица.
К прибытию кораблей с выкупленными священниками огромная толпа людей пришла в порт. В этот день сыновья израилевы не могли появиться на улице без риска расстаться с жизнью, став жертвами возмездия. Страсти накалились, и толпа походила на вязанку сухого хвороста, ожидающего малейшей искры, чтобы вспыхнуть. Люди заполонили пристань, все пространство между кораблями было забито рыбачьими лодками. Рыбаки превратили интерес к выкупленным пленникам в прибыльное дело: на лодках наспех соорудили мангалы и жарили свежевыловленную рыбу, — но встречающих было столько, что их улов скоро кончился. На другой стороне бухты, там, где виднелся берег, также было черно от народа. Фотий со всем клиром вышел встретить страдальцев. Даже школяров Магнавры отпустили с занятий. Первые негодующие возгласы по адресу евреев-торговцев постепенно стали сменяться проклятиями римскому духовенству. Патриаршьи люди умело направляли народное возмущение. Теперь у них на прицеле был папа Стефан. Появление учеников Кирилла и Мефодия вызвало ропот в толпе, и волна негодования залила пристань: все увидели разодранные власяницы, длинные запущенные бороды, голодный блеск в глазах, изнуренные от долгого путешествия и морской болезни лица. В Царьград прибыли истинные мученики за Христову веру. Одни хромали, другие держали руки на перевязи. Впереди шагали Лаврентий и Игнатий. Ступив на берег, они упали перед Фотием на колени и стали целовать не крест, а землю, на которой стоял патриарх. Возглас удивления эхом пронесся над толпой, женщины плакали, продавцы фруктов с подносами на головах бесплатно раздавали горемыкам свой товар. Даже Фотий не мог сдержать слез. Он троекратно перекрестил стоявших на коленях последователей Кирилла и Мефодия, и из уст его вырвалось тяжкое проклятие в адрес Рима. Будто по сигналу, люди вдруг подались вперед и, подхватив на руки оборванных учеников святых братьев, понесли их к монастырю святого Сергия Вакха, где они должны были жить. На этом все и кончилось. Народ погомонил еще несколько дней и забыл о них...
Симеон вместе со школярами Магнавры присутствовал на этой трогательной встрече, и его впечатлительная душа никак не могла успокоиться. Целыми днями выкупленные мученики не выходили у него из головы. Эти исстрадавшиеся люди посвятили себя делу, которое потерпело полное поражение. Он сознавал, что они были не только борцами за Христову веру (ведь их изгнали сторонники той же веры), но и борцами за новую письменность — и именно это озлобило их врагов, которые попытались уничтожить ату письменность огнем и мечом. Наверное, она была для них очень опасна, раз они прибегли к жестокости и насилию. Молодая душа Симеона была потрясена. Люди продолжали рассказывать о мучениях и истязаниях, кое-что преувеличивая, и все это выглядело и страшным, и странным, словно воскресение из мертвых, с той лишь разницей, что мертвые оставались мертвыми, а праведные пришли сюда. Ужас вызывал у Симеона рассказ о гибели епископа Горазда. В сознании юноши он вырастал до размеров исполина, стоящего на каменной площади далекого города. Легенда так обогатила историю: тот, кто первым обнажил меч, в следующий же миг был поражен богом, второй подхватил меч и рухнул замертво, а третий замахнулся для удара — да так и окаменел с поднятой рукой. И только когда меч попал в руки Вихинга, а это был сам Сатанаил, святость Горазда оказалась недостаточной, чтобы спусти его. Бог предпочел ваять его к себе до того времени, когда правда вновь вернется на землю и будет нуждаться в верных ей апостолах... Душа юноши как чистую правду впитывала в себя эти рассказы. Рассказывали и о Савве. Симеон знал его, они встречались, когда Мефодий приезжал в Константинополь. У Саввы было суровое лицо, изборожденное глубокими морщинами. Еще тогда Симеона поразили его тяжелые руки, похожие на молоты. В них не было ничего иконного и святого — руки вечного труженика. Такими были руки мастеровых, всю жизнь обрабатывающих железо. И разговоры его были земными, без словесных красот и тонких оттенков мысли. То, что он хотел сказать, говорил так, что не было места для толкований. Савва, как твердила молва, один оборонял монастырь, в котором жили братья и их ученики, и с помощью чудесного меча, посланного ему богом, разбил целое немецкое воинство. А когда враги все же захватили монастырь, он взобрался на башню и взлетел высоко в небо — так спасся он от злых сил.
Бог пожелал, чтобы многолетний труд святых братьев не погиб, и поэтому трижды сотрясал землю моравскую, дабы напомнить тамошней знати, что он гневается на нее. И трижды при землетрясениях разрывал бог кандалы Климента, Наума, Лаврентия, Марина и Ангелария. Верные соратники братьев не смогли бы спастись, если бы всевышний не дал Ангеларию чудодейственную силу: своим взглядом он усыпил охранников и вывел узников из темницы. И когда они дошли до большой реки, бог явился Клименту во сне и изрек: «Единожды посеянное да не погибнет! Земля болгар ожидает вас с радостью. Идите и умножайте золотое семя познания!»... Об этом рассказывал Лаврентий, который вместе с Марином должен был по тому же небесному зову отделиться от других учеников и отправиться к хорватам и словенам. Но лишь Марину суждено было добраться невредимым до тех мест, на которые указал им глас всевышнего. Лаврентия же поймали и отправили на торги в Венецию вместе с остальными учениками. Что сталось с Климентом, Наумом и Ангеларием, Лаврентий не знал.
И теперь Симеон вдруг понял последние строчки из письма отца, которое он получил несколько дней назад: «Я хочу порадовать тебя: бог печется о нас, он послал нам своих святых людей... Но подробнее об этом, когда вернешься. Бери полными пригоршнями божий виноград, чтобы обогатить душу свою познаниями, столь нужными тебе и государству».
Эти строчки были загадкой для Симеона, но теперь на них пролился свет. Наверное, эти трое из Моравии прибыли в Болгарию, и их приход был причиной радости отца. Симеон решил подождать, пока утихнет шум, вызванный прибытием выкупленных просветителей, а затем поговорить с кем-нибудь из них. Лучше всего было бы встретиться с Лаврентием. Будущий князь Болгарии был с ним знаком. Он также находился в свите Мефодия во время его последнего посещения Константинополя. Симеону хорошо запомнилась встреча с Лаврентием. Пресвитер Константин познакомил их незадолго от отъезда Мефодия. Константин и Марко, которые должны были остаться в Царьграде, чтобы затем отправиться в болгарские земли, очень надеялись на помощь Симеона. Лаврентий тоже пожелал остаться с Константином и Марко, но Мефодий не позволил. Двоих достаточно, а если придется посылать еще кого-нибудь, Мефодий обещает не забыть о нем... Симеон помнит, как, сказав эти слова, архиепископ Мефодий засмеялся и полушутя-полусерьезно добавил:
— А возможно, я и сам поведу всех вас в болгарские земли.
Видимо, святой старец шутил, но его слова глубоко врезались в память.
Эти раздумья побудили Симеона поскорее начать поиски Лаврентия. Молодая болгарская церковь нуждается в таких, как он, ученых мужах. Иначе зачем бы отец так спешил поделиться своей радостью и такими таинственными намеками? Привыкнув понимать князя Болгарии с полуслова. Симеон чувствовал, что, видимо, не надо пока ни с кем говорить об этом...
2
Василий умирал мучительно Его тяжелое тело вдавилось в кровать. Взгляд стал бессмысленным и тупым, нижняя челюсть отвисла, как у выбившегося из сил коня, и густая слюна все время душила его. Лекари то выходили из комнаты, чтобы посовещаться, то торчали возле кровати, как вороны у свежей могилы. Слуги поминутно приносили серебряные подносы с пиявками. Вся его грудь, лицо и руки были усажены отвратительными извивающимися тварями. Некоторые так насосались, что были положи на черные наросты. Иногда император начинал бессознательно мотать головой и давиться, мучительно и долго, и тогда лекари наперебой старались его успокоить. Подкладывали подушки, прижимали язык лопаточкой из слоновой кости, но никто не осмеливался сунуть ему в рот палец. Прошлой ночью он вдруг так резко сжал челюсти, что едва не откусил полпальца одному из них. Теперь они стали осторожнее. Бывший борец и конюх все еще не покорялся смерти. Он боролся, но по всему было видно: это его последний бой. Сыновья не выходили из покоев. Тут были только двое, Лев и Стефан, старший еще не вернулся из Сицилии, где сарацины продолжали предпринимать неожиданные набеги. Это открывало дорогу Льву, и он с нетерпением ожидал кончины отца. Он спешил! Спешил, пока не вернулся старший брат. Глядя на тяжелое тело отца, он чувствовал, как все в нем бунтует, потому что тот еще продолжает бороться, еще держится за жизнь. Ему мучительно хотелось встать и одним ударом разрубить последние нити, связывающие отца с этой жизнью, но озабоченные лица лекарей заставляли Льва сдерживать себя. Из присутствующих лишь Стефан был искренне опечален. По его юному безбородому лицу текли слезы, и он по-детски размазывал их рукавом кафтана, расшитого золотой мишурой.
Императрицы не было: она всю ночь не смыкала глаз у постели больного и с восходом солнца ушла к себе вздремнуть. Лев знал о ее привязанности к отцу и ломал себе голову над тем, как воспримет она его тайные планы. Отец давно определил в наследники старшего брата, что было известно и матери, но Лев не желал мириться с этим. Если отец скончается до возвращения брата, Лев не будет ждать ни минуты. Он тут же объявит себя василевсом — царский хрисовул был уже написан от имени Василия, и под ним стояла его золотая печать. Василий отдавал по божьей и своей воле заботы о государстве в руки Льва Философа и объявлял его своим наследником и василевсом.
Все было подготовлено тайно. Кроме императорского асикрита, никто не знал о существовании указа. Он был спрятан в соседней комнате, в ящике массивного стола, где василевс обычно хранил секретные письма. Императорский асикрит положил его туда сразу после того, как Василию внезапно стало плохо. Он сидел на широком позолоченном троне и диктовал распоряжения для старшего сына. Советовал ему не вступать в открытый бой с пиратами и не задерживаться там слишком долго. «И надейся на свой ум, потому что ум — это рука, которая направляет меч, чтобы пожать плоды победы...» После этих слов наступила долгая пауза, которая озадачила асикрита. Он ждал продолжения, но василевс молчал. Столь долгое молчание смутило его, ведь у Василия был острый ум и ясная мысль. Асикрит поднял голову и испугался: Василий выгнулся, его длинные ноги вытянулись, глаза закатились так, что белки светились в сумраке комнаты, а из широко открытого рта струей текла слюна. Асикрит выбежал в коридор, и первым, кого он встретил, был Лев. Сын будто ждал за дверью. Убедившись, что василевс без сознания, они тут же поставили императорскую печать под фальшивым указом и положили его в железный ящик стола...
Лев смотрел на черных пиявок, облепивших тело отца, и непрестанно думал о том, с чего начать. Кто будет тот, кому первым надо увидеть указ? Хорошо бы созвать приближенных василевса: если они сами откроют шкатулку, то не возникнет сомнений и слухов. Слухи-то, конечно, будут! Как бы ни было все законно и правильно, ты не можешь заткнуть рог молве. Если бы обошлось без слухов, он бы очень удивился. Лев встал, подошел к Стефану и легонько подтолкнул его к двери.
— Иди, не мучайся... Он будет жить... Так легко он не сдастся... Иди! — Отведя заплаканного брата в соседнюю комнату, он быстро вернулся, ступая легко, как кошка. Он усиленно соображал, как бы выпроводить лекарей. Их сосредоточенные, серьезные лица раздражали его. Пиявки были похожи на куски тины на белом теле отца и вызывали тошноту. Лев прислонился к окну и посмотрел во двор. Деревья выглядели унылыми и опечаленными. Давно прошло время обеда, но никто не обедал. И только он собрался отправить всех в трапезную, как больной начал икать. Лекари забеспокоились, стали тревожно переглядываться. Вдруг Василий содрогнулся так, что дернулась кровать, вытянулся и затих. Глаза стали на место, веки опустились. Пиявка, присосавшаяся ко лбу, будто осознав бессмысленность своего труда, изогнулась, раньше других оторвалась от кожи и медленно скатилась на белую подушку.
Василия не стало...
Слуги молча засуетились, торопясь убрать омерзительных помощниц лекарей.
И вдруг тишину дворца разорвал вопль. Кричала женщина, которая понимала, что потеряла все.
Лев, император византийский, приказывает... А в сущности, что он должен приказать? Первое его слово как императора должно быть весомым и запоминающимся. Все сейчас ожидают, каким будет его первый шаг. Издаст ли он новый закон, монастырь ли одарит, осужденных ли помилует, храм ли воздвигнет во имя всевышнего, который видит все... Последняя мысль заставила нового василевса вздрогнуть: действительно ли бог видит все? Если бы видел, то разве позволил бы ему таким коварным образом взойти на престол, отобрав его у брата? И все-таки, раз это удалось, значит, бог на его стороне. И убийцы, и подлецы, и дураки занимали этот престол именем всевышнего, а он ни жизни никого не лишал, ни крови не проливал, а только оказался умней остальных. Но ум не для того ли дается человеку, чтобы возвысить его над другими? В этом краю, где рабов и дураков так много, умный должен воссиять, стать для них солнцем во тьме житейской. В огромном небе, помимо мелких звезд, сияют также светила дня и ночи. Лев не раз созерцал небо, пытаясь разгадать их пути. На его столе и сейчас лежат вместе со стихами и желчными эпиграммами неоконченные труды о небесных светилах. Груду древних книг перелистал он, многих предсказателей выслушал, за хвостатыми звездами наблюдал, чтобы открыть путь своей звезды. И она воссияла в огромном небе над столицей Византии. Лев, византийский василевс, по воле божьей приказывает...
Асикрит стоял склонившись и ждал распоряжений нового императора. Лев сидел на том же позолоченном троне, на котором потерял сознание Василий, но если отцу трон был впору, то для сына был широк, и он выглядел в нем, словно цыпленок в гнезде. Что-то птичье было и в лице нового василевса: острый нос с горбинкой, тонкие, вытянутые вперед губы, узкие скулы и широкий затылок, покрытый редкими волосами. Единственное, что его облагораживало, был лоб — не столько высокий, сколько облысевший. Если бы не примечательный лоб, василевс походил бы на простого пекаря или скорняка, которые встречаются на каждом шагу. Сын не обладал ни красотой и мужеством отца, ни живым очарованием матери. Асикрит близко знал его, знал его мелочный характер, змеиную злобу, готовую поразить каждого, и боялся его. Когда Лев предложил ему написать фальшивый хрисовул, он согласился, поскольку испугался за свою жизнь. Согласился, а сам все ждал удобного случая, чтобы предупредить отца, но случая не представилось. Как на грех, все выходило в пользу Льва. Теперь он добился своего. Стал императором. И приказывает... Асикрит ждал.
Лев VI в поисках мудрых поступков и умных мыслей медленно перебирал в уме жития святых и властителей, но прочитанное и услышанное ускользало от него. На ум приходили одни глупости, которые не годились для дела. Он то возвращался к Соломону с его притчами, то взывал к Солону или Аристотелю, но и в этих мысленных путешествиях не встречал никого, кто мог бы ему помочь. Каждый из них жил в своем времени, своими заботами, не задумываясь над тем, что когда-нибудь василевс по имени Лев Философ будет нуждаться в его помощи. Соломон мудрствовал перед приближенными и женщинами, а Льву сейчас приходится лезть из кожи перед собственным асикритом, чтобы придумать нечто радостное или впечатляющее для народа. Но человек может прославиться, не только завоевав любовь народа, но и вызвав его ненависть. До сих пор Лев думал, что его слава мудреца и философа обеспечивает ему народную любовь больше, чем сплетни о том, что он не стесняется пренебрегать божьими заповедями. Слава похотливого сластолюбца закрепилась за ним давно. Три его брака уже никого не удивляли. Но последняя жена. Теофано, стала надоедать ему, и император ломал себе голову, как бы отправить ее в монастырь. Были и другие причины. Ему приглянулась Зоя, дочь купца Заутцы, и, кроме того, он подозревал, что Теофано кое-что знает о фальшивом хрисовуле. Во время одной ссоры жена бросила намек на его отношения с асикритом, это и заставило Льва задуматься и затаить подозрение, что она знает. Теофано была красива, правда, немного выше его, и если раньше разница в росте ему нравилась, теперь стала раздражать: все казалось, что жена смотрит на него свысока, с некоторым пренебрежением. Теофано была женщиной самостоятельной, со своими привычками и желаниями, которые не всегда были Льву приятны. Однажды в опочивальне, разнеженный ее ласками, он расчувствовался, наговорил кучу умных и глупых слов и как бы между прочим спросил, что ей нравится в нем. Ответ сбил его с толку:
— Лоб...
— Только лоб? — спросил он. — А чем?
— Тем, что высокий и красивым.
— Лоб как лоб! — заскромничал Лев, но в его с трудом сдерживаемой улыбке сквозило самодовольство. Чтобы погасить эту улыбку, Теофано сказала:
— Когда я смотрю на него, мне кажется, что он начинается от бровей и кончается вот здесь. — она провела рукой по его спине и похлопала по пояснице. Она пошутила! Этой «шутки» он не смог забыть никогда. По мнению Льва, она насмехалась над его образованностью, над его гордостью тем, что он самый мудрый человек в империи. Если бы нашелся другой. Лев не задумываясь сослал бы его на острова или — самое меньшее — запретил бы ему входить во дворец. Вначале Лев не увидел в ее шутке насмешки, но по мере того, как время отдаляло их друг от друга и он охладевал к ней, злополучная фраза все чаще начинала звучать в его мозгу как кощунственная издевка над его ученостью. Иногда он тайком смотрелся в огромное серебряное зеркало и упорно старался разглядеть свой затылок. Его рука нащупывала гладкую наготу и редкие волосы на шее... Нет, он не простит ей, никогда не простит этой обиды. Если Зоя ответит взаимностью, он найдет способ освободиться от Теофано.
Император заерзал на широком позолоченном троне, и асикрит поднял голову.
— Пиши! — сказал Лев. — Я, Лев Философ, волей божьей василевс Византии и многих других стран, приказываю...
3
Кремена-Феодора-Мария вдруг состарилась. Земная жизнь больше ничем не привлекала ее. Она утратила единственную связь с нею — своего сына. Сорок дней маленький Михаил был с ней, постоянно будил ее, не давая спать, но потом совсем забыл ее. Дитя! Ему больше нравились небесные селения, и тропинка к матери заросла травой. Но мать не забывала его. Она упорно продолжала ходить на маленькую могилку, выдергивала поникшие травинки, берегла ее от бесчувственного времени и сама не заметила, как могилка осела и сровнялась с землей. Кремена-Феодора-Мария стала снова впадать в религиозный экстаз, все более отчуждаясь от мужа и от окружающих. И чем дольше стояла она на коленях в домашней часовенке, тем сильнее чувствовала, как набухает в ней странная вина, изнуряющая ее своей тяжестью. Она начала понимать: то, что случилось с ее ребенком, есть не что иное, как божье наказание. Наказание за ее сомнения в чистоте веры и предпочтение ей плотского, земного бытия. Бог подарил ей кратковременную радость, чтобы потом заменить ее жестоким горем. Бог наказывал ее за отказ от тайного обета, который она когда-то дала себе, — остаться Христовой невестой. Теперь он приютил ее, но возложил на нее бремя страдания. И в ней созревала упорная мысль: отказаться от всего земного и посвятить себя богу. С тех пор как погиб ребенок, она стала совершенно равнодушна к мужу, не позволяла ему дотронуться до себя. Присев у горящего очага или вслушиваясь в завывание зимней вьюги, она мысленно перебирала свои земные прегрешения и приходила к выводу, что должна вымаливать искупление грехов в монашеском уединении. И уже не спрашивала себя, нужно ли уходить от мира сего, а лишь — куда уйти. Мысленно переходя из одного монастыря в другой. Кремена-Феодора-Мария искала приют для своей невыносимой боли. Такой приют был нужен ей, чтобы отдалиться от всех, стать чужой, чтобы ее забыли а чтобы она смогла забыть. И мысли ее все чаще обращались к Брегале. Там впервые искушение обрело образ, и туда надо уйти, чтобы, искупая вину перед всевышним, усугубить свои страдания. В долгие зимние ночи, бесконечные из-за не утихающей в ней боли, она открыла для себя Анну.
Анна, младшая дочь князя и ее племянница, была миловидна, но слегка прихрамывала, и хромота делала ее стеснительной и замкнутой. У нее было немало женихов, но она и слышать не хотела о замужестве. Ей казалось, что они или корыстны, или жалеют ее. А она была слишком гордой, чтобы позволить жалеть себя. Анна жила в отцовском доме, словно черная овца в белом стаде. Никто ни о чем не просил ее, и она никому не досаждала ни своим присутствием, ни разговорами. Книги с житиями святых постепенно заполняли сундучок, предназначенный для драгоценностей. Эти книги покупала она у «Доксовых детей». Так и шла ее жизнь, пока беда, как молния, не поразила Кремену-Феодору-Марию, отняв у нее единственную радость. Анна стала искать ее общества, ловила ее взгляд, ходила за ней тенью, внимая ее страданию. Анна не заговаривала с ней, не утешала, но ее присутствие постепенно становилось необходимым для сокрушенной скорбью матери. И как каждый живой человек, нуждающийся в том, чтобы выплакать кому-нибудь свою душу, так и Кремена-Феодора-Мария находила утешение в молчаливой привязанности тихой Анны. Ее первую посвятила несчастная мать в терзания скорбящей души. Анна не принялась ее успокаивать или разубеждать, а, напротив, рассказ о наказанье божьем восприняла вполне серьезно, разделяя мысль тетушки о необходимости пострижения в монахини. Всю зиму говорили они о монастырях вдоль реки Брегальницы. Там, метрах в десяти под скалой, где стояла часовня святого Иоанна Брегальницкого, был заброшенный женский монастырь. Во времена, когда Пресиян завоевал эти земли, монашенки, опасаясь за свое целомудрие, покинули обитель. Долгие годы она была собственностью мужского монастыря и пустовала. Там жила одна-единственная старуха, которая до последнего своего часа пыталась собрать вокруг себя Христовых невест, но так и умерла в одиночестве. После переселения сестры Евлампии в мир иной монахи превратили обитель в хозяйственный склад, где хранили продовольственные запасы большого монастыря. Кремена-Феодора-Мария собиралась обратиться к архиепископу Иосифу с просьбой снова узаконить право женского монастыря на самостоятельное божье имущество. Но это зависело и от согласия брата. Если бы Борис-Михаил подтвердил старые монастырские дарения, она смогла бы возродить обитель для божьей молитвы и святой жизни.
Обе женщины уже не скрывали своего решения. Во дворце знали об этом, но князь все еще не сказал своего слова, и поэтому напряжение нарастало с каждым днем. Несколько недель назад Кремена-Феодора-Мария написала завещание. Все, что было у нее, она распределила между близкими и знакомыми. Не забыла даже слуг и рабов. Одним подарила свободу, другим — одежду и драгоценности, себе оставила несколько простых власяниц и расшитое серебряной мишурой свадебное платье, чтобы оно напоминало ей о грехе перед богом. Из украшений сохранила лишь золотое ожерелье, подаренное ей матерью к свадьбе, а остальное золото, за исключением того, что принадлежало мужу, отдала на восстановление монастыря. Завещание было составлено тщательно, с желанием никого не обидеть. Ей хотелось, чтобы ее, ушедшую в мир самоуглубления и общения с богом, поминали добром. Анна сделала то же самое, но у нее было слишком мало имущества, чтобы оно могло кого-нибудь осчастливить или обрадовать. Себе она оставила сундучок с книгами и самое необходимое, чтобы не быть монастырю обузой. Она и не подозревала, что там, в Брегале, ей предстояло испытать искушение в лице сампсиса Симеона...
С наступлением весны было получено княжеское и архиепископское согласие и подтверждение старых прав заброшенного монастыря. Это не очень-то понравилось игумену, но княжеское слово было сказано, и он приказал освободить кельи. По традиции пострижение в монахини и отречение от мира сего таких знатных особ происходило в присутствии, архиепископа Иосифа. Пострижение было совершено на пасху в большом соборе около Плиски. Поседевшие волосы Кремены-Феодоры-Марии и черные как смоль кудри Анны положили на поднос в знак начала символического жертвоприношения. Отрезан земной путь будничной суеты и тщеты. Черные власяницы сокрыли красоту двух женщин, отправившихся на поиски добра и истины вне обычной жизни людей. Вся Плиска собралась поглядеть на такое зрелище. Княжеский запрет был впервые нарушен: у собора стояли две запряженные лошадьми повозки, нагруженные тем, что необходимо для отшельнической жизни. После пострижения монахини поцеловали архиепископу руку, перекрестились троекратно и, опустив глаза, мелкими шажками пошли к повозкам. У первой, опираясь на коалы, стоял Алексей Хонул. Он не пожелал присутствовать на обряде, который узаконивал расставание с женой. Теперь Хонул оставался совсем один в чужой стране, без всяких корней. Увидев, что жена выходит из церкви, он было пошел ей навстречу. Но вдруг остановился. Она уже не была его женой, и с этого момента их ничто не связывало. Кремена-Феодора-Мария прошла мимо него, будто Алексея не было тут, и, сев на мягкие подушки, подняла руку, прощаясь со всеми. Многие близкие плакали — то ля от радости, то ли от печали.
Возницы стегнули лошадей, и обе повозки затерялись в торжественной зелени полей.
Алексей Хонул бессознательно двинулся им вслед, но, почувствовав, что все на него смотрят, вдруг смутился, оглянулся и направился к главным воротам. Впервые князь разрешил конным повозкам стоять перед соборной церковью, и то ради двух женщин, посвятивших свои жизни богу. Сам он, как всегда, пришел пешком. Люди расступились, давая ему дорогу. Он шел, подняв голову, глядя прямо перед собой, суровый и бесконечно далекий от всего, что тут происходило. Его жена как-то сгорбилась, уменьшилась и часто-часто вытирала слезы. Она оплакивала пострижение дочери. Анна всю жизнь была ее заботой и болью, материнской печалью и наказанием. Как могла она родить дитя с таким недугом? Если бы дочка охромела потом, мать не мучилась бы так: мол, несчастье есть несчастье, — ну а так она винила себя...
На полпути князь Борис-Михаил вдруг освободился от своих мыслей и будто ступил на твердую землю. Отчужденное выражение лица исчезло, и глаза засветились теплотой. Ускорив шаг, он догнал Алексея Хонула и дружески положил ему руку на плечо.
— Не скорби, Алексей. Много страданий уготовила тебе жизнь, но человек для того и создай — терпеть...
Участливая ладонь на плече и дружеский голос заставили Алексея Хонула почувствовать бесконечную благодарность к князю. Рядом с ним был не державный властелин, а человек, который ценил его и сочувствовал его боли. В сущности, их связывала одна боль, и князь не мог не понять его. Ни маленький Михаил не был ему чужим, ни Мария, ми Анна... И если было что у князя, чего не было у Алексея, — это то, что он стоял на своей земле, а Хонул уже превращался в тот осенний лист, который ожидает последнего порыва ветра. Какую дорогу укажет ему жизнь, он не знал, да и не хотел знать. Страдание всегда шло за ним по пятам, даже когда он был среди своих. От добра ли он покинул их? Нет!..
У городских ворот стражники затрубили в рога, и этот торжественный звук как нож вонзился в сердце князя. Он махнул рукой, приказывая не трубить. Слишком сильна была боль в сердцах близких, чтобы поднимать шум фальшивой торжественности. Повозка с двумя женщинами все еще стояла у него перед глазами. Они отреклись от земного, а он остается здесь навязывать божью волю мечом и насилием. Когда-то папа освободил его от тяжких прегрешений, но простил ли он себе их сам? Много бессонных ночей осталось в его памяти, и чем больше он старел, тем чаще бередили душу воспоминания о невинно погубленных детях. Они смотрели на него своими кроткими глазами и вопрошали: за что? Что мы сделали тебе плохого, почему ты лишил нас того, чего не можешь нам дать?.. Этот вопрос будет мучить его всю жизнь, и он всегда будет чувствовать себя виноватым. Разве недуг Анны не месть провидения, разве смерть маленького Михаила не острое жало, нацеленное в его сердце?! Может, весь его род будет искупать его вину и прегрешения... Все смотрят на него и завидуют, что он стоит во главе государства и держит в руках бразды человеческих стремлений и желаний, но никто не может заглянуть в глубину его души и понять, какой мрак прячется там.
И настанет день — Борис-Михаил знал это, — настанет день, когда тяжесть прегрешений перевесит его упорство и он отправится вослед сестре искать прощения за содеянное зло. Люди знают, что оно было содеяно во имя всевышнего, но Борис-Михаил не убежден, знает ли это всевышний... Круговорот сомнений никогда не кончится, ибо живой человек живет, чтобы сомневаться в том, что он сделал, иначе он не мог бы идти вперед.
4
Фотий принял свое заточение без былых терзаний. Он достиг того возраста, когда равнодушие и мудрость подают друг другу руку и становятся спутниками человека только вечерами, когда в небе загорались крупные звезды, бескрайняя боль приходила к нему и не давала заснуть до рассвета. Он думал об Анастаси и о ребенке, и эти мысли были невидимым ножом, который постепенно перерезал нить его жизни. Остров Теревинф был из тех морских островов, которые не отличались разнообразием жизни. И другие сосланные патриархи проклинали дни, проведенные здесь. На этом острове в свое время много лет провел патриарх Игнатий, его заклятый враг. Теперь Фотий ходил по тем же самым дорожкам, и шаги его звучали, как шаги заключенного — равномерно и устало.
После вечерни он поднимался на высокую прибрежную скалу, где кончалась земля и начиналась морская гладь. И невольно припоминал библейскую картину «Хождение по водам». У него было чувство, что, если он ступит на ровную морскую гладь, с ним тоже произойдет чудо. Но несмотря на это, не ступал. Слишком земным был бывший константинопольский патриарх, чтобы верить в библейские чудеса. Его согбенная фигура допоздна маячила на скале, а неухоженная белая борода слегка развевалась от невидимого ветерка. Внизу, где вода облизывала подножие скалы, отражались звезды, будто у ног лежал потусторонний небесный мир со всеми прелестями настоящего неба и даже более загадочный, поскольку он существовал не всегда. Патриарх Фотий слишком долго всматривался в просторы небесных селений, чтобы и теперь глядеть в их пустоту. В бездне искал он когда-то свои истины, но нашел ли — никто не может сказать. Фотий, устало опустивший руки и голову, походил на кусок скалы и вечности. Что еще могло бы его обрадовать? Ничто! Кроме одного — возвращения к ребенку и Анастаси.
Но ждут ли они его? Верно, они плакали, провожая его. Особенно сын. Он держался за полы длинной одежды отца, и глазки его утопали в слезах, как звезды в воде, которые наблюдал Фотий каждый вечер. Сын не говорил ему «папа», и это тяготило его. Для него Фотий был «владыка», однако сыновняя любовь к «владыке» была безграничной Много раз спрашивал он мать: почему у других детей есть отцы, а у него лишь «владыка»? Вначале Анастаси смущали эти вопросы — она не знала, как ему это объяснить, и делала вид, что не слышит его слов, пока Фотий однажды не посадил мальчика на колени и не сказал: «Я, сынок, отец для всех людей, верящих в бога, а для тебя я владыка, чтобы тебе завидовали другие дети. Ни у кого из них нет владыки, который бы так их любил...» И этот туманный ответ, видимо, удовлетворил мальчика, и он перестал тревожить мать вопросами. «Владыка» для него был и радостью, и лаской, и наслаждением, и ожиданием. И вдруг он понял, что с отъездом «владыки» теряет все, что у него было. Слезы его были чистыми и светлыми, искренними и по-детски преданными. Вырастет и узнает правду о себе и о матери и о своем «владыке»... Неизвестно только, как посмотрит сын на все это, осудит ли его за ложь или благословит за прекрасные годы, проведенные под его крылом. Фотий не представлял себе, сколь долгим будет заточение. Много злобы навлек он на себя за годы борьбы и распрей. Сколько раз обрушивались на его голову папские анафемы! Как близко был от него острый меч василевсов! И все же он уцелел. И только было подумал, что жизнь пойдет гладко в царствование его друга Льва Философа, как на него пал царский гнев. Почему? — спрашивал себя Фотий и не находил ответа. О многом он догадывался, но из догадок трудно было выбрать одну к сказать: вот за это! Тут и мелочная зависть императора, что Фотий делит с ним славу ученого мужа. Тут и третья женитьба василевса, охладившая их дружбу. А может, причина в другом: в вечном стремлении византийских правителей завоевать признание Рима, быть в хороших отношениях с папами, а для них Фотий — самый непримиримый враг... Тяжкие слова говорил константинопольский патриарх в адрес римских священнослужителей — и раньше, и при встрече выкупленных учеников Кирилла и Мефодия. Все это, видимо, и подтолкнуло лавину, которая покатилась вниз, увлекла за собой Фотия и забросила на этот остров с печальной славой патриаршей тюрьмы...
Низвержение не слишком удивило Фотия, хотя он не ожидал этого, — наверное, носил его в себе. Поразил выбор нового патриарха. На патриарший престол взошел шестнадцатилетний брат василевса. Стефан. Неопытное дитя заняло его место. Что оно может сделать для константинопольской церкви? Ничего! Исходя из своего многолетнего опыта, Фотий понимал, что Стефан недолго продержится на престоле, и тайная надежда не покидала ссыльного: возможно, его опять призовут спасать загубленный престиж церкви...
Фотий понимал, что это желание может и не сбыться, но лучше верить во что-нибудь, чем поддаться малодушию и праздности, — подобные мысли были единственным утешением в этом забытом богом месте и уходили, лишь когда сон смыкал ему веки. Фотий исправно выполнял все церковные требования к спасению души, но делал это по привычке. Здесь, в одиночестве, он вновь вернулся к литературным занятиям. Теперь церковные послания и заботы о торжестве константинопольской церкви над римской не волновали его. Древний мир вновь завлек его в свой темный водоворот и не давал покоя. Если бы не эти волнения. Фотий истлел бы, как одинокий уголек, от дум об Анастаси и сыне. Перед изгнанием он открыл им завещание. Фотий признавал сына своим и оставлял ему огромное наследство, собиравшееся дедами и прадедами, чтобы тот поминал его добром. Все остальное: дом, дополнительные доходы и два старых имения — он оставлял Анастаси и себе. А если ему придется на этом острове проститься с жизнью, она станет наследницей и его части имущества. О церкви в этот раз он вообще не упомянул. Достаточно много лет жизни он отдал ей, чтобы отдавать еще и часть имущества. Пусть заботятся о церкви василевсы, которым она безропотно служит. Фотий был из тех ее служителей, с которыми обходились очень плохо. Что он им сделал, что они так суровы и несправедливы к нему?..
От грустных размышлений его отвлекал монастырский служка — молодой паренек, немного глуповатый, но кроткий, с восторженным выражением на безбородом лице, отчего казался слащавым и как бы неземным. Мальчик был разговорчив, а вопросы, которые он задавал, отличались наивностью. В других обстоятельствах вряд ли кто стал бы отвечать на них, и Фотия вначале раздражала его глупость, но постепенно он стал открывать в этих вопросах путь к своему спасению. Было с кем разговаривать и таким образом освобождать душу от груза горьких дум. Он боялся лишь одного — не поглупеть бы, как его собеседник.
— А почему у птиц крылья? — спрашивал Онуфрий, и его восторженное лицо застывало в ожидании ответа.
— Почему? Потому что такими их создал бог! — отвечал Фотий, но задумавшись, понимал, что не может дать разумный ответ на этот вопрос. Птицы существовали давным-давно, еще до появления богов, по крайней мере так говорится в книгах древних эллинов. Их божества не сотворяли птиц. А до эллинов существовали и другие народы. Но, однако, все пошло от сотворения мира, от тех шести дней, о которых пишется в святых книгах А там сказано, что бог сотворил всех сущих на земле тварей: и рыб морских, и птиц небесных, и всяких животных и гадов...
Эти на первый взгляд легкие вопросы Онуфрия все глубже и глубже проникали в сознание Фотия, и, стоя на своей скале над морем и глядя вдаль, где солнце медленно погружалось в море, он понимал, что не все ясно. Если земля плоская и у нее есть край, почему же солнечный свет в последнюю очередь уходит с горных вершин?
Но к чему копаться в непознанном, когда все сказано в божьих книгах? Ему ли сейчас делать открытия? Достаточно, что этот недоучка-василевс, присвоивший титул Философа, постоянно взирает на небо, чтобы открыть пути светил... Эти пути искали многие и до него, но мало что нашли.
Однако, несмотря на нежелание вмешиваться в дела божьи, Фотий не мог не удивляться движению далеких кораблей по морю. Вначале появлялась верхушка мачты, за ней медленно всплывали паруса, и лишь затем становился виден весь корабль. Он застывал на далекой линии между небом и водой и казался божьей коровкой на гладкой поверхности огромного арбуза. Нет, все-таки было в этом нечто столь удивительное, что заслуживало раздумий.
6
Симеон собирался в дорогу. Очень много событий произошло в Царьграде за последний год его учебы. Смерть императора Василия повлекла за собой изменения при дворе. Все стало каким-то ненадежным и для своих, и для чужих. Отстранение Фотия, славившегося мудростью, неожиданно окрасило небо над Константинополем в зловещий цвет. Новый правитель. Лев VI Философ, начал тайные гонения на приближенных отца. Подле него появились писатели и стихотворцы, астрономы и лекари, которые старались урвать из государственной казны как можно больше. Их славословия нравились новому василевсу, но он не прощал тем, кто превосходил его по уму. Ему хотелось быть единственной, ярчайшей звездой в небе империи.
Поговаривали, что Фотий впал в немилость из-за собственной славы, которая затмевала мудрость василевса-философа. Симеону не раз приходилось слушать проповеди бывшего патриарха, и он всегда уходил с чувством восхищения его умением красиво говорить и мудро мыслить.
За несколько лет учения княжеский сын достаточно хорошо узнал византийские порядки, чтобы ничему не удивляться. В Константинополе внезапное обвинение в тяжких грехах и даже казнь могли стать уделом каждого. И все же город жил, боролся с бесчисленными врагами и диктовал свою волю. Постепенно Симеон понял, в чем его непобедимость. Во-первых, город очень хорошо укреплен, и, во-вторых, он находится в таком месте, куда богатства всего культурного мира стекаются, как кровь в человеческое сердце, и дают ему силу и бессмертие. Если когда-нибудь Симеону придется занять отцовский престол, он сделает все возможное, чтобы Константинополь стал болгарским...
С каждым прожитым днем нетерпение Симеона и его соучеников нарастало: ожидалось прибытие княжеских послов, которые должны были забрать их в Плиску. Кроме того, им надо было сделать еще одно дело — получить подтверждение мирного договора с Византией и выразить свое почтение василевсу Льву и патриарху Стефану. О возвеличении брата императора люди говорили с насмешкой и плохо скрываемой злостью. Что может шестнадцатилетний мальчишка без всякого опыта в светских и церковных делах? Стефан не блистал ни умом, ни красноречием, был чересчур стеснителен и невзрачен. Симеон знал его, они вместе учились в Магнавре. Познания Стефана были невесомы, как птичье перышко, и нестойки, как поздний снег. Нет, он не мог ничему научить людей, кроме той истины, что и дурак может возглавить константинопольскую церковь.
Симеон с нетерпением ожидал послов отца, чтобы обрадовать их новостью: Лаврентий и большая группа учеников Кирилла и Мефодия согласились отправиться с ним в болгарскую землю. Вначале они отмалчивались, потом заколебались, а когда Фотий был низвергнут, почувствовали себя слишком неуверенно в Константинополе и сами пришли к Симеону сообщить о своем согласии. Около пятнадцати духовных лиц, испытанных борцов за славянскую письменность, собирались теперь внести свою лепту в укрепление молодой болгарской письменности и церкви. За это отец мог лишь похвалить, ведь он уже давно собирает таких просвещенных и знающих людей...
В последнее время Лаврентий непрестанно спрашивал: когда же мы отправимся? Он опасался, как бы новый патриарх Стефан не помешал им в решающий момент, поскольку они были не просто византийскими священнослужителями, а приверженцами и сеятелями славянского слова. Но Стефан еще не мог понять церковных дел, и он задержал бы их, если бы ему это подсказал кто-нибудь более умный и хитрый. Юноше с патриаршим жезлом было далеко до дальновидного, мудрого Фотия. Стефан не знал, чего хочет сам, не знал, чего надо требовать от божьего стада и просить у всевышнего. Он все еще продолжал радоваться своему возвеличению, но делать ничего не делал. Опытные архиепископы и епископы не очень-то старались его поучать, они предпочитали иметь такого вот патриарха, чтобы властвовать свободно на своих землях и в своих городах. Они изумлялись: Лев VI вроде считался человеком умным, а допустил такое кощунство над константинопольской церковью.
Вопреки желанию уехать поскорее Симеон чувствовал, что время связало его с Константинополем невидимыми нитями. Мир не был столь безлик, как это думалось поначалу. У юноши завязалось очень много знакомств. Знатные семейства не упускали повода пригласить его к себе. Сына болгарского князя Бориса-Михаила с нетерпением ждали в каждом доме и смотрели на него с большим интересом. Византийцы заочно создали себе очень странное представление о Симеоне — оно было результатом многолетней ненависти к болгарам — и потому ожидали увидеть невзрачного юношу, грубого и невоспитанного, но бывали поражены его учтивым поведением, безупречным греческим языком и обширными знаниями. Симеон обладал цепким умом, и все прочитанное прочно запоминалось им. Иногда он ловил себя на том, что даже знания, которые по сути своей мертвы и никогда ему не пригодятся, продолжают, не затуманенные временем, храниться в его памяти. Познания Симеона заставляли византийцев удивленно переглядываться. Многие не могли поверить собственным Глазам и ушам и с византийским упорством старались найти в его роду греческого предка, чтобы таким образом поддержать старое представление, что болгарин простоват, груб и что он может приобрести ученость и хорошие манеры, лишь если в его жилах течет византийская кровь. Расспросы об отце и матери Симеона ничего им не дали. Но невзирая на это, они не замедлили распустить слух, что он наполовину грек. Симеон постепенно убеждался, что в кругах знати любезная улыбка еще ни о чем не говорит, гораздо больше можно понять по взглядам. В них наряду с коварством он видел и настойчивое любопытство. Особенно во взглядах женщин. Первая женщина, которая тайком открыла ему дверь, была жена друнгария Евстафия. Симеон долго колебался, стоит ли ему идти. Боялся, не ловушка ли это. Друнгарий отбыл с войском на Италийский полуостров на третий год после их свадьбы, и молодая жена не смогла вынести одиночества. Ее служанка протоптала тропинку к дому Симеона, беспрестанно нося ему записки. Агапи встретила его на одном из приемов, устроенном императрицей. Красивый молодой человек ее пленил, блеск его черных глаз проник ей в душу, и она делала все возможное, чтобы привлечь его внимание. На этом приеме они разговаривали мало, и разговор касался учения в Магнавре и преподавателей. Но Агапи была очень далека от забот и занятий учеников императорской школы. Симеон быстро понял строй ее мыслей, и его шутка по поводу прически одной слишком грузной дамы помогла им найти общий язык. Так возникла первая тайна, побудившая их чувствовать себя заговорщиками. Этикет не позволял замужней даме долго разговаривать с молодым мужчиной, и они разошлись, но в любом месте просторного зала Симеон чувствовал на себе взгляд Агапи. И вскоре от нее пришла записка. Однако он решился лишь после третьего приглашения. Он вошел в дом друнгария через потайную дверцу вслед за служанкой, что приносила записки. Нескоро он забудет это путешествие: у него все время было ощущение, что за ним отовсюду следят невидимые глаза. Служанка довела его до какой-то комнаты, приложила палец к губам: мол, ни о чем не спрашивай — и показала на дверь. Симеон открыл ее, и первое, что увидел, было пламя свечи, а со свечой — она. На ней было что-то совсем легкое и прозрачное, и отблеск пламени боязливо трепетал на полуобнаженной ноге. Она стояла и спокойно рассматривала его, а ему был виден лишь круг света, золотившего ее грудь и ногу. Вдруг Агапи подалась вперед. В темноте одежда ее чуть слышно шуршала, будто она шла по осеннему лесу. Руки ее были нежными и мягкими, эту нежность Симеон будет помнить всю жизнь... Они не разговаривали. Оба понимали, что свело их вместе, а краденое время бежит очень быстро. Симеон остался у нее до поздней ночи. Есть такой момент перед рассветом, когда небо становится темным и тяжелым. Он быстро шел по улице; люди еще спали, но их скорое пробуждение чувствовалось по еле слышным звукам. В лавках за запертыми дверьми было тихо, но кое-где огонек свечи уже проникал сквозь щели оконных ставен: был базарный день, и торговцы начинали подготавливать свой товар.
Симеон не знал, как отнестись к тому, что с ним случилось, — как к счастью или как к безрассудному поступку.
Он очень устал от ласк Агапи, тупое безразличие овладело им, и, если бы не близкий рассвет, он еще долго бродил бы по улицам. Этого вечера ему никогда не забыть. Агапи сделала его мужчиной и открыла ему тайны женской прелести. С тех пор прошло несколько лет. От Агапи осталась в памяти лишь нежная мягкость рук. Появилась другая, и она, как ни странно, тоже была из высших кругов и к тому же — лучшая подруга Агапи. Сначала Симеон не мог объяснить себе, почему Агапи так хотелось познакомить его с Анной, которая была гораздо моложе и могла отбить его. Симеон опасался всякого нового знакомства, он не хотел осложнений. Эти знатные дамы могли так запутать его в сетях непрестанных интриг и сплетен, что, того и гляди, возникнет скандал и ему придется уйти из императорской школы. Но несмотря ни на что, знакомство состоялось. Анна была намного красивее Агапи. На первый взгляд в ней было что-то непорочное и робкое. Длинные ресницы казались шелковыми, и сквозь них, подобно лунному свету, струились ее скрытые желания. Симеон при первой же встрече почувствовал, как дрогнуло сердце Кровь отхлынула от лица, и та бледность, которая придавала ему привлекательность и мужественность, залила скулы. Это не ускользнуло от Агапи. Симеон боялся огорчить или же задеть ее самолюбие вниманием, которое он начал проявлять к Анне, но ошибся. Вместо того чтобы рассердиться, Агапи рассмеялась:
— Я знала, что она тебе понравится. И поэтому скажу тебе прямо: завтра я уезжаю к мужу. Моя подруга Анна будет смотреть за домом. Я оставляю ей ключи...
Симеон до сих пор не может объяснить себе легкости, с какой подошел он к своей новой подруге. Вероятно, в нем заговорило врожденное чувство болгарина воспринимать женщину естественно, как благо, что ему полажено в жизни, и не задумываться над ее переживаниями.
Анна была более стеснительной, и это укрепило в нем чувство мужского достоинства. С опытной Агапи он был учеником, теперь ученик становился учителем или по крайней мере ровней. Анна нравилась ему тем, что всегда радовалась его появлению, как дитя. Какими только именами не называла она его! Если он задерживался — -плакала. Анна принимала его как солнце, как долгожданное счастье. Агапи после любовных ласк сразу же успокаивалась, вставала и начинала расчесывать волосы, будто забыв о нем. Анна же не сводила с него глаз. Она целовала его сильное тело с резко очерченными мускулами, страстно желав его тепла. Высокий лоб Симеона часто привлекал ее внимание, она измеряла его ладошкой и не переставала восхищаться. Она была живая, гибкая и удивительно ласковая. Муж Анны был гораздо старше ее, она вышла за него, как только достигла шестнадцати, а теперь ей было столько лет, сколько Симеону. Иногда Симеон зарекался не переступать больше порога потайной дверцы, потому что готовился стать духовным лицом и его жизнь должна быть святой и праведной. Но несмотря на это, молодость брала свое. Наступало время свидания — и он спешил к ней.
Так продолжалось до его пострижения в монахи. И вот теперь Симеон ожидал послов отца, которые должны были ехать вместе с ним на родину. Будет ли он сожалеть об Анне, Симеон не знал...
6
Во времена Крума был закон, сильно ограничивавший потребление вина, но тем самым людей лишали такого вкусного и необходимого плода, как виноград. Восстановление виноградников началось еще при жизни Крума, так как он сам убедился, что его закон мешает народу пользоваться дарами виноградной лозы. При наследниках Крума довольно много земли, хорошо прогреваемой солнцем, было засажено виноградом.
Крепостные крестьяне и рабы давили вино, но никто не напивался сверх меры. В честь виноградной лозы с давних фракийских времен проводились веселые народные празднества. Борис-Михаил не хотел полностью уничтожать народные обычаи и потому, посоветовавшись с архиепископом Иосифом и с Климентом, приказал день виноградной лозы объявить праздником святого Трифона. В этот зимний день, когда весна уже стучалась в окно, все высыпали на поля, чтобы в первый раз обрезать лозу и по слезе угадать, каким будет год. В этот день полные вина медные сосуды переходили от одного к другому, полыхали костры и мокрые прошлогодние ветки винограда, охваченные алым пламенем, тонко посвистывали, крупные куски мяса и сала, нанизанные на вертела, жарились над раскаленными углями. В последнее время народные праздники начинались с благословения в церкви и заканчивались тем, что на основной ствол виноградной лозы ставили горящую свечечку. Отец семейства обычно благословлял землю на новый урожай, троекратно поливая ее густым вином. Старое и новое переплелось тут, но не мешало друг другу.
Климента, Наума, Константина и Марко пригласили на Доксовы виноградники. Ни один из них не пил вина, но при виде празднично одетых людей на весенних полях души их также наполнились радостным возбуждением. Около костров пелись песни, дети играли в снежки, молодые парни, разгоряченные вином, боролись — мир продолжал жить, довольный и тем малым, что принес с собой день. Климент смотрел на живописное роение людей на черно-белом поле, и в его душе художника постепенно возникал зримый образ народного духа. Правильно поступает Борис-Михаил, не втискивая все в церковные догмы и не обезличивая свой народ и себя. Одно лишь омрачало душу Климента — мысль о том, что его собрат Ангеларий прикован к постели и не может всему этому радоваться вместе с ним. Ангеларий с каждым днем слабел и таял, как восковая свеча. Даже лицо его приобрело восковой цвет. Скулы заострились, голос стал тихим, и друзья понимали, что он умирает. После сильного кровотечения на водосвятие целители потеряли надежду. В последние дни он с трудом вставал, но еще продолжал упорно бороться за жизнь. Ему все казалось: доживи он до весны, и смерть будет побеждена. У него было чувство, что она преследует его от Моравии и сейчас дежурит около него, но он надеялся, что их дороги разойдутся и они пойдут каждый по своей. Ангеларий, движимый желанием жить, через силу заставлял себя есть, но из-за этого еда ему совсем опостылела. Чеслав попытался вернуть ему аппетит отваром полыни к других трав, но и это не помогло. Больной ел мало, лишь бы не умереть с голоду. Бориса-Михаила очень огорчала болезнь Ангелария. Не проходило дня, чтобы он не поинтересовался его здоровьем. Два раза князь навещал его и уходил сокрушенный. Такой необходимый человек оставлял этот мир! Щеки его впали, и, когда он улыбался, улыбка как бы застывала на лице и белые зубы долго еще оставались открыты, будто губы были бессильны вернуться в прежнее положение...
Климент смотрел на искры костров, разожженных на пригорках, и радость от праздника угасала. В памяти всплыли костры в Моравии, на которых за несколько дней превратились в пепел плоды стольких бессонных ночей: книги — смысл их жизни — стали освещением для дьявольских огненных игрищ. Там сгорело здоровье его собрата Ангелария, не говоря уж о Горазде — неоценимой жертве во имя их спасения. Но что могли они сделать? Их изгнали, словно последних бродяг, — избитых, измученных, истерзанных. И если бы не было у них новой цели в жизни — Болгарии, они предпочли бы умереть, как Горазд, чтобы остаться в памяти людской мучениками за божье слово, произнесенное на славянском языке. Глядя на шумное веселье вокруг костров из виноградного хвороста, Климент стал вдруг корить себя, что теряет время. А годы-то идут, и, не ровен час, нежданная болезнь может свалить его до времени, как Ангелария. Ему нестерпимо захотелось засесть за работу, ощутить в руке перо, кисть или краски, услышать шелест пергамента под пальцами и творить во имя прославления жизни. Нужно спешить делать дело, а князь вроде не торопится — дожидается возвращения сына из Константинополя вместе с Лаврентием и другими выкупленными священниками. Но Климент не хотел терять времени. Надо приступать к работе на плодородной и просторной ниве болгарского государства. Думая о Борисе-Михаиле. Климент не укорял его за выжидание. Он угадывал его тайную мысль — не делать решительного шага, не разобравшись, что происходит в Константинополе после смерти Василия и отстранения Фотия. А об этом лучше всего мог рассказать Симеон... О нем Климент слышал много лестных слов. Сам он не знал его, но верил людям, потому что если один человек может обмануться, то мнение многих чаще бывает истинным. А пока никто не сказал в адрес Симеона плохого слова. Вот ведь брата его. Расате-Владимира, осуждают многие и за многое... Климент внимательно поглядел на престолонаследника. Тот сидел рядом со своим дядей, Доксом, и все прикладывался к серебряной чате. Лицо его стало цвета красного вина, а низко опущенные густые брови лежали на глазах, словно два больших жука. Расате-Владимир, видимо, был необщительным, хотя к Клименту относился с подчеркнутым уважением. Он целовал Клименту руку, спрашивал о здоровье, о работе, но Климент и по сей день не мог сказать, какого цвета у него глаза: они всегда прятались под густыми бровями. Климент привык читать мысли людей по глазам, а о чем думал Расате-Владимир, понять не мог. Борис-Михаил, беседуя с кем-нибудь, всегда смотрел в глаза, а этот, напротив, избегал чужого взгляда и в свои глаза не позволял заглянуть. Скрытным человеком был болгарский престолонаследник, скрытным... Даже сейчас, на празднике святого Трифона Зарезана, он держался замкнуто. Климент снова попытался увидеть его глаза, когда тот поднимал чашу с вином, и не сумел. В отличие от Расате-Владимира Доке был весь как на ладони. Он не стеснялся говорить и такую правду, которая была неприятна даже князю. Был он умен и сообразителен — два качества, которые Климент особенно ценил. Докс, словно отгадав мысли Климента, оглянулся и махнул ему рукой, приглашая к костру. Климент подошел поближе к огню, чтобы погреться — ноги у него озябли. Он приподнял плотную черную власяницу и протянул ногу к огню. Слух уловил протяжное и грустное посвистывание сырой ветки. У соседнего костра Наум, Константин и Марко затеяли оживленный разговор, держа в руках ломти хлеба с горячими кусками мяса. Климент почувствовал голод. И снова, будто вторично угадав его мысли. Докс приказал какому-то парнишке принести хлеба с мясом.
Закусили, согрелись, разговорились. Разговор так или иначе вертелся вокруг новых церковных порядков.
— Что сейчас нужно людям? — спрашивал и сам себе отвечал Докс. — Мне кажется, нужнее всего, чтобы народ понимал смысл учения Христа со всеми его дозволениями и запретами. Люди не знают даже своих праздников, не знают деяний святых, которым они посвящены. Необходимо, чтобы кто-нибудь из вас взялся за это и рассказал простыми словами и притчами. Иначе получается, что мы навязываем то, чего они не понимают. Выходит, заставляем их есть пищу, которой они никогда не пробовали. И хуже того — пищу, о которой они заранее не знают, что она неотравленная. Нельзя так! И птичка, хоть она и птичка, не клюет без разбору всяких мушек и всякие зернышки, она выбирает. И выбирает то, что знает давно, что проверила на опыте...
При этих словах Расате-Владимир пробормотал что-то невнятное, но Докс не обратил на него внимания. Он смотрел на Климента так, будто, кроме него, никого тут не было. Слушая Докса, Климент понимал, что в его рассуждениях есть великая истина. Все бросились просвещать народ, обращать его в новую веру, а говорят ему лишь о больших делах церкви, о соборах и соборных решениях.
Все это дойдет до людей, если они поймут самое близкое — то, что должно осветить каждый их день. Прав Докс. Нужны простые, понятные слова обо всем, что лежит в основе новой веры. С этого надо начинать. Если они откроют народу глаза на малое, он увидит и более значительное. Климент давно думал об этом, но, к его радости, княжеский брат также понял это. Климент знал, что в его лице всегда будет иметь доброго и искреннего друга.
После обеда тронулись в обратный путь. Солнце скупо светило на поля и было похоже на золотую монету, по которой так сильно били тяжелым молотом, что она истончилась и расплющилась по краям. Но все же большие участки земли на припеке обнажились, напоминая о приближении весны, и только на межах снег еще держался. Там ветры нанесли высокие сугробы — снизу плотные, а сверху, на глубину ладони, рыхлые, подтаявшие... Времена года шли как всегда, и земной распорядок вещей продолжал повиноваться своему создателю.
Выбрались на узкую дорогу, где их ждали запряженные повозки. Докс, Климент и Наум сели в первую, Константин и Марко — в следующую, Расате-Владимир предпочел коня. Он вскочил в седло, пробормотав что-то на прощание, и умчался вперед, сопровождаемый группой ровесников. Докс, глядя вслед племяннику, полушутя-полусерьезно сказал:
— Храбр и вовсе не глуп, но трудно ему стать другом книги. До сих пор я ни разу не видел его за чтением. Тяжелый характер... Но это уж забота великого князя и моего брата Бориса.
В его словах была большая правда, которая подтверждала мнение Климента о престолонаследнике. Тут и крылась одна из причин замкнутости этого человека с «тяжелым характером», как выразился Докс.
А по холмам и пригоркам продолжали гореть костры. Все поле пропиталось запахом поджаренного сала и терпкого вина...
7
Могильщики стояли поодаль с веревками и лопатами. Во дворе большой базилики близ Плиски нашел последний приют труженик и святой человек Ангеларий. День был весенний. Весь церковный клир под предводительством архиепископа Иосифа присутствовал на погребении. Неутомимый радетель за дело Христово ушел из земного мира, чтобы занять свое место в небесном. Климент заканчивал надгробное слово, когда ему сообщили о прибытии из Константинополя княжеского сына с группой учеников Кирилла и Мефодия во главе с Лаврентием. Эта весть побудила Климента повысить голос:
— ...И бог, от которого исходит всякое провидение и свет, неусыпно заботится о людях этой гостеприимной и праведной земли. Мы с почестями отправили к нему нашего любимого святого брата Ангелария, а бог в тот же день и в то же мгновение прислал к нам новых искренних приверженцев великой истины, исполнителей его воли. Тот, кто смотрит на нас и всегда заботится о нас, не забывает этой земли и этого народа, пошедшего по праведному пути Христовой церкви... Спи, брат Ангеларий, и помни о народе болгарском!
Климент опустил руку, которой указывал в небо, и медленными шагами направился к князю. Могильщики отложили лопаты, подсунули веревки под гроб и начали опускать его в яму. Удары влажных комьев земли о гроб тяжело отдавались в сердце Климента, и он устало вытер выступивший на лбу пот. Ушел еще один из их воинства. Все меньше тех, кто первыми пошли за светлой идеей двух братьев из Солуни. Ушел Горазд, за ним Ангеларий. А Марии и Савва — где они? О них ничего не известно. Но может, они среди прибывших? Если б это было так, то не сказали бы «во главе с Лаврентием», а назвали бы имя Марина или Саввы. Что сталось с ними? Сердце Климента сжалось в недобром предчувствии. Он опустил глаза и стоял не двигаясь, пока Марко не тронул его легонько за плечо. Климент поднял голову и увидел, что толпа расходится. В главах стояли слезы, он вытер их и как во сне пошел следом за князем и его братьями, Доксом и Ирдишем-Илией. Ирдиш-Илия редко появлялся в столице, Климент видел его несколько раз, но не был знаком с ним. Говорили, что все войска в государстве были в ведении Илии и кавхана Петра. И в то время, как один из них в столице, другой объезжает тарканства и проверяет силы державы. Илия был молчалив, сосредоточен, по-военному подтянут, на широком поясе были подвешены оружие и знаки отличия, которые издавали при ходьбе легкий звон. Наверное, меч касался кожаного футляра с огнивом или короткого ножа с рукоятью из оленьего рога. Этот звон резал слух и напоминал Клименту, что он слышал его и раньше. Шли медленно, каждый думал о своем. Климент скорбел об утрате Ангелария и в то же время радовался прибытию выкупленных сподвижников. И невольно поймал себя на том, что его шаг становится шире и уверенней. Он заметил, что так же пошел и Борис-Михаил. Никто из свиты, состоявшей из самых знатных людей, в первый момент не догадался, почему князь заспешил, но вспомнив о возвращении Симеона, приближенные поняли, в чем дело. Князь не видел сына долгие годы и сейчас стремился поскорее встретиться с ним. Наверное, Симеон прибыл с интересными новостями. Смена василевса и патриарха волновала болгарского государя. Как будут развиваться отношения между двумя странами — это во многом зависело сейчас от новых правителей. Если они начнут вмешиваться в дела его государства, он не будет сидеть сложа руки. Надо будет и их учить уважению к нему.
Совет великих бондов заседал два дня. Обсуждались вести из Константинополя, привезенные Симеоном и княжеским посольством. Теперь всякий совет начинался с благословения архиепископа и заканчивался словом князя. Борис-Михаил выбирал самое интересное и полезное из всего сказанного и формулировал это как решение. Прежний упоительный аромат трав в зале сменился тяжелым запахом ладана. И лишь сосуды, полные кумыса, были все те же.
Кавхан вел прения и когда острым словцом, когда шуткой укрощал излишне горячих и словоохотливых. Борис-Михаил слушал его, и ему казалось, будто кавхан с удивительной виртуозностью управляет упряжкой коней на крутой и узкой горной дороге.
Наиболее продолжительный спор вызвало поведение нового византийского императора. Ничего плохого не сделал он посланникам и не отказался подтвердить старый договор между двумя странами, но нарушил общепринятое правило: вместо того чтобы принять их на третий день после прибытия, принял на пятый. Это толковалось как неуважение к болгарской стране и ее князю. По словам Симеона, какое-то другое посольство было принято раньше, хотя и прибыло в тот же день. Это сообщение по длило масла в огонь. Наиболее нетерпеливые предлагали ваяться за оружие и отомстить и за нынешнее неуважение, и за прошлый союз Константинополя с сербами, хорватами, словенами и мораванами. Эта мысль пришлась по вкусу Расате-Владимиру, он два раза просил слова. Его слушали с интересом, ибо впервые так резко говорилось о необходимости войны. Докс прервал престолонаследника, сказав, что повод слишком незначительный, чтобы рваться в бой. Лучше ответить тем же: византийское посольство, которое прибудет в Плиску, князь примет даже не на пятый, а на шестой день. Мысль Докса всем понравилась. Только Расате-Владимир попытался возразить, но его возражения легко были опровергнуты, и он вроде бы сдался. Однако Владимир просто рассердился на дядю и потому замолчал — ведь ясно, что нынешние члены совета приучены думать по-другому. Придет время, когда их места займут его сторонники, и тогда его слово будет иметь вес. Нужно только сдержать гнев и терпеть до лучших времен. И он их дождется, не надо только быть прямолинейным и неуступчивым. Раздражало Владимира и присутствие брата Симеона. Он не имел права участвовать в Великом совете, но отец пригласил его как человека, причисленного к посольству и присутствовавшего на встрече с василевсом Львом VI Философом.
Симеон и раньше встречался с нынешним императором, когда тот еще не владел короной и скипетром. Он выступал в Магнаврской императорской школе и очень старался произвести впечатление на ее воспитанников. Симеон впервые видел его вблизи. Лев был хитер и изворотлив. Он утверждал, что может предсказывать затмение Луны и Солнца, рассуждал о риторике Демосфена, с одинаковой легкостью говорил о богословских учениях и лечебных свойствах трав. Он отрицал достоинства песен Дамаскина, восхвалял произведения Льва Магистра и свои. И о своих говорил, как о чужих: критиковал и в то же время утверждал их, — а у слушателей создавалось впечатление, что они видят перед собой беспристрастного ценителя искусства. Еще тогда Симеон понял, что этот человек умеет так преподнести свои небогатые знания, что непросвещенный слушатель изумляется его красноречию и широте мышления.
На встрече во дворце Лев был очень официален, держался надменно, заставлял Сондоке дважды повторять одно и то же, будто старый договор ему неизвестен. Не упомянул о том, что сын великого князя Болгарии входит в состав посольства, сделав вид, что не осведомлен об этом. Когда произносил имя Бориса-Михаила, на его губах появлялась тонкая снисходительная улыбка. Василевс быстро решил государственные вопросы и подробно остановился на письменности в Болгарии, будто не зная, что ее еще не существует. Затем обратился к посольству с вопросом об ученых мужах Болгарии и добавил, что они могли бы научиться мудрости у византийских ученых. Пока Сондоке обдумывал ответ, Симеон поспешил уведомить василевса, что болгарская письменность создается сейчас усердными тружениками и императорская школа вскоре будет иметь достойного соперника в Плиске. Ученым мужам обеих стран было бы неплохо поучиться мудрости Друг у друга, а византийским — изучить язык соседнего народа и узнать, какая письменность есть в Болгарии...
Это прозвучало несколько вызывающе. Василевс слушал сосредоточенно, уже без снисходительной улыбки. Когда Симеон закончил, он повернулся к человеку, стоявшему у него за спиной, и спросил так, чтобы все слышали:
— Кто этот молодой человек, так хорошо говорящий на языке византийцев?
Ответ последовал немедленно, и василевс широко улыбнулся:
— Я очень рад, что Константинополь воспитал сына великого князя болгарской земли Михаила. Слушая его, я понимаю, что плодородная нива Болгарии даст хороший урожай при наличии такого ученого и умного молодого человека, которого знатные люди в Константинополе называют за его познания полувизантийцем. Эта встреча убедила меня в правильности молвы.
Слова о «полувизантийце» возмутили Симеона, но было не место доказывать, какая кровь течет в его жилах. Если бы ему удалось когда-нибудь занять трон василевса, он не постеснялся бы прибавить к своему титулу что-нибудь касающееся византийцев, но это произойдет после того, как он выведет своих на первое место.
Впечатлениями о встрече, однако без своих тайных мечтаний о византийском троне, Симеон поделился с отцом сразу же по прибытии в Плиску. Борис-Михаил ничего не сказал, не, удивился и не разгневался. Он хорошо знал, что и этот византийский правитель угомонится и станет искать дружбы с ним, ибо сарацины продолжают как меч висеть над Византией. И только ли они? Врагов у империи — словно песчинок на дне морском. Да и болгары тоже... Если бы их не связывала единая вера, старая ненависть давно уже выползла бы из своего логова. Но Борис считал, что христиане должны уважать христиан. Одно дело — пренебрежительная улыбка, которая завтра может стать почтительной и кроткой, и другое — пойти с оружием в руках на единоверцев. И он, Борис-Михаил, слушая о поведении нового византийского василевса, тоже снисходительно улыбался, так как хорошо знал, с какими великими идеями и намерениями восходит на престол каждый новый властелин, пока жизнь не пообтешет его и не заставит ходить по твердой земле. А не заставит — горе ему! Или недолго удержится на троне, или все, что станет делать, обернется против него. Борис-Михаил испытал это на себе, а человек, опирающийся на свой опыт, не ошибается...
На Великом совете Борис-Михаил говорил последним, и каждое десятое слово его речи было призывом к миру. Земля нуждается в трудолюбивых сеятелях, книжная нива — в умных людях, чтобы можно было созидать и радоваться этому.
После Великого совета князь пригласил Климента и Наума и долго разговаривал с ними. Присутствовали кавхан Петр, Докс и Ирдиш-Илия. Речь шла о письменности. Занятия в двух школах, которые намеревался создать князь, должны идти на славяно-болгарском. Решено было не поднимать излишнего шума до того момента, когда можно будет заменить всех византийских священнослужителей.
Климент медленно встал и, устремив взор к небу, торжественно перекрестился. Это было долгожданное начало. Свершилось...
8
Все меньше и меньше времени оставалось для Брегалы. Борис Михаил, утонувший в каждодневных заботах, с тоской вспоминал о тенистых лесах и белостенных монастырях, об уединении и тишине, столь благотворных для души. Вспоминалась молодость, мечты о спокойной жизни. Борис-Михаил был в том возрасте, когда человек снова начинает обдумывать свою жизнь. Подобно реке, огибающей скалы, он уклонялся от того, что не могло принести утешения и духовного наслаждения. Свои ошибки он знал, и ему надоело все время вспоминать о них. В отличие от Пресияна, своего отца, князь шел по жизни, не имея времени, чтобы оглядеться. Может, скоро пробьет и его последний час, душа отделится от тела и попросит защиты у небесного судии. А с чем уйдет он туда? Что предъявит? Ошибки были, но он делал и добро! Зачтется ли? Князь тяжело вздохнул. Никому не мог он сказать о своей боли, ибо ее истолковали бы как слабость. Можно бы поговорить с Расате-Владимиром, но поймет ли он его? А Гавриил? Задрожит, как лист, и слезы польются ручьем... Борис-Михаил боялся о нем думать. Что он за человек? Странная пылинка, увлекаемая даже самым легким дуновением ветра. Гавриил был полной противоположностью своему брату Расате-Владимиру — болезненно чувствителен. Иногда Борису-Михаилу хотелось позвать его к себе и молча долго прижимать к груди, словно малое дитя. У Гавриила была душа чистого, непорочного ребенка, который глядит на мир глазами страха и вечной укоризны. Как мог я создать сына таким? — спрашивал себя князь, и сердце его наполнялось тревогой и болью. Гавриил совсем не подготовлен к жизни, таким, наверно, и уйдет из нее. Хорошо это или плохо, Борис-Михаил не мог сказать. Когда вскоре после смерти Ангелария умирала его жена, последней ее просьбой было не оставлять Гавриила, заботиться о нем, поскольку он очень ранимый. До ее смерти Борис-Михаил не задумывался об этом юноше-ребенке, но сейчас он не выходил из головы. Гавриил жил в просторном дворце как тень, а отсутствие матери и сестры Анны сделало его таким одиноким и замкнутым, что слуги опасались за его жизнь. Борис-Михаил, выезжая из города, стал брать его с собой и увидел, что поездки наполняли душу сына впечатлениями и он долго жил ими. Гавриил любил полевые цветы, разнотравье полян, но не смел сорвать и былинку — каждый сорванный цветок вызывал у него слезы. Он опускался в траве на колени и весь сиял от счастья. Однажды Борис-Михаил застал его за разговором с синим васильком. В первый миг отец стал озираться по сторонам, чтобы понять, с кем говорит сын, но поняв, медленно вернулся к свите и послал одного из сопровождающих позвать сына. Самому не хотелось прерывать его радость. Иногда Борис-Михаил подолгу беседовал с Гавриилом, пытаясь уяснить: может, он глуп или ненормален? И все больше убеждался: что сын и неглуп, и вполне нормален, но не похож на других — безгранично чувствителен и раним. Гавриил знал свою изнеженность и жил в постоянном страхе, что попадет в грубые руки жизни. Если бы он преодолел этот страх, то был бы добрым и скромным юношей, которым отец мог бы гордиться, а так, сам того не желая, князь тяготился его присутствием. Сын не был создан для этой жизни, где душевная чистота не считается ценностью. Он будет страдать от обид и насмешек. Анна, хотя и хромая от рождения, была сильнее брата, она смогла преодолеть желание иметь семью и посвятила себя богу, но могла бы столь же решительно отказаться и от этой идеи. А Гавриил вовсе не принимал самостоятельных решений. Раньше его останавливала боязнь огорчить мать, а теперь он внезапно привязался к отцу... Борис-Михаил не мог ему надивиться.
В последнее время Гавриил стал искать дружбы с братом Симеоном. Молодой священнослужитель привлекал его строгой внешностью, благородной красотой и умением рассказывать. Симеон описывал Константинополь: великолепие моря, роскошные дворцы знати, рынки рабов... Последнее Гавриил воспринимал особенно болезненно. Но когда речь шла о море, о больших кораблях, лицо его, чистое и невинное, сияло и рука Симеона невольно тянулась погладить мягкие волосы брата. В этой ласке для Гавриила было что-то невероятно теплое и трогательное. «Если я отправлюсь туда, возьму и тебя», — говорил Симеон, и в его словах звучали искренность и любовь. Мать перед смертью и ему наказывала не оставлять Гавриила, беречь от беды и злых языков. «Он — наше искупление! — сказала она тогда. — Вся святая человеческая доброта собрана в нем. Не позволяй злым людям обижать его...»
Симеон воспринял слова матери так, как подобает сыну, и с того дня вглядывался в брата с растущим интересом. Борис-Михаил испытывал настоящую радость, наблюдая за отношениями сыновей. О Симеоне он слышал лишь хорошие слова и знал: это не лесть людей, желающих ему понравиться, нет! Симеон был уравновешен, приветлив, красив. Его продолговатое лицо с прямым носом и необычайно высоким лбом производило поразительное впечатление. Он был умен, и этого никто не мог отрицать. Учение в Магнавре закончил лучше всех. На двух диспутах выступал против иностранных богословов и победил. А победить умом — не то что бросать копье или махать мечом. Мечом владеть могут многие, тут нужны лишь сила и страх, страх — чтобы не позволить другому опередить тебя. Героизм, о котором слагаются сказки для смелых юнаков, — это сочетание страха и дерзости. Дерзость не позволяет тебе бежать, а страх заставляет нападать, чтобы самому не стать жертвой. Борис-Михаил знал это по себе. Так было, когда он повел голодные войска на византийцев, так было и в другой раз... Но об этом не хотелось вспоминать. На своем жизненном пути он встречался со многими истинами, удивлявшими и сбивавшими его с толку. Например, и по сей день он не может объяснить себе, что такое дружба. Должна ли она приносить выгоду одному или другому или обоим — за счет остальных? Он считал так: дружба, за которую приходится платить, — не дружба, тогда ее может перекупить любой, кто даст больше. Как же определить искреннюю дружбу? Тех, кто помогал ему в разных ситуациях, он отмечал наградами, и ни один еще не отказался от наград — все принимали их как должное; но в таком случае были ли они искренними друзьями? Борис-Михаил уверен: не награди он их — затаят обиду. Значит, они бы поняли его неправильно. Попробуй-ка во всем этом разобраться. Столько сложных вопросов ставит жизнь, и у него не всегда есть время подумать над ними.
Вот, к примеру, устройство собственной церкви приобрело такие масштабы, что нет путей к отступлению. Будут, конечно, обиженные и недовольные, но он должен сделать свое дело. Должен! Иначе рискует погубить народ. Если бы он позволил поучать себя, нашелся бы кто-нибудь, кто напомнил бы ему об избиении пятидесяти двух родов, подрубившем корень болгарских племен. Борис-Михаил ответил бы ему, но вряд ли был бы понят. Он рисковал одним «корнем», чтобы сохранить весь «лес». И время дает право думать, что не ошибся. Самое важное сейчас — вырвать людей из-под влияния Византии. Особенно он боялся за нижние земли у Охрида, которые были присоединены к государству позднее. Там византийские священнослужители могли причинить большой вред. Этот край следовало спасать как можно быстрее, каждый день промедления означал потерю новых людей. Туда надо отправить самых опытных, способных решать вопросы самостоятельно. Из просветителей, которых подарил ему бог, Климент и Марко казались наиболее подходящими. Климент побывал в гуще моравской борьбы, знает тонкости божьего дела и не допустит ошибки. Безусловно, один он не сможет сделать ничего. Необходимо в тех землях назначить на место Котокия другого таркана. Котокий — человек верный, но слишком ограничен, чтобы быть первым помощником Климента. Единственный, кто может поставить дело на правильной основе, — Домета. Славянин, к тому же хорошо понимающий византийское лукавство и коварство, он сумел бы создать такие условия Клименту, что результаты стократно окупили бы затраты. Эта идея давно занимала Бориса-Михаила, но он пока не поделился своими соображениями ни с Доксом, ни с кавханом. Не надо спешить. Еще немножко следует приглядеться, рассмотреть план со всех сторон, подбрасывая, как камешек в детской игре, когда глаза следят за камешком, а пальцы готовятся, отделив его от других, подхватить, прежде чем он упадет. Всего-навсего игра, но она учит ловкости. Ему нужен человек, который опрокинет тайные византийские планы... Пусть не считают князя глупцом! Не однажды удалось ему перехитрить врагов, и теперь все пойдет как надо, раз на престоле у них василевс по имени Лев, а патриарх — мальчишка. В свое время Борис-Михаил перехитрил даже «лису империи», не перед этими же ему пасовать. Нет, он не медведь с кольцом в носу, и еще не нашелся тот, кто мог бы держать его на цепи. Насколько он мог понять, архиепископ Иосиф не обрадовался переменам в Константинополе: Фотий был ему другом, и Иосифу нелегко пережить его падение. Смена патриарха дает архиепископу право полностью укрыться под княжеским крылом. Хорошим человеком оказался архиепископ — и хорошим, и послушным. С ним стоит поговорить открыто, когда наступит решительный момент. А до тех пор Борис-Михаил сам будет вести игру.
Борис протянул руку к маленькому перламутровому столику и ваял позолоченную книгу, которую Константин когда-то оставил ему в Брегале. Князь распорядился выковать для нее золотой оклад с двумя крупными драгоценными камнями, которые напоминали бы о двух братьях. Верно, они посещали его поодиночке и в разное время, но оба открыли перед ним истинно верный путь. Без их письменности он чувствовал бы себя как пастух» загнавший волка в свою овчарню и хвастающийся, что тот-де боится его.
Если Борис-Михаил не сделает последующих шагов, он никогда не получит признательности своего народа и не достигнет цели, которую поставил себе под диктатом византийского меча и собственной совести.
Нет, он не остановится, лишь бы хватило жизни и времени...
9
Пресвитер Константин был увлечен стихотворчеством Марко. Его друг пытался выстраивать слова так, чтобы они звучали слегка приподнято и в то же время, чтобы мысль была отчетливой, ясной. Втайне Константин был убежден, что стихотворения Марко не способствуют тому большому делу, за которое они взялись. В песнях Марко слишком много синих небес, живописных полей и даже девушек, идущих за водой к прозрачным родникам. Иначе устроена голова пресвитера Константина. Все силы и знания отдает он осуществлению великой идеи: новая письменность должна иметь своих защитников. Если сейчас письменность и словесность создаются в сумерках келий, то в один прекрасный день они выйдут на свет и займут место византийской. Но тогда чуждое духовенство не будет спокойно взирать на них, скрестив на груди руки. Оно восстанет против нового. И разве стихами Марко смогут они защищать новую письменность и словесность? Нужно создавать произведения — боевые щиты против хулы. Такие произведения необходимы. И Константин попытается...
Пресвитер Константин и Марко давно уже покинули гостеприимный дом Докса и теперь вместе с Наумом и Климентом жили в Плисковском монастыре недалеко от большой базилики. Никто не мешал им работать. Каждый был погружен в собственный мир размышлений и бесед с богом, и только большой колокол упорно созывал их то в церковь, то в трапезную. С тех пор как сын Кремены-Феодоры-Марии утонул в колодце, мало кто пил из него. В основном колодезной водой пользовались для нужд монастырской кухни, а священнослужители помоложе ходили за водой к крепостной чешме. Но это было неудобно, и однажды возле колодца отслужили молебен против злых сил. После того как бадьей, в которой горел ладан, словно кадилом, окурили ствол колодца, опасения и страхи рассеялись, и трагический случай стал забываться.
Теперь церковная школа, в которой изучали греческий язык, подчинялась Науму. Его задачей было постепенно ввести занятия по славяно-болгарской письменности, сделав первый явный шаг прямо под носом у греческих священнослужителей. Наум, молчаливый и скромный, не вызывал у них подозрений, он был учтив с каждым, и они уважали его. К тому же он приехал в Плиску отдельно, не с пресвитером Константином и Марко, которые часто вступали в споры — впрочем, не по своему почину — за право славить бога на разных языках. Византийские священники видели их с Мефодием во время его посещения Плиски, были озадачены их возвращением и стали искать поводов для встречи с Константином и Марко, намереваясь разузнать о причине их приезда. Пока Константин и Марко жили под крышей княжеского брата Докса, до них трудно было добраться, а после переселения в Плисковскую лавру стало невозможно избежать споров. Особенно старался отец Натанаил, славившийся своей мелочностью и острым языком. За глаза священники звали его отец Сатанаил. Он сгорал от любопытства узнать, чем занимаются пришельцы в уединении своих келий. Их оконца светились допоздна, и это еще больше озлобляло его: отец Натанаил считал, что любое занятие, кроме молитвы во славу господа, есть служение дьяволу. Он несколько раз по пустякам цеплялся к ним, и так бы все продолжалось, если бы он случайно не заговорил о трех священных языках, на которых дозволяется проповедовать слово божье. И тут пресвитер Константин не выдержал. Вскоре между ними разгорелась тайная война, грозившая перерасти в явную, если бы не страх византийских священников, понимавших, что за их противниками стоит брат князя. Страх утихомиривал их фанатичную злобу. Когда началось изучение славяно-болгарского языка в школе при плисковской базилике, среди священников-византийцев наступило смятение, но вскоре они успокоились: ученикам не помешает знание двух языков, это лишь расширит их кругозор, и только. Однако такие рассуждения были пеплом, под которым тлело страшное подозрение, что из этого семени может развиться славяно-болгарская словесность. Разве не так было в Моравии? Сравнение с Моравией, впрочем, сбивало с толку: в Моравии письменность создавалась на основе другой азбуки, и если здесь затеяли бы дело всерьез, то стали бы осваивать именно ее, а не какую-то новую, почти такую же, как их, византийская. Наверное, и словесность будет подобной, и стоит ли тревожиться вообще: словесность так просто не появляется. Сколько ученых голов, какие мыслители созидали богатство житий, тропарей, миней и книг по церковной догматике! На это нужны ум и время. Куда уж здешним «мудрецам»... И все же византийцы чувствовали себя здесь неуверенно, особенно с тех пор, как умер Василий и свергли Фотия. Их злило, что, провозгласив патриархом шестнадцатилетнего Стефана, принявшего имя Александр, константинопольская церковь сама подрывала свои устои. Любой человек мог теперь смеяться им в глаза. Правда, Фотия возвели в духовный сан всего за несколько дней, но он был умным человеком, известным философом, обладающим познаниями во всех направлениях человеческой мысли, а этот — молокосос!.. Византийские священники, не ощущая больше уверенной руки Фотия, предпочитали молча наблюдать за первыми шагами новой власти и надеяться на бога. Они считали, что бога возмутила новая письменность и потому он так жестоко растоптал ее в Моравии. Так же, видимо, поступит он и здесь, если появятся новые ростки ереси. И в этом они были едины с духовенством Рима, несмотря на постоянную войну и отсутствие взаимной симпатии.
Прибытие Симеона с учениками Кирилла и Мефодия породило у византийских священников тревогу, которая, как червь, стала разъедать их души. Лаврентий, будучи человеком общительным, повсюду рассказывал о муках и гонениях в Моравии и божьих знамениях, указывавших им путь, о том, что всевышний не позволил евреям продать его слуг и разбросать их по белу свету, а вразумил царского человека выкупить их, что приезд учеников святых братьев в Болгарию тоже продиктован волей того, кто управляет небесными и земными делами.
Однажды вечером, сидя у очага в доме Докса и глядя на мерцание раскаленных углей, Лаврентий рассказал об их неудавшемся путешествии в Хорватию и приморские земли. Неудача постигла только его, поскольку Марин остался там и, наверное, продолжает дело святых братьев. Расставшись с Климентом, Наумом я Ангеларием, они спустились с холма и потонули в густом тумане. После четырехдневного блуждания наткнулись на какое-то село. Решили, что Лаврентий, как более молодой и сильный, должен пойти в село и попросить хлеба, а Марин подождет его у громадного дерева, черневшего неподалеку. Ориентир был ненадежным, но Лаврентий все же пошел, поскольку больше невозможно было выносить голод и усталость. Село встретило его тишиной. Только злобные псы гавкали из подворотен, но так, чтобы не нарушать общей сладкой дремы. Дома были разбросаны то тут, то там, скрыты за деревянными заборами. У первых ворот он остановился, но, сколько ни стучал, никто не отозвался. Решил попробовать счастья у соседних — оказалось открыто. Лаврентий вошел, и его приветливо встретил согбенный старик, будто давно ждал Лаврентия в гости. Радушие ошеломило Лаврентия: старик поставил на стол горячую еду, которая показалась Лаврентию самой вкусной на свете, потом налил чашу вина, и измученный страдалец почувствовал, как тяжелеют ноги и слипаются веки. Нашлась и постель. Когда он проснулся, в доме, помимо старика, было еще двое мужчин. Лаврентий прислушался и понял, что говорят о нем, в разговоре все время упоминалась какая-то «цена». Старик просил «хорошую цену», но те двое не соглашались. Лаврентий лежал и чувствовал себя ужасно униженным: его продавали, как скот, а он вынужден был молчать. Но что он мог сделать? Бежать? Куда? Мужчины были крепкими и догнали бы его в два счета. Попытаться вырвать у одного из них меч? Как? Он положил меч на колени и держал за рукоять. Ничего не оставалось, как вверить свою судьбу в руки господа... Лаврентий сел на лавке, свесив босые ноги, и сказал:
— Я — за цену деда...
Мужчины вскочили, взялись за мечи, однако, увидев, что он продолжает сидеть в той же позе, опять сели, но уже так, чтобы видеть и его, и старика.
— Дед даже мало просит... — продолжил Лаврентий.
— Мало? — переспросил один из купцов. — Да ты знаешь, о ком идет речь?
— Знаю, обо мне.
Мужчины переглянулись.
— Если бы вы звали мою истинную цену, дали бы во сто крат больше...
Теперь переглянулись все трое, а дед вдруг повысил цену. Лаврентий продолжал сидеть, усмехаясь.
— Не видишь, что ли, он издевается над нами! — насупил брови низенький купец. — Ладно, даю первоначальную сумму, и шабаш!
Старик продолжал колебаться.
— Не соглашайся, — сказал Лаврентий, — они тебя обманут. Цена моя давно определена.
— Определена? — переспросил высокий. — Кем?
— Всевышним!
— Гм, всевышним, — поджал губы низенький. — Разве не видите, что он смеется над вами... Давай, бери, сколько даю, не то и этого не получишь! По какому праву ты укрываешь врагов князя?!
Последнее подействовало моментально, и старик взял деньги. Лаврентия купили. И ему пришлось пройти через множество рук, прежде чем он очутился на венецианском рынке рабов. Больше всего угнетала мысль, что его, словно бессловесное животное, должны продать именно здесь — в городе, где они завоевали победу и славу во время диспута. Но ему повезло: бог выкупил своего сына и отправил в болгарские земли. Лаврентий и свое прибытие в Болгарию толковал как знамение божье. Он не думал идти сюда, но после разговора с Симеоном во сне ему явился святой Димитрий Солунский и спросил: «Неужели ты не понимаешь, что господь ведет тебя?» На следующий день Лаврентий нашел Симеона и согласился отправиться с ним в путь и сеять божью благодать среди народа, которому предопределено вырастить самый богатый урожай...
Рассказывая, Лаврентий встал у очага, и алый отблеск раскаленных углей, отражаясь в его глазах, придавал его словам ту странную магическую силу, которую таит в себе всякий огонь...
История эта не осталась секретом и для византийских священников в Плиске.
10
Князь смотрел на дугообразную линию гор, и их величественность наполняла его спокойствием. Синевато-зеленый сосновый бор, шершавая твердость бука, высвеченные солнцем розовые цветы придорожного шиповника — все это затрагивало невидимые струны его души, и он чувствовал себя сопричастным природе. Борис-Михаил любил божий мир, и, наверное, эта любовь, но более обостренная, передалась Гавриилу. Сын ехал рядом, и Борис опасался, как бы он не упал с коня: его взгляд ловил все живое — от белого облачка, проплывающего по вершине горы, до комара, тонко заигравшего на своей незримой свирели. Княжеская свита сдерживала коней, не давая им ржать, чтобы они не мешали раздумьям отца и сына. Гавриил давно не бывал в Брегале, и десять дней, проведенных там, сияли в его душе, словно монеты из солнечного золота, не могущие потемнеть от времени. Князь намеревался пробыть в Брегале дольше, но после того, как увидел сестру и дочь, осмотрел маленький монастырь и сделал для него дарения, вдруг решил, что надо ехать в Плиску. Внутренний голос подсказывал: вопросы, свиваемые с созданием книг и письменности, больше нельзя откладывать. И вот он в пути. Величие гор наводило его сегодня на размышления. С той, как они, в добрые и недобрые дни и защищай свою истину и правду — в этом и есть величие. Величие не в единичном подвиге, величие — в длительной прочности подвига. Он постарается осуществить все задуманное, чтобы сделать великим не себя, а свой народ. Этот час настал! Климент и Домета отправятся в нижние земли. Наум — в Плиску, Лаврентий и пресвитер Константин вместе с принявшими постриг в Константинополе Симеоном, Иоанном, Григорием и Тудором — в устье Тичи. Хрисана и Марко можно дать в помощь Клименту, чтобы он не был одинок в нижних землях.
Борис-Михаил снова взглянул на горы, и они словно отдали ему часть своей твердости...