Кирилл и Мефодий — страница 8 из 15

ГЛАВА ПЕРВАЯ

…И получил папа эту весть, и узнал, что Мефодий в темнице. Тогда он проклял немцев, наказав всем королевским епископам не служить мессу, сиречь литургию, пока Мефодий в неволе. Поэтому они освободили его, но пригрозили Коцелу: «Ежели он останется здесь, тебе не будет от нас покоя».

…Тогда и случилось это — мораване изгнали всех немецких священников, которые жили у них, ибо уразумели, что те не желают им добра и плетут интриги против них.

Из «Пространного жития Мефодия». Климент Охридский, IX век


...И мы не только отлучим всех греческих пресвитеров и епископов, что находятся там, но и предадим их анафеме. А нам сказали, что большинство из них рукоположил Фотий, значит, они ему друзья и споспешествуют ему; а заодно с ними и вас мы тоже отлучим, ибо ты отступник, перебежчик, разрушитель веры, ты соучастник дьявола, которому подражаешь, а дьявол есть лжец, и для него изначально безразлична истина.

Из письма папы Иоанна VIII князю Борису-Михаилу. Декабрь 872 года


...Когда эти святые, сиречь Кирилл и Мефодий, увидели, что верующих много и что много божьих чад рождается на свет, то у них вовсе нет пищи духовной, братья сотворили азбуку, как уже говорилось, и перевели Писание на болгарский язык, чтобы в достатке дать божественную пищу тем чадам божьим.

Из «Жития Климента Охридского». Феофилакт, XI век


Мы верим, что понадобился бы целый поток слез, как говорит пророк Иеремия, чтобы оплакать твои безобразия. Разве ты не затмил жестокость — не скажу духовного, но любого светского лица, даже тирана, бросив нашего брата во Христе, епископа Мефодия, в темницу и самым суровым и нечеловеческим образом заставив его стоять под открытым небом в мороз и дождь.., стегая его бичом из конских волос.

Из письма папы Иоанна епископу Германрику Пассавскому. 873 год


Сей наш великий отец и светоч Болгарии был родом на европейских мизийцев[68], которых народ теперь называет болгарами...

Из «Краткого жития Климента». Дмитрии Хоматиан. XIII век


1

Почуяв конец пути, лошадь остановилась на холме и протяжно, призывно заржала. Вдали в косых лучах солнца сияла моравская столица, и душа Мефодия наполнилась тихой, вдруг пришедшей радостью. Мир снова возвращался к нему вместе с трепетным ожиданием труда. Ощущение от пережитых неприятностей, оставшихся где-то позади, до сих пор было в нем живо. Сырые немецкие казематы подкосили его здоровье, но укрепили дух и решимость ни перед чем не останавливаться во имя доброго дела. Два с половиной года, проведенные в суровой стране Людовика Немецкого, в тюрьмах, где немцы истязали Мефодия втайне от папских легатов, сделали еще более твердым его убеждение идти по пути Константина-Кирилла. Клятва, данная у смертного одра брата, стала его опорой, помогла выдержать все пытки и издевательства. Защищенный ее броней, он оставался несгибаемо стойким, как одинокое, но могучее дерево, выдерживающее напор злобных вихрей. В его душе не угасал огонь борьбы, согревая сердце и поддерживая уверенность в том, что небесный судия обратит еще свой взор на него — мученика истины, радетеля о просвещении народов. Чем только не терзали его мрачные силы рода человеческого: пытками, хулой, голодом, низкой ложью, которая точила душу, как невидимый червь внутренность цветка или яблока. Темень сырых каменных подземелий отнимала зрение, но свет, идущий от воспоминаний, защитил его, сделал еще более мудрым и чистым, как чиста горная вода, рожденная в ледниках. В безликие годы одиночества у него было очень много времени обдумать все, что произошло. Смерть Константина потрясла его. Мефодий, привыкший всегда видеть врага и бесстрашно вступать в единоборство, теперь понял, что в Вечном городе не может быть ясной и чистой улыбки. Чем торжественнее и шумнее обставлялась церемония похорон брата, тем больше сомневался Мефодий в добрых намерениях окружавших его папских легатов и епископов. Рим сбил его с толку коварством: папа предлагал даже свою гробницу для Константина, однако не разрешил Мефодию исполнить завет матери — похоронить Константина во дворе монастыря святого Полихрона. А может, папа и не подозревал о том, что творилось вокруг него. Потрясенный смертью своих близких, он вряд ли понимал действия епископов, аббатов и легатов, заполнивших Латеран. Наверное, так оно и было — ведь вначале папа согласился выполнить просьбу Мефодия, как только он сказал: «Мать ваяла с нас клятву, что того, кто умрет первым, оставшийся в живых доставит в родной монастырь и там похоронит». Адриан велел заковать гроб с телом Константина и приготовить к отправке. Семь дней держали его в таком состоянии, семь дней папские люди отказывались передать его Мефодию, семь дней епископы и адальвин уговаривали папу не давать гроб, «либо после долгих скитаний бог привел Константина сюда и здесь принял от него душу, здесь и следует похоронить его, как всякого глубокочтимого мужа...». Мефодий попросил раскрыть гроб, чтобы в последний раз взглянуть на брата, однако папские люди не захотели выполнить и эту просьбу, а распространили молву, будто по божьему велению крышка навсегда приросла к гробу и открыть его невозможно... Измученный горем Мефодий не имел тогда времени всесторонне обдумать эти слова. Лишь в темницах Людовика Немецкого постиг он жестокую правду о смерти Константина... Та же самая рука, которая схватила его и заперла в подземельях Эльвангена, погубила и брата, погасила светильник славянства, ум и мудрость их упорной дружины. И чем больше немецкие священники старались сломить его дух пытками, тем больше крепло его убеждение в насильственной смерти брата. Они рассчитывали, что после кончины Философа его ученики разбредутся по белу свету, что посеянные им семена будут вытоптаны и выклеваны воронами времени и не дадут ни единого всхода, но они ошиблись. Остался он, Мефодий, и он станет во главе последователей Философа и продолжит его дело. Сначала Мефодий отправился к Коцелу. Папское благословение гласило: «Посылаю его на все эти славянские земли учителем по воле бога и первопрестольного апостола Петра, ключника царствия небесного»… И снова начались мытарства с получением епископского сана, и снова Мефодию надо было идти ради этого в Рим. Он поехал с двадцатью учениками. Вернулся и собрался было спокойно продолжить дело брата, но его вдруг опять пригласили для объяснений. Мефодия остановили на дороге какие-то незнакомые люди, и, пока ученики разбирались, что к чему, внезапно, как вороны на сокола, налетели всадники и похитили его на глазах у учеников. Никогда Мефодий не забудет встречи с Людовиком Немецким, его холодных серых глаз, чуть искривленного подбородка, обросшего колючей щетиной и хриплого голоса. По сторонам от короля стояли епископы Адальвин Зальцбургский, Германрик Пассавскнй. Анон Фрезингенский, Ландфридт Сабионский. Они привели Мефодия на суд, и все обвинение состояло в следующем:

— Ты учишь на нашей земле!

Мефодий и не думал отступать, а при виде мрачных лиц, скроенных по немецкому стандарту, его охватил гнев. Их обвинение было несправедливым. Испокон века моравские и паннонские земли подчинялись папе римскому. И хотя часть диоцеза Илирикум стала владением Восточной церкви, это не давало немецким священнослужителям права распоряжаться, как в своей вотчине, в западном Илирикуме, принадлежащем Риму. Их тупая уверенность возмутила Мефодия.

— Если бы она была ваша, я ушел бы оттуда, но это владения святого Петра. Воистину ненасытно и алчно преступаете вы исконные границы и забываете божье учение. Но берегитесь: тот, кто хочет костяным черепом пробить железную гору, останется без головы...

Эти слова взбесили Германрика, и он процедил сквозь зубы:

— Худо тебе будет за твой язык!

Мефодий не испугался угрозы. Он вспомнил Писание и ответил:

— Я говорю истину перед царями, и мне сраму не будет. — И, подняв руку, наставительно добавил: — А вы делайте со мной, что хотите. Я не лучше тех, кто боролись за истину и потому в муках ушли из этой жизни...

— Что ты не лучше, мы знаем. — с насмешкой в голосе сказал Адальвин, но Мефодий прервал его:

— Мне неведомо, что вы знаете, но и вы не знаете, что я знаю о вас.

— Что ты можешь о нас знать? — пренебрежительно пожал плечами Анон Фрезингенский.

— Я знаю, что ваш земной путь заканчивается. Это не проклятие, а мысль, подсказанная мне небом, — ваш земной путь уже на исходе. Слишком велик груз грехов ваших, и тяжело стало матери-земле носить вас...

От этих слов епископы почувствовали себя неуютно. Желая вернуть им уверенность. Людовик Немецкий поднял брови и, уставившись тяжелым, свинцовым взглядом на сухое, пророческое лицо Мефодия, сказал:

— Не мучайте моего Мефодия, он и так весь в поту, будто у печи стоит...

В голосе слышалась плохо скрываемая насмешка, и Мефодий не остался в долгу:

— Ты прав, государь.. Раз один человек встретил философа и спросил его: «Отчего ты так взмок?» И тот ответил: «Я спорил с невежами».

Мефодий знал, что епископы никогда не простят ему этих слов. Поэтому он не удивился, что был отправлен в Швабию, подальше от своего диоцеза, от друзей и учеников. Те же самые епископы не переставая мучили его: посадили на хлеб и воду, жестоко издевались над ним, обезумев от ненависти и злобы. Но и за высокими стенами замков, в сырых подземельях, где он сидел вместе с преступниками и сумасшедшими, Мефодий ощущал заботу и присутствие Саввы. Что и как делал неутомимый ученик и сподвижник, Мефодий не знал, но его тайные весточки и знаки постоянно напоминали учителю, что есть люди, которые думают о нем. Он видел Савву только раз, в конце первого года заточения, — в воротах крепости. Мефодия перевозили в другой город, и конвойные даже не заметили присутствия Саввы. С Саввой был и один из учеников помоложе, Лазарь, умный и ловкий юноша, который легко входил в доверие и к знатным, и к простым людям. Их незримое участие укрепляло надежду Мефодия на то, что его плен продлится недолго. И он не ошибся. Новый папа Иоанн VIII настоял на его освобождении. Легат Павел Анконский привез распоряжение папы. С ним приехал Савва, чтобы указать место, где заточен Мефодий Но радость Мефодия омрачило известие о гибели Лазаря от рук немецких священников. Смерть настигла юношу в Риме после встречи с Анастасием, которому он рассказал о судьбе Мефодия. Лазарь вышел из Латерана и исчез, а через несколько дней его нашли мертвым в лесу. Но и убийство не смягчило немецкой злобы: дорога в Паннонию была для Мефодия закрыта, и ему пришлось ехать в Моравию... И вот его конь стоит на невысоком холме и призывно ржет, чуя конец пути. Косые солнечные лучи золотят медные украшения на сбруе, на земле лежат длинные ломаные тени коня и человека. Савва терпеливо ждет, пока учитель и архиепископ отпустят поводья, чтобы продолжить путь к городу надежды, где их ожидают остальные ученики.


2

Жизнь шла своим чередом. Все, от травинки до птицы, устремлялось к смерти, словно слепой к солнцу. Зачем? Борис-Михаил уже давно постиг этот сумасшедший бег, который он, как бы ни хотел, не мог остановить. Ничего другого не оставалось, как направлять этот бег — в меру своих сил. Смерть ни от кого не отступалась. Она шла с человеком со дня его рождения, и ему смолоду надо было привыкать к мысли не обращать на нее внимания. Если дать ей волю, она станет преследовать тебя, соблазнит под свою манящую сень... Усталость то и дело напоминала князю о смерти. Усталость от длинных бессонных ночей, от непрестанных хитростей византийцев, папских упреков, от государственных забот и тайных козней врагов. Вот в его руках шелестит новое послание папы. Пергамент потрескивает, как горящая восковая свеча, и наполняет душу мраком сгустившихся теней. Иоанн VIII угрожает анафемой за то, что он вновь перешел к константинопольской церкви... Бориса не пугают проклятия, но он не хочет окончательно порывать с Римом. Так что снова придется отправить к новому папе посольство с дарами и очередными уклончивыми ответами. Движение надо направлять, и он направляет его. Церковный собор в Константинополе рассмотрел болгарский вопрос и признал за болгарской церковью право иметь своего главу. Самостоятельность, хотя и неполная... Хорошо потрудились кавхан Петр, ичиргубиль Стасис, канатаркан Илия, сампсисы Пресиян и Алексей Хонул. Восьмой вселенский собор почти полгода заседал в святой Софии, и болгарские посланцы терпеливо выжидали подходящего случая. После заключительного заседания, на котором прозвучали торжественные слова: «Долгих лет жизни императору Василию; Константину и Льву; долгой жизни императрице Евдокии...

Анафема Фотию, Григорию Сиракузскому, Евлампию Апамейскому! Вечная память папе Николаю, ревнителю истины! Долгих лет жизни папе Адриану II, константинопольскому патриарху Игнатию, иерусалимскому патриарху Феодору и александрийскому — Михаилу, а также восточным престолам и римским викариям!» — наступил самый напряженный момент. Император Василий I пригласил представителей всех церквей во дворец, где будет испытано единство церквей Константинополя и Рима. Наряду с легатами Людовика Немецкого пригласили и посланцев Болгарии. Кавхану Петру, бывавшему в Риме и знавшему суть распри, надлежало поставить на обсуждение спорный вопрос о болгарской церкви. Его смущало лишь присутствие старого знакомого, Анастасия Библиотекаря. На соборе Анастасий был больше толмачом, нежели духовным лицом. После того как он тайно покинул Рим, король Людовик II сумел для него выпросить у папы разрешение поехать в Константинополь. Анастасию поручили сосватать дочь короля, Ирменгарду, за сына Василия I, поэтому его так охотно пригласили на торжественное заседание. Представители Рима держались кротко и вместе с тем самоуверенно, и вдруг это умиротворение было нарушено неожиданным появлением кавхана Петра. Борис правильно рассчитал удар. Болгарский вопрос надо было решать в самом конце, в присутствии императора Василия, во избежание нежелательных ссор и прений. Князь и кавхан тщательно обдумали каждое слово выступления. Петр начал с выражения почтения к собравшимся:

— Узнав о том, что по патриаршей воле вы собрались здесь из разных стран ради пользы святого божьего престола, и выражая благодарность вам, которые посланы апостолическим престолом... — И, подняв глаза к потолку, чтобы не видеть лиц папских представителей, продолжил: — Мы были язычниками и лишь недавно приобщились к христианской благодати. Поэтому, чтобы избежать какой-либо ошибки, мы хотим узнать от вас, представляющих здесь верховных иерархов: какой церкви мы должны подчиняться?

Борис зримо представил себе изумление папских послов. Впрочем, его люди рассказали ему обо всем. С того дня до нового папского послания, полного угроз, прошло два года, в Латеране уже восседал новый наместник бога, который и написал это гневное послание. Борис не был знаком с новым папой и избегал личных встреч с ним. Он предпочитал поддерживать с ним связь через третьих лиц. Чтобы не брать на себя клятвенных обещаний в верности. Князь хотел быть свободным и неизвестным, это делало его загадочным и неуязвимым... Кавхан Петр бросил тогда яблоко раздора и терпеливо ждал. В присутствии императора вспыхнул яростный спор, который в результате привел к решению об относительной самостоятельности болгарской церкви. Борису-Михаилу осталось лишь сыграть перед папой роль святой простоты. Он-де сожалеет, что пришлось попросить римских священников покинуть Болгарию. Но как христианин Борис-Михаил, мол, не мог не подчиниться решению столь важного церковного собора, на котором присутствовали и папские легаты... Римские священники — в отличие от византийских, которых бесцеремонно выгнали, — покинули Болгарию желанными гостями, оставляющими дом доброго хозяина лишь по настоянию более сильного господина. Чтобы иметь защитника перед папой. Борис-Михаил приказал наполнить кожаный кисет папского епископа золотом, а его карету — дорогими подарками. Это способствовало тому, что римское духовенство спокойно, без проклятий и угроз в адрес вчерашних хозяев, покинуло болгарское государство. Они были уверены, что уезжают ненадолго, но князь так не думал. Он решил раз и навсегда распрощаться с божьими опекунами, которые ставили себя выше него. Вновь прибывшим византийским священникам Борис-Михаил внушил мысль, которой они раньше пренебрегали, что он — единственный хозяин Болгарии и что к его словам надо прислушиваться. Византийские священники пересекли границу, помня о прежнем унижении, когда каждый мог кинуть в них камень. Но с их приходом в душе Бориса возродились прежние тревоги о своем духовенстве, об опасностях, проистекающих от греческого языка, однако на сей раз решение этих задач виделось ему более легким. Он хотел разыскать тех духовных лиц из Брегалы, которые были учениками Иоанна, и проверить их знания. Если их силы окажутся совсем слабыми, он думал найти в Моравии брата умершего в Риме Философа, и Наума, сына убитого кавхана Онегавона, и христолюбивого, досточтимого сподвижника святых братьев Климента. Князь, как всегда, не торопился. Ему хотелось посмотреть, как пойдет дело, понять, кто из его сыновей будет достоин возглавить духовную жизнь государства. Более подходящим казался младший — Симеон. Он родился в бурные дни крещения, не знал старых законов и мог бы стать духовным пастырем, если проявил бы усердие и святость. Без сомнения, богу более радостно входить в общение с представителем самого знатного рода, чем с каким-нибудь неизвестным священником. Наблюдая за мальчиком, Борис видел, как он разрывается между стрельбой из лука и книгами. Мечта о воинских подвигах, наверное, отступит перед осознанием истины, что главенство в государственных и светских делах принадлежит старшему брату, Расате-Владимиру. Тот с трудом сживался со своим вторым именем, и Борис-Михаил чувствовал, что богослужения были для него истинным мучением. Как все, он посещал их, как все, стоял на коленях, но душа его не уносилась к всевышнему. Расате в это время думал о чем-то своем, небожественном. Отец часто ловил его на том, что он вообще не слушает священника. Иной раз Расате вставал последним, и у Бориса было впечатление, что его сын не очень-то понимает, где он и почему стоял на коленях. Бывало и так, что Расате первым украдкой выходил из храма и спешил исчезнуть, скрыться от отцовского взгляда, опасаясь, что в наказание отец может заставить его дольше всех стоять у алтаря. Не таким был Симеон. О нем сызмала стала заботиться его тетка. Кремена-Феодора-Мария привязалась к племяннику с огромной силой материнской любви, присущем старым девам, и увела его в глубины своего одинокого религиозного мира. Вечерами она читала ему притчи, и греческий язык входил в душу мальчика вместе с жизнеописаниями святых и мудростью пророков. Эта привязанность и радовала, и пугала Бориса. Он боялся, что чрезмерное общение с богом может слишком рано оторвать сына от земной жизни, сделать его неспособным к практическим делам. Богу богово, но людям нужна крепкая рука. Самому князю больше других нравились такие святые, как Георгий, Илия и все те, кто владели копьем не хуже, чем крестом, лихо управлялись с боевыми колесницами и громами небесными и вселяли в души страх. Симеон не должен стать только безликим книжником и духовным пастырем. Ведь в жизни и самому кроткому приходится браться за оружие во имя божьей истины. Симеон должен вырасти таким. И, уезжая на охоту, Борис-Михаил брал с собой Симеона. Кремена-Феодора сердилась, умоляла сокольничих и наказывала слугам и телохранителям беречь племянника, но перечить брату не смела. Слово великого князя болгар было для всех законом. Борис молча смотрел, как сестра хлопочет и раздает поручения — в гомоне егерей и сокольничих* средь лая собак и всеобщего шума. Ее советы казались ему смешными. И если что радовало его в поведении сына, так это улыбка Симеона. Отрок добродушно посмеивался над тревогами тетки, обещая привезти си лисьи шкуры для зимней одежды. Он излучал достоинство и мужественность, и отец смотрел на него с любовью. Его понятливость и восприимчивость питали давнюю мечту князя: он видел сына в Магнавре, в обществе самых образованных людей... Но все это относилось к будущему. А теперь Борис-Михаил должен был хитрить, чтобы смирить гнев папы и правителей соседних государств. Надо было поддерживать дружбу с Людовиком Немецким, всегда опиравшуюся на церковные догмы. Когда Борис был на стороне Византии. Людовик отвернулся от него; потом, в годы сближения с Римом, они возобновили дружбу, но теперь их отношения опять разладились — вот уже более двух лет, как византийские священники снова вернулись в Болгарию. И если дело еще не дошло до открытого разрыва, то лишь потому, что немцы были очень заняты. Их распря с моравскими князьями затянулась. Борис-Михаил не вмешивался в нее, и ему пока удавалось оставаться в стороне. А дальше — время покажет.

3

Одновременно с Мефодием в Моравию прибыл в качестве постоянного представителя римской церкви папский легат Иоанн Венетийский. Святополк обрадовался: Рим проявил к нему большое расположение. Новый папа Иоанн VIII не ладил с восточнофранкским духовенством, и его покровительство моравской земле помогало князю укреплять государство. Долгий путь прошел Святополк — путь падений и взлетов, стоивший ему больших сил и тревог. Несколько лет назад Святополк, послушавшись кое-кого из своих приближенных, заключил с Карломаном договор против Ростислава. Жажда власти оказалась сильнее родственных чувств, и он выступил против своего благодетеля. Ростислав, судя по всему, не поверил сведениям о том, что его племянник объявил себя самостоятельным властелином, и потому пошел на встречу с ним неподготовленным. Он дорого заплатил за это. Святополк взял его в плен и передал в руки немцев. По решению суда в городе Резна Ростиславу выкололи глаза... Стоит зажмуриться, как Святополк и сейчас отчетливо видит, что учинили немцы над его благодетелем и за что он сам тоже в ответе. Ростислав был осужден за неисполнение каких-то несуществовавших обязательств. Когда к его глазам поднесли раскаленное железо, он сказал всего несколько слов, но они камнем легли на сердце племянника. Тогда он выслушал их с усмешкой, будто они не касались его, но слова те глубоко ранили его душу. Они будили его по ночам, держали в напряжении, заставляли подниматься с постели и угрюмо бродить по темным коридорам замка. Он как сейчас видит поседевшую голову Ростислава и слышит его прицельные слова:

— Милости я не хочу! На что мне теперь глаза, если я не увижу больше неба над Микульчице, а иметь глаза, чтобы видеть перед собой подлеца и предателя родной земли, — не хочу!

И он сам протянул руку за раскаленным железом... Эта мужественная рука, которая не дрогнула и в такой момент, заставила Святополка отвернуться, чтобы не видеть, как навсегда угаснет свет в глазах князя... Не прошло и недели, а Святополк стал уже постигать смысл содеянного. Он открыл Людовику Немецкому ворота в свою землю. Священники хлынули в Великую Моравию и начались гонения. Войска Карломана захватили Велеград, богатства Ростислава, и Святополк почувствовал, что приходит его черед, но спасаться бегством было уже поздно. Сначала немцы держали его при себе, но скоро обвинили в неискренности по отношению к Людовику Немецкому, заковали в цепи и бросили в темницу. Странно было, что его посадили в одну камеру со слепым Ростиславом. Вначале Святополк молчал, боясь голосом выдать себя, но сохранить свое инкогнито в тесной камере было невозможно. Ростислав узнал его — то ли по странному молчанию, то ли по нервным шагам. Святополк боялся: а вдруг тот задушит его ночью! Целыми ночами он не смыкал глаз. Даже унизился до того, что попросил тюремщиков перевести его в другую камеру, но их смех лишил его всякой надежды. Днем Святополк не смел поднять глаз на изувеченное лицо своей жертвы, но однажды вечером, с наступлением темноты, не выдержал и расплакался. Услышав плач. Ростислав пошевелился во мраке и сказал:

— Будь трижды проклят, если плачешь о себе, но если плачешь о народе нашем — я прощаю тебе содеянное зло.

— Я плачу о тебе! — еле слышно промолвил Святополк. — Народ и без нас проживет...

От такого ответа Ростислав вздрогнул. Он долго молчал, точно каменная стена, и вдруг сказал:

— Мы были нечто, а теперь мы ничто... Твой плач обо мне — плач неразумного человека, и все же я прощу тебя, если ты вырвешься на свободу и спасешь землю нашу. Это будет расчетом за мою жизнь...

Это прощение-клятва вонзилось в душу Святополка, как стрела. И когда он снова понадобился немецкому королю, оно дало ему силы принять предложение Людовика — возглавить огромное войско, чтобы подавить мятеж в Моравии. Сторонники Ростислава и Святополка поднялись против франков, на деревьях развевались черные долгополые одеяния немецких священников и торчали концами кверху их рыжеватые бороды. Во главе восставших стал князь Славомир. Мятежники укрепились в Воле под Микульчице, и войско Карломана терпело одно поражение за другим. Людовик Немецкий не мог помочь сыну, потому что в этот момент он и Карл Лысый делили между собой Лотарингию и ему самому нужны были воины. Поэтому Карломан с радостью принял согласие Святополка выступить против Славомира. Он тут же приказал разместить его в пограничном замке и окружить шпионами. Войско Святополка увеличивалось с каждым днем, прежние друзья, участвовавшие в заговоре против Ростислава, вновь присоединились к нему и постепенно вытеснили доносчиков. Поняв свою огромную ошибку, его друзья жаждали искупить ее даже ценой жизни. Из их числа были выбраны те, кто отвез в Волю первые тайные сообщения Славомиру, и вскоре Карломан увидел, что его обманули и перехитрили. Повесив шпионов на придорожных деревьях. Святополк со всем своим войском присоединился к восставшим. С этого дня Великая Моравия снова начала набирать силу, чтобы сохранить независимость, купленную большой кровью и неутихающей болью в душе Святополка — болью, которая часто побуждает его быть излишне торопливым и вспыльчивым, грубым, вздорным и жестоким. Эта боль будет его спутником — невидимая, но страшная, утаиваемая от других, но для него явная и неустанная...

Так и шла жизнь властелина Моравии — рука об руку с недоверчивостью и болью. Мнительность его была порождена немецким коварством и хитростью. Святополк стал с недоверием вглядываться в каждого человека. Даже Мефодия он принял не вполне искренне. Одна половина души радовалась, другая — сомневалась. Вот такой, сомневающийся и в своих, и в чужих, взял он в руки бразды правления и стал страшным для врагов и непонятным для друзей. Лишь ночью слова Ростислава звучали во мраке его души и придавали сил в борьбе. Ведь не мог Ростислав не простить ему зла, если страна стала свободной, а дороги — открытыми для богатых купцов и священников. В душе Святополка созревала мечта: укрыться под крылом папы, чтобы немцы не посмели больше напасть на него. Он стал часто приглашать к себе папского посла Иоанна Венетийского, стремясь доказать верность папскому престолу. Святополк боялся и своих людей. Те, кто знал, как он предал Ростислава, вопреки всему не могли искренне любить, уважать его. Стремление укрепить государство они объясняли его нечистой совестью. Власть, которая была получена путем вероломного насилия, не могла снискать уважения к себе, несмотря на ее теперешнее явное стремление быть справедливой. В корнях ее дерева с самого начала угнездился червь.

Но несмотря на это, государство, управляемое крепкой и жесткой рукой Святополка, все больше упрочивалось и увеличивалось, превращаясь в силу, которой стали бояться соседние князья. Мефодию и ученикам это приносило радость и спокойствие. Их дело стало крепнуть, а количество врагов веры — уменьшаться. Первым из проклятых Мефодием немецких епископов покинул сей мир Адальвин — ярый враг славянской письменности и святых братьев. Любуясь красивыми книгами, переписанными новой азбукой, Мефодий размышлял над тем, что он идет к добру двуединым путем, неся в душе и добро, и ненависть. Возмездие уже обрушилось на Адальвина, теперь на очереди остальные. Мефодий был уверен, что оно падет на них. Еще в то время, когда в темницах немецкого короля ждал суда, Мефодий увидел во сне, как черная птица смела крылом пять звезд с неба и они, сгорев, рассыпались над ним, но не опалили его. Мефодий тогда же истолковал сон так: четыре звезды — это четыре епископа, и пятая — Людовик Немецкий. Ему предстояло умереть последним — его звезда, перед тем как сгореть, долго катилась по небу. А может, это была звезда Коцела? В борьбе за престол он как-то незаметно исчез, а соседи все еще воевали меж собой за его земли. Мефодий сожалел о блатненском князе, ибо Коцел был одной на его надежд. Он был искреннее Святополка и не только заботился о том, чтобы множились золотые семена новой азбуки, но и сам пытался усвоить ее, приобщить к ней своих людей, потому что видел в ней орудие сохранения своего маленького княжества. Мефодий сожалел, что не мог защитить его. Немецкие священники давно уже начали преследовать тех учеников, которых братья подготовили еще во время своей первой поездки в Рим. С ними был тогда и Марин. Теперь он окреп, но в его характере и поведении ничто не изменилось. Все так же и молчании работал он острейшими долотами и ножами, и дерево оживало в изображении бесчисленных переплетений растений или птиц, сидящих под тяжелыми виноградными гроздьями и готовых воспеть хвалу сотворению мира. Его появление было совсем незаметным, и только алтари в новых церквах могли засвидетельствовать, сколь необходима была его упорная рука. Тихими шагами поднялся он по лестнице в комнатку над монастырскими воротами, молча положил на стол ветхую суму с железными инструментами, сел и — будто никогда не выходил из этой каменной кельи — склонился над липовой доской и стал с поразительным терпением обрабатывать ее. В таком положении его застал Климент. Их встреча прошла без лишних слов, словно не несколько лет, а лишь несколько дней отделяли ее от предыдущей. Но поседевшие волосы напоминали о пережитом. И если оба поднимали головы от работы, то только для того, чтобы отдохнуть и чтобы, хотя они вряд ли отдавали себе в этом отчет, послушать звонкую песенку, которую выстукивал молоток Саввы. Он ловко клепал изящные застежки и золотые оклады для новых книг. Мир принял учеников в свои натруженные ладони, чтобы показать им свои мозоли. Верили ли они в этот мир?.. Верили, ибо жизнь не ласкала и не баловала их. Она показывала им все, чтобы они помнили и о хорошей, и о плохой ее стороне. Смерть отняла у них веселого дружелюбного товарища, Лазаря, и подчеркнула бренность их существования. Но они и не забывали об этом и потому так упорно и сосредоточенно трудились во имя того, что было завещано Константином-Кириллом. И если те, кто присутствовал на похоронах Философа в Риме, знали, что никогда больше не увидят его, Марин и остальные ученики не расставались с надеждой, что в один прекрасный день откроются монастырские ворота, и Константин войдет во двор, оглянется вокруг, как он любил делать, и под его шагами заскрипят ступеньки витой лестницы, ведущей к келье...

Даже Мефодий порой ловил себя на такой мысли, несмотря на то; что знал жестокую истину.

Он нуждался в мудрости брата.

4

Болгария вернулась в лоно Восточной церкви, и патриарх Игнатий чувствовал, что он возвысился в собственных глазах. Целую неделю после собора он ничего не делал. Сидел, опершись на патриарший посох, с расчесанной длинной бородой, и изумлялся самому себе. Он, кто больше всех был обязан римскому апостолику, отнял у него огромное завоевание. Впрочем, это легко объяснить. Люди патриарха неплохо потрудились... Потрудились? Пустое! Хорошо, что болгарский князь поспешил послать на собор своих испытанных хитрецов, иначе все прошло бы гладко, а собор закончился бы лишь анафемой Фотию и пожеланиями долгих лет жизни василевсу и императрице. Пришло время отблагодарить болгар и послать им церковного главу. Если б не болгары, папа римский и по сей день господствовал бы в соседних странах, а теперь и Фотия заклеймили, и вернули то, что он упустил из рук, следуя глубоко-мудрому принципу «ничего не уступать!». А ты уступи, дай им главу, а потом пошли своих священников, чтобы они осуществляли это главенство, проводя твоим языком твои идеи... Кому в итоге польза? Опять-таки Восточной церкви. Ты ведешь себя скромно, словно гость в чужом доме, и все же ты будешь там — не совсем в центре богатого стола, но все же за столом... Вот так понимает дело Игнатий, а не как глубокомудрый предшественник, который ссорился с Римом, писал послания, и на него писали, отлучал от церкви, и его отлучали, а каков результат? Должен был он, Игнатий, вернуться из ссылки, чтобы болгарские церковные дела стали решаться в пользу Константинополя…

Патриарх Игнатий начал верить в свою прозорливость и мудрость. Все вышло так, что и самый близкий друг подумал бы, что Игнатий значит больше, чем на самом деле. Он вжился в роль всемогущего божьего пастыря, и гневные послания папы Адриана с трудом вернули его на землю. Жизнь снова втягивала его в распри, и тут патриарх понял, что, увы, он уже не годится для борьбы. Силы постепенно покидали его, ум просил отдыха, и он уподоблялся престарелому игумену, который мечтает единственно о трехлетнем винце из бочонка, что хранится в холодном подвале...

И Игнатий выпустил из рук бразды правления, а стремительная река времени повлекла церковные дела за собой. Но любую победу, которая имела хоть малейшее отношение к церкви, Игнатий спешил приписать себе. Так было с битвой под Тефрикой, где войска императора Василия сумели наконец разгромить гнездо павликианской ереси. Долгие годы этот пограничный город служил прибежищем лжепророков, которые разносили по всей империи свое богоненавистное учение, отравляя людские души. Взятие Тефрики было отпраздновано в Царьграде. Оборванных, изнуренных пленных водили по улицам, и горожане издевались над ними. В глазах павликиан горел фанатичный огонь. Это были люди, которые не останавливались ни перед чем. Патриарх, слывший строгим аскетом, прочитал в соборном храме долгую, утомительную проповедь против нарушителей святых догм и впервые открыто выступил с восхвалением непобедимой, всекарающей десницы императора.

Этой поддержкой узурпатора Игнатий сразу навлек на себя ненависть низвергнутой знати, всех пострадавших от преследований и их родственников. Те, кто плакал, встречая его на пристани, теперь возненавидели его, потому что почувствовали себя обманутыми человеком, у которого они так надеялись найти утешение. Для них Игнатий стал выжившим ив ума стариком, который не знает, что говорит. Но никто не смел высказать это вслух.

Знать достаточно натерпелась от людей Василия, неграмотного и жестокого узурпатора. Да и его жена, Евдокия, пыталась подражать прежним императрицам. Вечерами во дворце допоздна была слышна музыка и в освещенных окнах виднелись пышно разодетые люди. И те же самые люди — честолюбивые и неблагодарные, как все творцы изящного, — рассказывали в темных тавернах на берегу Босфора небылицы о своей благодетельнице, хотя в одном не могли ей отказать — что она красива. Несмотря на возраст, Евдокия выглядела так, словно время прошло мимо нее, словно оно лишь видело, но не касалось ее. Она все так же звонко и приятно смеялась, может, чуть громче, чем пристало императрице. Василий запрещал ей смеяться в его присутствии, но она не слушалась, и поэтому придворные говорили, что Евдокия — единственный человек в империи, который позволяет себе перечить властелину.

Однажды она вспомнила о своей подружке Анастаси и, как всякая суетная женщина, велела разыскать ее и привести во дворец. Императрице хотелось похвастаться перед ней своим высоким положением, нарядами и драгоценностями, хотелось просто, как некогда, поболтать с подружкой, потому что она чувствовала: потомственная знать следит за нею, зло прищурив глаза, и ждет, когда она скажет неуместное слово, чтобы потом судачить об этом где придется.

Они с Анастаси дружили с детских лет, вместе мечтали о достойных и богатых мужьях, делились и плохим, и хорошим. Теперь Евдокия могла гордиться своим положением императрицы, в то время как у Анастаси была лишь незаконная любовь бывшего патриарха Фотия. Евдокия знала, что возлюбленный Анастаси не нравится Василию, но разве император спрашивает ее, с кем ему дружить? Пусть Василий не сует нос в ее дела. Если она лишится подруги, ей придется молча, словно преданной собачонке, ходить за мужем, вилять хвостом и благодарно, но со страхом поскуливать... А было чего бояться! Они поднялись так высоко, что все стали им завидовать. Вначале, когда они поселились во дворце, Евдокия ночами не спала и все ждала, что кто-то придет и сварливым голосом спросит, с какой стати она живет здесь. Чувство, что она, будто воровка, проникла в чужой дом, не давало ей покоя, но, видя, как Василий повелевает людьми, как именитые, знатные персоны исчезают по одному его слову, Евдокия постепенно освободилась от страхов. Первыми освободились руки. Еще вчера они привычно исполняли чужие приказания, теперь все чаще лежали на ее коленях, словно пара белых голубей. Она смотрела на них и не верила, ее ли эти холеные руки. Затем освободился слух: забылся голос бывшей хозяйки, которая любила на высоких нотах бранить Евдокию за пустяки. С тех пор как императрица узнала, что патрикий Феофил убит, а его жена постриглась в монахини, ее голос перестал преследовать Евдокию. Но труднее всего освобождалось сердце. Оно продолжало робко трепетать, учащенно биться и все просилось на волю. Евдокия чувствовала себя как в клетке в этих просторных роскошных покоях. Ей не хватало воздуха. Глаза уставали смотреть на пестрые мозаики и мраморные статуя в коридорах и углах большого богатого дворца, ранее принадлежавшего Михаилу. Если бы кто-нибудь вдруг открыл дверь и сердито спросил ее, почему грязно в коридоре, Евдокия не задумываясь пошла бы за веником... Ее дети быстрее привыкли к роскоши, к мысли, что они — сыновья василевса. Особенно младший, Стефан, родившийся в год воцарения Василия... И ведь гораздо приятнее, если ты можешь пригласить давнюю подружку и похвастаться перед ней тем, чего у нее нет, чем сидеть одной во дворце, как в чужом доме.

Анастаси пришла, когда Василий с войсками отправился к Тефрике. Будь он во дворце, она вряд ли осмелилась бы появиться. Ей казалось, что он прикажет слугам не пускать ее на порог. Кто она такая, чтобы приходить в гости к самой императрице? Когда она говорила «императрица», то как бы забывала, что этот высокий титул носит ее Евдокия; Анастаси все казалось, что императрица — это кто-то, кого она не знает. И все то время, что она была у подруги, это чувство не покидало Анастаси. Она ловила себя на мысли, что вот-вот спросит:

— А где же императрица?..

Евдокия осталась той же улыбчивой и веселой, какой была в детстве. Правда, вначале она напустила на себя важный вид и ходила как-то неестественно прямо, но вскоре забыла, что она императрица, и долго водила подругу по дворцу, показывая его красоты. Анастаси все не удавалось найти верный тон, пока она не избавилась от мысли о различии между ними. И тогда завязался непринужденный разговор о пяльцах и вязанье, о тех временах, когда обе они впервые оказались в городе царей с надеждой найти тут свое счастье. Даже о том, что Василий вначале обратил внимание на Анастаси, но она не ответила ему взаимностью — Фотий появился раньше него. Это воспоминание могло быть для Евдокии неприятным, но Анастаси нарочно остановилась на нем, чтобы проверить искренность подруги. Евдокия залилась звонким смехом, и Анастаси подумала, что ее развеселило это воспоминание, но, вернувшись домой, поняла причину радости Евдокии; она торжествовала, что оказалась умнее, согласившись тогда на брак с Василием... Кто такой Фотий? Бывший императорский асикрит, свергнутый патриарх! А Василии — император, с которым хочет породниться даже Людовик II. Анастаси хотела спросить, чем кончилось сватовство Ирменгарды за сына Василия и Евдокии. Ходили слухи, будто помолвка расстроена и... Но так и не посмела задать этот вопрос. Мало ли о чем судачат люди. Все-таки прошло уже два года, а свадьбой и не пахнет... Нет уж, лучше помалкивать, если видишь, что это противоречит твоему тайному желанию. Анастаси хотела, чтобы Евдокия заступилась за Фотия. Разве бывший патриарх сделал что-либо плохое ее мужу? Он ревностно занимался делами церкви и не совал нос в дела государственные... Если бы спросить Анастаси, она желала бы, чтоб Фотий был неотлучно с нею, но мужчине не пристало целый день крутиться около жены, он должен делать что-нибудь на пользу народу и государству. Анастаси хотелось прощупать почву, ибо она предчувствовала близкую кончину Игнатия. Он очень стар, и ему уже не под силу вести борьбу с Римом, а Фотий считает, что борьба эта еще не скоро кончится, ведь папа не откажется от притязаний на болгарские земли. Что Адриан, что Иоанн — все папы римские занимают престол с мечтой безраздельно владеть христианским миром. Но обо всем этом Анастаси не рискнула сказать подруге. Прежде надо было понять, насколько Василий прислушивается к ее мнению, и лишь тогда просить о помощи, чтобы зря не унижаться. Анастаси слышала, что Евдокия — единственный человек в империи, который позволяет себе не выполнять приказы Василия, и сейчас она готова рыла поверить этому: император вряд ли обрадовался бы, узнав, что жена Фотия пришла во дворец. А Евдокия пригласила ее. Значит, подруга осталась прежней своевольницей. Если бы она такой не была, Василий, пожалуй, не женился бы на ней. Когда Анастаси отказала ему, он начал крутиться около Евдокии, и та долгое время не допускала его до себя. Ее лукавый смех держал Василия на привязи, пока он не предложил ей руку и сердце...

5

Одряхлевший папа Адриан ушел в лучший из миров, и его место 27 октября 872 года занял папа Иоанн VIII. Новый папа нашел, что духовная нива густо заросла плевелами низких страстей и интриг священнослужителей разных стран и народов. И заперся Иоанн, обрек себя на пост и молитву, на общение с самим собой и с богом, чтобы понять свой путь на земле. Несмотря на то, что он был уже в летах, он носил в себе не прожитую до конца молодость, очищенную и обогащенную мудростью, которую дают время и жизненный опыт. И когда вышел он из храма святого ключника Петра, то уже знал, что и как делать. Ему были нужны люди, которых его предшественник притеснял. Первым он позвал к себе Анастасия Библиотекаря. Старость обращается к старости, мудрость — к мудрости во имя спасения папской славы и чести, приниженных во времена Адриана. Плохое наследие оставил его предшественник: немецкое духовенство заполонило Латеран и втихомолку всем распоряжалось. Брат Себастьян упорно стоял на своем посту, и папа Адриан сначала советовался с ним, но после того, как от постигшего его горя утратил равновесие, совсем забыл о нем, и все, что надо было сделать, указывали папе немецкие священники, плотной стеной отгородившие святого апостолика от мира и никого к нему не допускавшие. Теперь, при новом папе, они снова попытались играть ту же роль, но Себастьян выжидал, он знал, что новый хозяин Латерана скоро позовет его. Хорошо получилось, что Анастасия позвали первым: он и расскажет Иоанну VIII о безрадостном положении, в каком оказался Себастьян. Брат Себастьян уже много лет не получал отпущения грехов. Как же в таком случае он будет совершать и накапливать новые? А что, если всевышний завтра призовет его к себе... Трудно будет предстать перед господом с непрощенными грехами, совершенными во имя божьего престола. Нет, если и новый папа не вспомнит о нем, придется удалиться в монастырь и там очистить душу от грехов... Две из тайн тяжелее других: тайна смерти Константина-Кирилла и тайна похищения его брата Мефодия. Правда, он не причастен ни к одной, но все о них знает. Ведь немецкие священники давно перестали бояться его, и все, что они вершили за спиной папы Адриана, не было тайной. Что они только не делали, лишь бы не передать гроб с телом Кирилла его брату! Себастьян прекрасно понимал их страх: то, что они дали Философу выпить, могло уже проявиться на теле. По той же причине они не позволили открыть гроб, хотя об этом просил Мефодий. А похороны с невиданными почестями должны были прикрыть их мерзкое злодейство. У самого Себастьяна за душой есть и более страшные дела, но все они были совершены по божьей воле, а в этом случае божьей волей пренебрегли. Брат Себастьян, уже не раз думавший покинуть Латеран, теперь понимал, что снова приходит его время занять достойное место в делах людских и божьих... Анастасий Библиотекарь не забудет его. Если он хороший человек, то отплатит Себастьяну добром. Ведь в то время, когда ему пришлось бежать из Рима по вине племянника, именно Себастьян первым предупредил его и посоветовал бежать, пока он еще не получил от папы распоряжения об аресте. Себастьян поступил так не только из дружеских чувств к Анастасию, но и из-за ненависти к немецким священникам, которые передали ему распоряжение об аресте. Себастьян тогда впервые заупрямился; нет, мол, сделаю, лишь когда сам услышу из уст святого отца. И тут немцы засуетились, а он тем временем успел предупредить Анастасия. Брат Себастьян очень хорошо понимал, почему был поднят такой шум вокруг Анастасия Библиотекаря. Немцы давно хотели его уничтожить, так как помнили его симпатии к франкам, к Карлу Лысому. Брат Себастьян впервые раскрыл себя перед ними, но не жалеет об этом. Ведь им ничего не стоило схватить Анастасия и предать божьему суду, результаты которого всегда в пользу обвинителей...

Анастасий привык видеть своего друга Николая I сидящим у камина, его голова опиралась на высокую спинку стула, взгляд был устремлен на пламя, ноги укутаны медвежьей дохой. Светский вид кабинета Иоанна VIII удивил Анастасия. Стул с высокой спинкой все так же стоял у камина, но сбоку, возле мягкой тахты, красовался изящный столик на гнутых ножках с тарелкой греческих сладких орехов и двумя стаканами воды. Очевидно, папа хотел вознаградить себя после того, как закончился не очень долгий пост. Они знали друг друга с давних времен, но если Анастасий некогда неразумно выказал симпатии к франкским священникам, то Иоанн, несмотря на сочувствие им, предпочел сохранять трезвое, разумное равновесие, и это вывело его на верх иерархической лестницы. И теперь он имел право судить с высоты своего положения. То, что он пригласил Анастасия, яростного и заклейменного защитника франков, было хорошим признаком, и Анастасий решил воспользоваться случаем. Ясно, что Иоанн VIII нуждался в советах, но не спешил вмешиваться в столь сложную сферу, как отношения в самом Латеране. Церковные распри были ему известны, но он не знал, с чего начать. И Библиотекарь должен был помочь ему. Вот уже месяц, как два ученика покойного Константина-Кирилла Философа пытались пробиться к папе, но им мешали. В конце концов они обратились за содействием к Анастасию. Савва и Лазарь, так звали учеников, хотели рассказать святому отцу о заточении Мефодия, архиепископа Моравии, баварскими священниками и открыть место заточения. Несколько дней назад Лазарь исчез, а сегодня утром Савва сообщил, что немцы похитили его. Теперь только Савва мог указать папским слугам, где томится Мефодий.

Известие произвело очень сильное впечатление на Иоанна VIII, и он тут же позвонил в колокольчик. Появился худой монах с длинным лицом.

— Позовите брата...

— Себастьяна. — подсказал Анастасий.

Брат Себастьян почтительно подошел и с благоговением поцеловал руку папы; мир снова понял, что брат Себастьян ему нужен. Он поднял на папу ясный взгляд, и Иоанн VIII невольно улыбнулся. В этих глазах отражалась чистота весеннего неба. Это были глаза невинного младенца. Папа на мгновение усомнился, что с такой чистотой могут быть связаны темные человеческие дела, но, преодолев неверие, спросил:

— Может, твои люди слышали об исчезновении юноши по имени Лазарь?

— Он убит, святой владыка.

— Кем? — удивился папа.

— Лучше всего знает это епископ Германрик Пассавский, святой владыка.

— А это точно?

— Если распорядишься, мы подвергнем его божьему суду, святой владыка.

— Я не хочу начинать судом, — нахмурился Иоанн VIII. — Ну, а о ссылке моравского архиепископа ты что-нибудь знаешь?

— Да, святой владыка.

— От кого? — удивленно спросил папа.

— От своих людей и от Саввы, сподвижника Философа, святой владыка.

— А есть ли что, о чем ты не знаешь? — улыбнулся божий наместник.

Это странное признание способностей Себастьяна заставило его сердце дрогнуть от радости, но лицо его осталось все таким же кротким, а глаза — спокойными и ясными, как летнее небо

— Служу святой церкви, святой владыка...

— Ты мне нужен! — удовлетворенно сказал папа и, сунув руку для поцелуя, дал понять, что разговор окончен. Себастьян поклонился и бесшумно исчез, словно растворился в воздухе.

— Ну, что ты скажешь о брате...

— Себастьяне, — опять подсказал Анастасий.

— Да, о брате Себастьяне, — повторил Иоанн.

— Только то, святой владыка, что папа Адриан ошибался, доверяя не ему, а священникам с сомнительной репутацией.

— Понимаю, — кивнул головой папа. И, помолчав, добавил: — А что ты думаешь о наших отношениях с Константинополем? Ты ведь был на соборе, лучше всех знаешь, как бессовестно они обманули нас.

— Знаю, святой владыка. К сожалению, Игнатий оказался не лучше... Фотия. С ними надо снова бороться. Но мне кажется, лучше сначала обратиться к болгарскому князю.

— Ты прав! Все зависит от него. Нелишне будет припугнуть его гневом божьим.

Анастасий хотел было возразить насчет припугивания, но воздержался. Опасно начинать с оспаривания папских решений. Он боялся, что послание в резком тоне может разозлить князя. Ведь Рим сам виноват в печальном исходе, так как вопреки обещанию не послал ему главу церкви — все откладывал. Борис-Михаил был согласен видеть на этом посту Формозу Портуенского, но Николай тогда отказался рукоположить его. И сейчас Иоанн не совершает ли той же ошибки, начиная с запугивания? Время показало, что болгарский князь не робкого десятка. Он хитро играл на противоречиях между двумя великими церквами и пока выигрывал... Анастасий поднял голову, чтобы возразить, но, увидев сосредоточенное, сердитое лицо папы, опять отказался от своего намерения.

Иоанн VIII был роста чуть выше среднего, с упрямым лицом аскета, суховатым, но хорошо сложенным телом воина. Прямой римский нос над маленьким ртом с четко очерченными губами создавал впечатление вечной напряженности. С такими людьми лучше не спорить. Анастасий хорошо знал их. Они не откажутся от задуманного, пока жизнь сама не докажет их ошибку.

Библиотекарь встал. Ему показалось, что молчание папы означает завершение разговора, но он ошибся. Иоанн кивком велел ему сесть.

— Итак, побыстрее напиши послание. И порезче. Пусть этот болгарский князь поймет, что с Римом шутки плохи. — Он потянулся за сладостями. — Угощайся! Надо разыскать и освободить моравского архиепископа. Пора вернуть в лоно Рима то, что испокон века было его, хватит Людовику Немецкому и его священникам присваивать чужие земли. Подготовь письма немецким епископам, и пусть Павел Анконский займется освобождением Мефодия.

6

Горазд скорбел о Ростиславе: князь сделал для него немало доброго. В свое время он один из всех священников мог входить к Ростиславу, когда хотел. Разумеется. Горазд не пользовался этой добротой, старался не надоедать просьбами и вопросами. Ростислав был человек открытый и хотел, чтобы его окружали такие же люди. Усомнившись в ком-нибудь, он не ждал, пока поймает его на месте преступления, но, стремясь предотвратить худшее, приглашал на откровенный разговор, без угроз и последующих наказаний. Может, это прямодушие и погубило его. Святополк был полной противоположностью Ростислава, и Горазд не любил его. Но была и другая причина — доброе отношение Ростислава к его роду. Князь знал всех и хорошо отзывался об отце и братьях Горазда... В смутное время непрерывной борьбы со своими и чужими, в отсутствие Мефодия, которого похитили и бросили в темницы Швабии, Горазд как-то незаметно стал во главе учеников, и они признали его главенство. Помимо того, что он здесь был у себя дома и делал все, чтобы уберечь их от немецких священников, он первым находил правильные решения. Когда начался большой мятеж и Славомир укрепился в Воле под Микульчице, Горазд собрал своих друзей и тайными тропами отвел их к восставшим. И хорошо сделал, потому что месть чужакам усеяла дороги трупами. Горазд настоял на том, чтобы Савва и Лазарь под видом бродяг отправились на розыски Мефодия и сделали все, чтобы освободить его. Ученики святых братьев, оставшиеся в Воле, часто — под свист стрел и боевые кличи — откладывали перья в сторону и брались за оружие. Они поняли простую истину: на бога надейся, а сам не плошай.

Когда начались тайные переговоры о присоединении Святополка к восставшим. Горазд первым усомнился в его искренности. Разве не он предал Карломану родного дядю и благодетеля — Ростислава?.. Долго совещались военачальники при тусклом свете свечей, прежде чем Славомир решил объединиться с войском Святополка. Но поставил ему условие: пусть Святополк внезапно ударит армии Карломана в спину. Нельзя было доверять Святополку, пока он не покроет трупами вчерашних союзников поле вокруг Воли и Микульчице. Святополк сделал это, ибо глубоко в душе чувствовал вину перед своим народом.

Горазд присутствовал на встрече двух князей. Угрюмое лицо Святополка уже тогда не понравилось ему. Он пытался объяснить это его усталостью и душевными терзаниями, но, сколько раз ни видел он Святополка потом, его лицо не менялось — оно было похоже на крепко запертый дом с тесными окошками, куда никто не в состоянии проникнуть и понять идущую там жизнь. Горазд был человек прямой, вспыльчивый и откровенный и чувствовал, что не сможет ладить с новым князем Великой Моравии. Да и Святополк не часто приглашал Горазда к себе, хотя знал, что пока миссия ему полезна. Если бы у миссии были какие-то пожелания, он не поколебался бы все исполнить, лишь бы Горазд со сподвижниками делали свое дело. Страна воевала, одерживала победы и, будто разъяренный медведь, стряхивала с себя все, что на нее налипло. Однако чем больше Горазд узнавал князя, тем отчетливее понимал, что есть и другие причины, по которым князь держит его в стороне. В свое время весь род Горазда стоял за Ростислава, и теперь Святополк сомневался в его преданности. Князю все казалось, что сторонники и друзья Ростислава не простят вероломства новому правителю.

Но истинная причина была в другом: князь не доверял людям. Если он не любил Горазда, ничто не мешало ему любить Климента, Наума или Ангелария, он мог бы опереться на Марина, Савву или, например, на молодого Константина, которого Мефодий, вернувшись из немецкого плена, рукоположил в сан дьякона. Он мог бы приблизить к себе и Лаврентия, одного из самых усердных учеников, которого в свое время, перед путешествием в Моравию, Савва привел к Философу вместе с Лазарем, Стефаном, Марко, Парфением, Игнатием и Петром. Из них только Лазарь погиб. Все остальные были живы, заслуживали уважения и похвал, но князь не искал их общества. Даже Мефодия он принял весьма сдержанно. Правда, после заутрени Святополк пригласил Мефодия и Горазда во дворец, но намного больше внимания уделил папскому послу. Иоанну Венетийскому. Всего лишь раз спросил князь Мефодия о немецких крепостях, в которых тот был заточен, и больше не обращался к нему. Похоже, разговор о тюрьмах не пробуждал в душе Святополка приятных воспоминаний. Мефодий также не любил вспоминать о своих злоключениях. Он стал говорить о духовном возвеличении славянства и высказал просьбу, чтобы Климент возглавил все школы в стране, а его первым помощником стал Горазд. Святополк не возразил. Он только пожелал, чтобы в ближайшие дни Климент был ему представлен и получил напутствия и дарения для монастырей и школ. За столом почти все время молчали, каждый был занят своими мыслями. Горазд ел медленно и про себя сравнивал Святополка с Ростиславом. Прежний князь уже при первой встрече принял их, как родных братьев: радушно угощал, просил чувствовать себя как дома. Вместе начали они полезное для всех дело. И Ростислав в разговоре не упускал случая высказаться против их общих врагов. А у этого будто и нет врагов. Молчит, и только глаза поблескивают из-под густых бровей. Может, Моравия нуждалась ныне именно в таком молчуне, может быть, но Горазд с трудом принимал его. Все казалось, что Святополк не желает им добра.

А может, он молчит от страха перед немцами? Их угрозы не были пустыми словами. Вот Коцела уже нет, а его княжество стерто с лица земли. Он был слабее. А если б они могли, разве не сделали бы то же самое и с Моравией? Хватает князю забот! Всюду враги. Лишь папа может помочь ему, приютив под своим духовным крылом, пока государство окрепнет, а дальше — время покажет...

874 год стал для Мефодия и его сподвижников плодотворным и благоприятным. Кармином расцвели сотни страниц переведенных ими церковных книг, в поте лица трудились усердные создатели книг и сеятели веры. В этом году сбылось пророчество Мефодия: смерть увела в могилу еще двоих его мучителей — Германрика Пассавского и Ландфридта Сабионского. Весть эта пронеслась, словно свежий ветерок в пустыне, и заполнила их души. Есть небесный судия! Есть справедливость в мире! Злейшие гонители навеки закрыли глаза. Гонимые могут перекреститься и возблагодарить всевышнего, что избавил их от врагов, покарал нечестивых за земные грехи. Весть побудила Мефодия встать из-за грубо сколоченного стола, заваленного списками, и выйти на лестницу, во двор. Захотелось увидеть небо, почувствовать, как наливается жизнью каждая почка, вдохнуть зеленый аромат лугов вокруг монастыря. Келья внезапно напомнила ему о сырых подземельях немецких крепостей, где угасала жизнь многих людей, осужденных за недоказанные преступления. Может, кто-нибудь на них и провинился в чем-нибудь и даже совершил злое дело, но Мефодий, ни за что отсидевший в темницах два с половиной года, не мог поверить, что узники грешны и что те, кто их осудил, справедливые судьи. Он на самом себе испытал их справедливость! Но разве кто-нибудь сумел избежать смерти? Никто. Вот и его «судьям» пришлось войти в ее вечные врата, чтобы предстать перед истинным судом! Там каждый отвечает за себя. Что посеяли они на земле, то и пожнут на небе.

Мефодий пересек тесный монастырский двор, нагнулся, чтобы не удариться головой о перекладину ворот, и ступил на зеленую траву. Красивые цветы, синие, желтые, красные, белые и розовые, наполнили душу радостной песней об обновляющей силе земли. Оглянувшись, Мефодий заметил Горазда. Он сидел у веселого ручейка с травинкой в зубах и с открытой книгой на коленях. Архиепископ узнал ее. Псалтырь. Подошел к ручейку. Его тень пересекла низкий берег и дотянулась до ног Горазда. Ученик, хотя был уже немолод, почтительно встал навстречу учителю.

— Отдыхаешь? — спросил Мефодий.

— Восхищаюсь, святой владыка, — ответил Горазд и указал рукой на живописный луг.

Оба умолкли, и только их взгляды, как заботливые пчелы, перемещались с цветка на цветок. Далеко за холмами лаяла собака и скрипели колеса, но скрип, приглушенный и смягченный расстоянием, был приятен для уха, звуки сливались с еле слышным журчанием ручейка и располагали к тихой беседе.

Они присели на поляне. Солнце задержалось на вершинах холмов, устав от дневного путешествия, и, казалось, тоже было склонно к беседе.

Горазд прикрыл глаза ладонью и долго вглядывался в запыленную дорогу. Из крепостных ворот выехала карета с двумя конями в упряжке, за ней — группа воинов из княжеской охраны.

— Иоанн Венетийский едет в Фарханн, — заметил он.

— Пусть добро одолеет зло... — сказал будто про себя Мефодий.

— До сих пор мы не видели добра от Людовика Немецкого, но если Святополк решил заверить его в своей преданности, нам остается только молчать. Разве мы можем что-нибудь сделать, святой владыка?

— Поживем — увидим... Святополк знает характер немцев и не дастся им так просто.

— Может быть, — пожал плечами Горазд, и взгляд его потух.

Мефодий молчал, ибо разделял его опасения. Еще до того, как солнце зашло за холмы, потянуло предвечерним холодом. Мефодий встал.

— Пора на вечерню.

7

Ирину все больше и больше привлекали сумеречность церквей, приглушенные голоса священников, отрешенно-печальные лица божьих чад, которые в просторных соборах искали общения с богом. Ирина как тень бродила среди них, обуреваемая страхом остаться наедине с собой. Она никогда не была общительной, а сейчас старалась вступать в разговор с людьми, быть с ними вместе, но все будто избегали ее. Однако это ей только казалось. Каждый был занят своими заботами и тревогами и не располагал временем для сочувствия чужим печалям. Да и какие печали, какие огорчения могут быть у этой знатной и все еще красивой женщины? Никому и в голову не приходило, что ее одиночество отравлено воспоминанием о смерти другого человека, камнем лежащей на сердце. И все равно по вечерам Ирина оставалась наедине с собой. Старая служанка, намаявшись за день, засыпала на сундуке в конце коридора. Ирина слушала, как старуха ходит тяжелыми медленными шагами, как затворяет за собой дверь, как поскрипывает сундук под тяжестью ее тела... А затем приходил он. Входил в комнату, оглядывался и садился в широкое кресло перед холодным камином. Ирина видела часть его лица, глубокую складку у рта, тонкие губы и красное ухо. И весь разговор снова начинал звучать в ее душе — жестокий в своей нагой и грубой злобе. Он говорил от имени папы и всевышнего и хотел, чтобы она сделала то, что больше подходило для мужчины, — отняла жизнь у человека. И она сделала это, потому что испугалась за свою жизнь, но с тех пор потеряла покой. А он продолжал приходить к ней, усаживался в широкое кресло и сидел всю ночь, не двигаясь и не глядя на нее. Только раз Ирина усомнилась в его присутствии, но не смогла дойти до кресла, не хватило сил и смелости. Она закрывала глаза, ждала его ухода и так засыпала. Сон был тревожным и навязчиво-неотступным: ей снилось золото, много золота, и кровь на руках. Кровь! Она оттирала ее, отскребала, но кровь оставалась. И так всю ночь... А он продолжал сидеть в кресле и покачиваться; Ирина видела часть его лица, глубокую складку у рта, тонкие губы и красное ухо. Он сидел до рассвета. И всегда уходил, когда изнеможение одолевало ее, а обрывочный сон, коварный и тяжелый, приходил к ней лишь на минуту, ровно на такой срок, какой был нужен, чтобы ее мучитель ушел. Она слышала его шаги, скрип половиц, хлопанье двери, но не было мочи открыть глава, чтобы удостовериться. Наконец она поднималась, стояла посреди комнаты, слышала его запах — валах ладана и еще чего-то тяжелого и неопределенного; сиденье кресла сохраняло вмятину и тепло от его тела... Ирина ослабела, пожелтела, в ее темных глазах поселился страх, как у загнанного зверя. Дрожа всем телом, она опускалась на скамейку в храме, но не молилась, а обхватывала руками голову и часами сидела так, опустошенная, отупевшая, сосредоточенная только на одном: как она вернется в дом, как ляжет в постель, снова придет он, войдет в комнату, сядет в широкое кресло, и она всю ночь будет видеть часть его лица, глубокую складку у рта, тонкие губы и красное ухо.

Ирина оставалась в таком положении, пока прикосновение церковного служки не напоминало ей, что церковь закрывают и надо идти. Возвращения домой были настоящим кошмаром. Уже с порога она звала служанку, лишь бы не быть одной. В последнее время Ирина все хотела попросить, чтобы служанка ночевала в ее комнате, но не решалась. Вдруг та заподозрит недоброе? И без того она с некоторых пор стала смотреть на Ирину беспокойным, недоумевающим взглядом. А такая просьба может испугать ее...

Бесконечный кошмар повторялся и повторялся, опутывал ее невидимой паутиной леденящих ужасов и нелепых видений до тех пор, пока чей-то неслышный голос не подсказал ей путь исцеления: чтобы избавиться от одного, надо пойти к другому, который много раз прощал ее и опять простит. И лишь теперь Ирина вспомнила, что еще ни разу не была на могиле Константина и даже на похороны не ходила. Тогда ей казалось, что люди знают о ее преступлении, и она осталась дома — болела голова, душа разрывалась от плохо скрываемой ненависти ко всем и к себе самой. Именно в тот день впервые явился ее мучитель и сел в кресло у камина, и она впервые увидела часть его нереального лица, глубокую складку у рта, тонкие губы и красное ухо. Он приходил каждую ночь, чтобы омрачать ее душу и сделать ее слепой и глухой ко всему другому. И она решилась. Было воскресенье. Город шумел, весь в цветах и весенней зелени, в обманчивом опьянении преходящей красотой, когда Ирина спустилась по каменным ступенькам в крипту церкви святого Климента. Она никогда не была тут, в мире одиночества, но какая-то невидимая рука вела ее во мраке, эта рука указала ей на могилу в стене, с правой стороны от алтаря, и сумеречный мир принял преступницу.

— Прости меня, — зашептали ее уста, — всю жизнь я причиняла тебе страдания, и всю жизнь ты прощал мне, прости и самое страшное зло... Я осталась с тобой… прости меня!

Камень молчал, стена молчала, лишь свеча потрескивала в руке, и ее пламя колебалось, будто от дыхания того, кто здесь покоился. Так ходила она неделями, годами. К единственному человеку, который навсегда остался в папском Риме и лучше всех знал ее — со всем плохим и немногим хорошим, знал маленькую пеструю тропинку, сад, где отбрасывала тень старая могучая смоковница и где стояла скамейка с грифонами. Но садовая тропинка превратилась в широкую пустынную дорогу, по которой шли только коварство и ложь, смерть и бездушие, суета и плач. И воспоминание о кошмарных ночах постепенно стерлось, тот демон уже не приходил, не садился а кресло у камина, и она не видела часть его лица, складку у рта, тонкие губы и красное ухо. Он ушел: вначале исчезло красное ухо, затем складка и тонкие губы, потом лицо, и после всего — вмятина на кожаной подушке кресла вместе с запахом ладана и чего-то муторного и тяжелого. Ирина забыла дорогу к другим церквам. В сумеречной крипте святого Климента она нашла свое место. Прежние обожатели теперь избегали ее, да и она перестала ими интересоваться. Страсти перегорели, и уже не было суетного желания быть всегда окруженной вниманием. Ирина нашла свое успокоение и свою тропинку в жизни. Старый ключник базилики спешил открыть ей дверь, она замирала у могилы, и другой мир для нее не существовал. Однажды, подняв голову, она увидела, как на стене проступил его лик, целеустремленный и мудро-просветленный. Ореол над ним ослепил Ирину, и оно упала на каменный пол. Так ее и нашли. Привели в сознание. Два дня Ирина не выходила из дому, два дня ее ноги то ступали по направлению к сундуку, то останавливались в нерешительности; на третий она собралась с силами и подняла крышку. На дне сундука лежала та страшная мошна с золотом. Ирина взяла ее двумя пальцами, будто вещь прокаженного, завернула в темный плащ и пошла в базилику, чтобы поднести этот дар и высказать свое желание. Она хотела, чтобы золото превратилось во фрески, на которых будет он — Константин-Кирилл. Святые отцы с радостью приняли дар, и вскоре образ Философа ожил на стене. Она все так же стояла перед ним на коленях, на том же месте, где стояла столько дней и месяцев, и постепенно привыкла выдерживать его взгляд. Он смотрел на нее со стены всепрощающими очами — далекий и возвышенный, великий и недостижимый, и когда она видела этот взгляд, то начинала сомневаться в своем преступлении и спрашивать себя: а не было ли все, что творилось вокруг него, и само убийство дурной шуткой ее больного воображения? Не может быть, чтобы она причинила такое зло человеку, который стоит высоко над смертными! Мельничные жернова ее греха постепенно стали крошиться, а ее взгляд — светлеть. Она казалась себе маленькой пылинкой. Нет, она никогда не давала ему воды перед смертью и не видела его бледного лица! Ведь он покинул этот мир спустя несколько недель после их встречи, он не мог бы жить так долго, если бы она помогла ему умереть. Нет, ее руки не могли содеять такое зло... Ирина смотрела на них безумным остановившимся взглядом, но не находила никаких следов. Той крови, которая ее страшила по вечерам, больше не существовало. Перед глазами были руки, на которых виднелись кое-где морщинки, руки более чистые и белые, чем когда бы то ни было. Будто кто-то шел следом за ней и каждый день с упорным постоянством освобождал ее память от воспоминаний, а ее душу — от страшных грехов, от Варды и Иоанна. Феоктиста и Фотия. Василия и Михаила, чтобы очистить место только для одного человеческого образа — образа Константина. Кирилл был бесплотным, нереальным, далеким и чуждым. Она помнила только Константина, его наивную улыбку, робкие ласки, уставшие руки и запыленные сандалии, потупленный взгляд и пергамент с обращенными к ней словами: «звездочка моя». Он был с нею, пока однажды она не потеряла и его... Осталась только дорога к базилике святого Климента. А привычка молиться на коленях с горящей свечой в руках превратилась в необходимость. Ирина вставала с постели и отправлялась в свой путь. Сначала служанку пугала ее молчаливость, но потом она стала сопровождать хозяйку и напоминать ей о еде, об отдыхе. Она жалела Ирину и не искала работы у других Каждое утро ключник церкви встречал обеих женщин, приветствовал их, но, не получив ответа, в недоумении пожимал плечами. Закутанная в черные одежды, Ирина постепенно становилась загадкой для окружающих. Она продолжала целыми днями стоять на коленях. Но уже не молилась, только безучастно смотрела на каменную плиту, сосредоточенная на последних днях своей бессмысленной жизни на грешной земле...

Приехав в очередной раз в Рим, Мефодий посетил могилу брата, чтобы в молчании постоять и поразмышлять около того, чей дух продолжал быть с ними на трудном пути против черных охранителей триязычия, и весьма удивился, увидев там одинокую странную женщину.

Она стояла перед фреской с изображением Константина, сама словно не от мира сего, взгляд ее больших выпуклых глаз был пуст, и Мефодий не узнал ее.

8

Не каждому дано умение подавлять в себе злорадство. Оно всегда живет в человеке, и нужно много сил, чтобы превозмочь его. У него свой уголок в душе, и оно выжидает удобного случая, чтобы показать коготки.

Борис-Михаил сам убедился в этом.

Сербы, которые когда-то разбили его лучшие войска, взяли в плен Расате и двенадцать бондов, теперь сами просили у него помощи. Три брата воевали между собой, и каждый старался сделать его своим союзником: заверениями в дружбе, дарами и обещаниями. Борис не спешил связывать себя обязательствами. Боритаркан Белграда и тамошние бонды постоянно оповещали князя о ходе борьбы за власть между Мутимиром, Гойником и Строймиром. Обещав всем поддержку. Борис выжидал. В сербских горах всегда таились неожиданные опасности, и он не хотел быть обманутым. В свое время его отец. Пресиян, целых три года воевал в неприступных каменистых ущельях, но ничего не добился, лишь изнурил свое войско и пролил много крови. Тогда многие бонды осуждали хана за эту войну и даже Борис был склонен считать поход отца бессмысленным, но теперь, став правителем, он понял правоту старого воина и хана: пока сербы за спиной, надо всегда опасаться их нападения по наущению Византии. Теперь Константинополь ради сербов не станет портить хорошие отношения с Болгарией, и Борис-Михаил надеялся хитростью довершить дело отца, начатое силой оружия. Борис не предпринимал походов, чтобы вмешиваться в междоусобную ссору, они сами авали его, будучи не в состоянии поделить отцовский трон. Но что это был за трон? Едва братья встали на ноги, как злейшая распря заставила их схватиться за мечи. Междоусобица близилась к концу. Мутимир постепенно одолевал Гойника и Строймира, пора было Борису-Михаилу вмешаться. Его послы открыто выступили за Мутимира. Никто из них не окровавил меча, не посягнул на чужую жизнь, они просто отвезли закованных в кандалы братьев Мутимира в Плиску, чтобы сам Мутимир обрел спокойствие. Борис принял братьев князя с почестями, подарил им дома, велел сиять с них цепи и долго беседовал с ними о сербских делах. Строймир был более разговорчивым, в отличие от Гойника у него не вызывало гнева положение заложника. Это смирение, наверное, было вызвано беспокойством о семье. Ведь заложниками стали также его жена с двумя дочерьми и сыном, а он не хотел, чтобы их жизнь ухудшилась из-за его непокорности. Он был вообще человек мягкий, уступчивый и вряд ли принял бы участие в междоусобице, если бы не чувствовал, что братья пренебрегают им, стараются отстранять от государственных дел. Эта мягкость характера была написана на его лице: оно было круглым, всегда готовым озариться улыбкой, в глазах постоянно вспыхивали веселые огоньки, как искры от огнива. Несмотря на то что ему было далеко до старости, волосы уже были седыми, и это делало его необычным и привлекательным. Он был высокого роста, говорил плавно, на лице выделялись красивые губы. Гойник, напротив, отличался замкнутостью и скрытностью. Он был на голову ниже брата, сухой и крепкий, будто закаленный в огне. Остроскулое лицо было суровым и напряженным, а в холодных серых глазах таилось коварство. Гойник с первого взгляда не понравился Борису-Михаилу, но, верный себе, князь сделал вид, что одинаково относится к обоим братьям. У Мутимира были основания опасаться Гойника — наверное, поэтому он оставил его сына Петра заложником у себя. Если отец рискнет что-нибудь предпринять против Мутимира, пусть подумает о сыне. Эта зависимость — заложник отвечает за близких — не была чем-то новым, она была известна с сотворения мира. Борис-Михаил сразу понял, что Гойник не примирится с положением пленника болгар, и велел следить за ним. Пока Гойник в Пляске, болгары держат Мутимира под постоянной угрозой. Глядя на угрюмое лицо серба, князь испытывал злорадство. Нужда заставила западных соседей просить у него помощи, как сам он в свое время ездил к ним выпрашивать сына. Борис-Михаил не забыл унижения, но попытался подавить его, загнать вместе со злорадством в далекий уголок души. В то же время в голове зрели планы на будущее. Сын Строймира. Клонкмир, был весь в отца. Несмотря на молодость, он был умен, и князь вдруг увидел, что он подходящий супруг для дочери Сондоке — Богомилы. Ей еще рановато думать о замужестве, но годика через два и она «выйдет к калитке» в ожидании женихов. Разумеется. Богомиле не придется долго ждать. Претенденты найдутся. Отец — человек богатый и в почете, и жених должен быть достойным ее. Уже сейчас Богомила привлекает мужчин особенной красотой. В ней состязаются достоинства славянского и болгарского типов: небольшого роста, бойкая, шустрая, смуглолицая, с большими, удивительно синими глазами и длинными пепельно-русыми волосами, редко встречающимися в Болгарии. Такая красота способна поломить и самого черствого мужчину. Брак Богомилы с Клонимиром казался Борису-Михаилу хорошим оружием в борьбе против сербского князя. Ведь тому все время будет грозить появление наследника княжеского рода. Эта мысль заняла свое место в планах Бориса-Михаила, он только выжидал удобного случая, чтобы ее осуществить... Письмо папы Иоанна VIII оторвало его от размышлений Оно было дерзким и грубым. Борис-Михаил не испугался, он понимал, что чем трезвее будет воспринимать различные угрозы, тем больше от этого будет пользы для дела. Обе церкви начинали новую распрю, из которой следует выжать все выгоды для болгарского государства За время пребывания в Болгарии римских священников он понял, что папа хочет одного — подчинить его своей воле. Папа забывает, что только от Бориса зависит, кого он оставит при себе. Выбирает он, а они спорят... И пусть спорят! После урока, который он преподал константинопольскому духовенству, изгнав его представителей из страны, оно больше не противоречит Борису. Болгарская церковь, можно сказать, уже стала самостоятельной: Борис-Михаил выбрал архиепископом Иосифа, и никто не посмел перечить. Иосиф прибыл, чтобы занять свой пост, и выказал князю большое уважение, как патриарх — императору. Разве так было бы, если б папские люди навсегда остались в Болгарии? Борис постиг главное в отношениях римской церкви со светскими правителями: и Людовик Немецкий, и Карл Лысый, и Людовик II чувствовали себя зависимыми от папы, а латынь была единственным языком в их церквах. Такая судьба грозила и Болгарии. Но Борис не вчера родился, чтобы позволить церкви встать выше него. А кроме того, сила Людовика Немецкого постепенно уменьшалась. Великая Моравия вытеснила его со среднего Дуная. Кто поможет Болгарии в непрестанных войнах с Византией? Уж не Рим ли? Рим очень далеко, чтобы можно было надеяться на его помощь. Тогда зачем связывать себя с престолом святого Петра? Быть может, в глазах папы Борис и не выглядит очень честным, и, наверное, это так, но интересы государства требуют, чтобы он был предусмотрительным, потому что никто ничего доброго не сделает для него, если он сам не потрудится. Разве папа руководствуется любовью к нему и к его народу? Нет, у него свой расчет — укрепиться в Болгарии и ослабить константинопольскую церковь.

Иначе зачем эти угрозы и жалобы, зачем двум церквам воевать между собой? Разве они служат не одному и тому же богу? Нет, их любезные слова не закроют князю глаза на все, что творится вокруг. Он не дитя наивное, чтобы смотреть только на небо, он по земле ходит! Он был нечестен? А как ему быть честным, если мир все еще не ценит честности! С кем поведешься, от того и наберешься. Время такое, что надо добиваться своего места под солнцем, как трава, что прорастает и сквозь камень. И он добьется, не принимая никаких обязательств перед тем или другим. Сейчас, когда обвинения продолжают сыпаться на него, неплохо было бы осуществить задуманную свадьбу сына Строймира и дочери Сондоке...

И свадьбу сыграли. Песни спели. Одарили молодоженов землями — и князь, и Сондоке, — но спокойствие не пришло к Борису-Михаилу: дошла молва, что сын Гойника, Петр, убежал к хорватам. А это развязывало руки его отцу, который теперь мог нарушить данное брату слово — ничего не предпринимать против него. Князь еще в дни свадьбы заметил неспокойствие Гойника и велел усилить наблюдение за ним: с кеч встречается и о чем говорит. Если он позволит ему убежать и предпринять покушение на Мутимира, тогда конец дружбе с сербским князем. Тот будет вправе усомниться в дружеском отношении Бориса-Михаила: он выдает замуж за его племянника свою родственницу и в то же время освобождает брата-заложника для борьбы с ним! Такая мысль столь логична, что Мутимир не может не подумать именно так… и все-таки роль опекуна трех сербских князей доставляла Борису удовольствие. Глубоко в душе он торжествовал, что держит их в своих руках. Неважно, что на первый взгляд он не вмешивается во внутренние дела Сербии, неважно. Чтобы Гойник не доставлял ему больше хлопот, князю неожиданно пришла в голову коварная мысль: а не будет ли лучше послать к Мутимиру его самого вместо убежавшего сына, — но, подумав, Борис-Михаил отказался. Лучше было держать Гойника у себя, ведь его плен — козырь против Мутимира. Нет, не стоит спешить, надо подождать. Жизнь преподносит такие сюрпризы, что, того и гляди, Гойник очень понадобится. Борис-Михаил и теперь остался верным себе — он не будет решать вопроса, не рассмотрев его со всех сторон.

9

С каждым днем Климент становился все более неразговорчивым. Склонившись над книгами и погрузившись в заботы о просвещении Моравии, он чувствовал, как время, словно ветер, быстро и неуловимо проносится мимо и он не может остановить его. Мир все так же, как и в прежние века, шел своими невидимыми путями. Все возвращалось на круги своя, только не люди. На место ушедших появлялись другие, и их мысли и желания были иными.

Разве может кто-нибудь заменить ему Константина-Кирилла Философа! Кто может вернуть улыбку кроткого Деяна? Никто! Один, Деян, остался на их общем пути, другой. Философ, ушел так далеко вперед, что все они продолжают идти вслед за его мыслями: дать свет славянским глазам, запечатлеть на пергаменте истину для славянских народов. Каждый из учеников Константина боролся с мраком, особенно те, кто работал в пограничных районах — на перекрестках злейших вихрей. Все они, сеятели добра, были похожи на листья огромного дерева: чем злее хлестали их ветры, тем слышнее становились их голоса и тем больше радовали они души людей.

Климент встал с жесткой постели и быстро оделся. В соседний двор больше не выходил старик с кривым ножом, сад был заброшен и запущен. Пока миссия скиталась по дальним краям, садовник переселился в лучший мир. Наверное, сейчас он обходит райские сады и неустанно осматривает ветки на райских деревьях. А если он в этого не делает, значит, он уже не существует. Климент не мог привыкнуть к мысли, что садовника не стало, что калитка в сад всегда закрыта. Он подошел к узкому окошку башни, и сердце его затрепетало: калитка открылась, и в травы высотой по колено шагнула чудно красивая девушка, посмотрела на небо и потом, увидев огни алых маков в саду, всплеснула руками и нагнулась рвать цветы. Климент невольно прищурился, и белое платье, и золотые волосы, и огненные маки — все слилось в одно цветовое пятно. Он почувствовал, что молодость не совсем ушла из тела и что образ Ирины давно превратился в черты неизвестной блудницы на иконе. Старая мудрость учила: с глав долой — из сердца вон; и она давно исчезла из памяти. Она была лишь мечтой, плодом воображения неопытной молодости. Те годы прошли, но мужчина в нем напомнил о себе. А ему казалось, что он поборол вожделения, что порывы страсти ослабли и даже совсем улеглись и, подобно пушинкам одуванчика, попавшим под осенний дождь, лишились способности взлететь. Но то, что он испытал при виде девушки, заставило его отойти от окна, присесть за стол, чтобы осознать, что он ошибается. Руки легли на пергамент, потянулись к перу... Но чернила высохли. Климент встал, чтобы достать с высокой полки горшок с кармином, и взгляд его снова устремился в сад. Теперь девушка стояла в корыте и, приподняв подол платья, спокойно мыла белые ноги. Длинные волосы упали ей на лицо, солнце ухватилось за золотые пряди прекрасных волос и легко покачивалось над корытом. Климент почувствовал, как художник вытеснил в нем монаха, и взгляд его жадно вбирал подробности картины. На краю каменного корыта алел букет маков. Рука, потянувшаяся за ним, была маленькая, и ножки, ступившие на камни, тоже были маленькие и порозовевшие от холодной воды. Девушка выпрямилась, откинула голову, чтобы собрать волосы, и, подняв руки, стала заплетать косу, а Климент всем своим существом ощутил, как груди и приподнявшееся белое платье затрепетали в ожидании, когда она опустит руки. Но девушка не спешила. Она собрала золотистые волосы в тяжелый узел, откусила белыми зубами длинный стебель мака и воткнула алый цветок в волосы с левой стороны, над небольшим ушком.

Климент до того был захвачен волнующим зрелищем, что не услышал, как вошел Савва. Прикосновение к плечу заставило его обернуться и смутиться, но Савва не заметил смущения.

— Красива! — сказал он, кивнув в сторону двора.

Климент не собирался отвечать, но сердце художника не выдержало:

— Очень! Что правда, то правда!

— Из новых она. Недавно приехали...

С тех пор как Святополк переехал в Велеград, не было недели или месяца, чтобы какой-нибудь нитранский владетель не переселился сюда. Это были небогатые люди, которые стремились быть у князя на глазах, надеясь, что их заметят, что они войдут в доверие и затем получат в подарок немного земли.

— Вчера слышал, как се отец что-то наказывал ей и называл Либушей...

Звук этого странного имени ударился, словно звон летящей пчелы, в каменные стены кельи, но вместо того чтобы вылететь сквозь узкие окошки на улицу, собрался в одну точку и остался в душе Климента. Он поразился: когда-то в монастыре святого Полихрона именно Савва назвал ему имя женщины, поразившей его своей красотой. Но та женщина уверенно шагала по своему золотому пути, а эта все еще резвилась среди манящих цветов и мыла ножки холодной водой из каменного корыта.

Будто угадав его мысли, Савва присел на деревянную скамью и глухо сказал:

— Будь я моложе, попытал бы счастья. Но годы не те... Я многое перевидал на этой земле и вкусил всего. Ты знаешь. Я говорил тебе... Но одно удивляет меня: до каких же пор ты будешь так жить? Ты уже немолод, но все еще мужчина в соку. И красивый. Неужели ты покинешь сен мир, не познав второй половины божьего творения?

Климент встал, хотел было возразить. Но Савва махнул рукой:

— Да выслушай меня хоть в этот раз! Одно другому не мешает. Этого божьего дела даже папы не чуждались. Разве ты не видишь, что все, кто занимает престол святого Петра, — старики, испытавшие очень многое и только в результате этого подготовившие себя к святости. Знаю, ты скажешь: не богохульствуй... Но ты не прав. Если бы женщина не была нужна мужчине, бог не создал бы ее. — Савва встал и начал ходить по келье, старые, уставшие половицы жалобно и глухо заскрипели. — Признаюсь тебе, — сказал он, — что немало женщин сочувствовали и помогали нам в розыске архиепископа Мефодия. — И, помолчав, добавил: — Знаешь, я убедился, что они много лучше нас. Они умеют ценить жизнь, ибо девять месяцев носят ее в себе, а потом еще три года на руках... Кто не знает женщин, обедняет себя на целую жизнь, запомни это. Я не святой, как ты или Наум, не так хорошо знаю слово божье, ибо неуком пошел за своим незабвенным спасителем Константином Философом, так что ты прости мне все эти слова. Если я богохульствую, пойду к отцу Мефодию исповедаться, пусть он решает. Пусть наложит на меня любую епитимью, я вытерплю...

Савва лег на жесткий топчан, положил руки под голову и притих. Его слова произвели сильное впечатление на Климента. Он часто ловил себя на том, что в глубине его души живут подобные слова, только не столь земные и убедительные. Климент отправился в большой мир из горной пещеры, где пахло пергаментом, потом жил в богатых комнатах, где полки гнулись от книг, затем — в монастырской келье, где витали книжные мысли о святых и грешниках, и лишь в Моравии он столкнулся с настоящей жизнью, с делами людей — хорошими и плохими. Разумеется, толкование святых догм часто зависит от тех или иных интересов, но жизни надо смотреть прямо в глаза, если не хочешь, чтобы она нанесла тебе неожиданный удар... Савва был прав, и все-таки его слова о женщинах смутили и сбили с толку Климента. Верно, бог создал женщину, но разве в Писании не сказано, что искушение пришло от Евы, не она ли причина того, что род человеческий изгнан из рая?

Климент причесался деревянным гребнем, надел ветхие сандалии из воловьей кожи и вышел из кельи. Душа была встревожена красотой девушки и словами Саввы... Они с Саввой давние друзья и не будут обманывать друг друга. Да и Савва не из тех люден, что таят в душе коварство, издеваются над чистотой помыслов и нарушают душевное равновесие друзей. Он говорил, что чувствовал, и это очень нравилось Клименту. Савва не мог завидовать, скрытничать, не мог быть коварным. Всю жизнь он боролся со злом и честно прошел свой путь... Душевное смятение надолго осталось в душе Климента и угнетало его и днем и ночью.


Климент возвращался от Святополка. Он получил благословенно возглавить все школы в государстве. Князь, окруженный знатными людьми, принял Климента в одном из небольших залов. И все было по-княжески: много советов и поручений, придуманных не столько им, сколько его приближенными. Дарственные грамоты были написаны новыми буквами, и Климент почувствовал себя победителем. Ему льстило княжеское внимание и забота о деле миссии. Казалось, что приближенные князя с надеждой и упованием смотрят на все, что делают просветители во имя самоутверждения народа. Климента смущал только нахмуренный взгляд и тяжелый, будто высеченный из камня, волевой подбородок князя. Но если бы он не был таким, разве сумел бы он справиться с врагами? В присутствии папского легата Святополк объявил в Фарханне, на совете королей, о своем повиновении Людовику Немецкому, но это была формальность. Если судить по заботам князя о славянской письменности, то можно сделать вывод, на чьей он стороне. Климент подобрал подол рясы, чтобы, спускаясь по мраморным ступеням, не наступить на нее, приветливо кивнул страже, охранявшей ворота, и огляделся. Площадь с кафедральным собором и общественными зданиями была залита солнцем, и люди спешили укрыться в тени. Какой-то человек вышел из дворца и, поравнявшись с ним, предложил пойти вместе, поскольку ему, мол, в ту же сторону. Сказал, что обычно приезжает на коне, но сегодня было не к спеху, поэтому и пришел пешком. Судя по одежде и широкому поясу из железных пластинок, на котором висел меч, он не принадлежал к знати. У него были добрые серые глаза.

Солнце поднялось высоко, тени укоротились. Попутчик оказался разговорчивым. Он интересовался жизнью в монастыре, обучением детей, церковными службами. Его любопытство было безгранично. За беседой Климент не заметил, как подошли к монастырю. Незнакомец остановился у ворот и, протянув Клименту руку, сказал:

— Ну, до свидания. Мы соседи с недавних пор и еще не знаем друг друга... — И пошел к тому самому двору с садом. — Хочешь, зайди к нам. Гостем будешь!

Климент онемел от этих неожиданных слов.

10

И все же Кремена-Феодора-Мария поборола искушение дьявола и уехала из Плиски. Она сделала это, чтобы не унижаться. Изограф Мефодий давно понял ее душевную борьбу и читал ее желания. В его взгляде она видела себя всю — разгаданную и уязвимую для насмешек, а в последнее время заметила и мужское превосходство, в котором не было почитания, несмотря на большую разницу в их положении. Она чувствовала, что мечта о материнстве подчиняет ее себе и что, если она не уедет, у нее недостанет сил противостоять этому зову. Кремена-Феодора-Мария решила поехать в Брегалу и там в тиши понять, любит она Мефодия или только вожделение тянет ее к нему... Огромным усилием волн в последний момент она заставила себя не крикнуть возницам: «Назад!» — под предлогом, что-де забыла взять с собой очень важную вещь. Но не крикнула.

И лишь проехав половину пути, поняла, что искушение побеждено. В Брегалу она прибыла на праздник святого Иоанна Брегальницкого. Каждый год монахи из здешнего монастыря и люди из ближних деревень собирались на горе, чтобы почтить память несчастного кесарева сына, немного повеселиться да испить воды из источника под деревом, на котором нашли повешенного. Монахи утверждали, будто эта вода помогает от болезней глаз и от гнойных ран. В невообразимой суете праздника Кремена-Феодора-Мария стала понемногу обретать равновесие, но всякий раз при звуке голоса какого-нибудь молодого мужчины ее глаза искали его, а сердце упивалось его статью. Эти волнения с каждым днем убеждали, что изограф не имеет над нею настоящей власти. Во дворце, куда он, будучи священником, имел доступ, он вытеснил других не потому, что она испытывала к нему сильное чувство, а из-за женской ее слабости. Но все же это были только предположения, лишь время покажет, насколько она увлечена. А пока молитвами и неустанным бдением подавляла она свое чувство. И чем дальше уводил ее пестрый хоровод времени, тем яснее Кремена-Феодора-Мария понимала, что тоскует гораздо больше по Симеону, чем по изографу Meфодию... Бешеный ток крови, который прежде с неожиданной силой гнал ее к Мефодию, превратился теперь в тоску о своем ребенке, о брачном ложе и детской колыбели. И ей стало ясно; она не укротит себя, пока не найдется мужчины и для нее. Эта мысль впервые пришла ей в голову во время свадьбы юной Богомилы. Сидя на отведенном ей месте, она слушала веселый гомон гостей и думала о себе. Неужели она так и останется одна и не исполнит назначения женщины на земле — не даст новой жизни и продолжения рода? У женщины нет иного назначения в этом мире. Ведь всевышний, посылая человечеству своего сына, прибег к помощи женщины, а не прямо с неба спустил его на земную твердь.

По утрам, стоя у окна горницы, Кремена-Феодора-Мария с особенным старанием считала призывы кукушки и в ее сером оперении, и в ее одиночестве видела себя, а в ее голосе слышала муку своего одиночества. Так продолжалось до тех пор, пока однажды ее взгляд не привлекли главные ворота. Это прибыл брат со свитой, и третий за ним был Алексей Хонул. Красивый византиец с коротко подстриженной бородкой жил одиноко в Плиске, и потому она жалела его, а жалость постепенно перешла в желание побеседовать и поближе узнать его. Хотя они уже много лет жили в одном городе, но ни разу не встречались. Кремену останавливала мысль, что у византийца есть жена и дети и он мечтает найти их.

Если верить молве, то во время последнего пребывания в Константинополе на восьмом Вселенском соборе Алексей Хонул искал семью, но никого не нашел. В свое время Варда сослал их в приграничные земли близ Тефрики, где они погибли от сарацинского ятагана. Это вызывало к нему всеобщее сочувствие. Князь разрешил византийцу, если он пожелает, не возвращаться с собора в Болгарию, а остаться в Константинополе и сказал, чтобы он не чувствовал угрызений совести перед болгарскими друзьями. Разумеется, если уверен, что Василий не казнит его. После разрешения Бориса-Михаила никто не сомневался, что Хонул не вернется в Болгарию, поэтому все весьма удивились, снова увидев его. Было известно и содержание разговора между князем и Хонулом после возвращения посольства. При этом присутствовали кавхан Петр и братья князя, Докс и Ирдиш-Илия. На вопрос князя Алексей ответил так:

— Великий князь! Свои изгнали меня мечом, вы приняли меня с доверием... Я снова поехал туда с надеждой увидеть детей и вернулся нищим, потому что остался без надежды. Я думал, ненависть к тем, кто изгнал меня, погасла, но убедился, что она жива, когда в день прихода в Царьград мне предложили продать мое искреннее отношение к вам и заменить его коварством. Я предпочел вернуться сюда чистым и преданно, как до сих пор, служить вам. Если не веришь, прикажи повесить меня, чтобы быть спокойным за себя и за государство.

Это были слова достойного мужа — продуманные, искренние и честные. И никто не усомнился в них. Кавхан Петр хотел было сказать, что именно Хонул следил за ходом всех дискуссий на соборе и правильно указывал ему, когда надо вмешаться, чтобы его слова попали в цель, но промолчал, ибо в заступничестве не было нужды.

— Речь твоя и взгляд твой — искренни, — ответил Борис. — Оставайся в моем государстве. Пользуйся моими милостями наравне с моими братьями, с верным кавханом, со всеми боилами и багаинами — гордостью земли моей. И если решишь создать новую семью — мое тебе благословение и поддержка.


За три года, прошедших со времени этого разговора, Алексей Хонул ничем не запятнал свое имя и верно служил Борису-Михаилу. Последние слова князя глубоко запали ему в душу, и он все чаще возвращался к ним. Ведь он в расцвете сил, можно попытать счастья, зажечь очаг, воспитать новых детей. Раньше, до поездки в Константинополь, надежда найти своих сыновей укрепляла его дух, и он сопротивлялся доводам рассудка, но теперь, когда стало ясно, что семья погибла, он не хотел остаться один на этой земле. Глубоко в душе Алексей уже принял решение и носил образ той, которую хотел бы назвать своей женой, но боялся отказа... Княжеская сестра была у него на уме и в сердце, только она. В последнее время он хотел поговорить с нею, однако мысль о том, скольким женихам она отказала, лишала его смелости. Дни, проведенные в Брегале, запомнились особым тихим покоем, ленивым теплом южной земли, голосами кукушек в тенистых дубравах. Кукование отражалось от каменных гор и возвращалось — умноженное, ослабевшее и томительно-странное. Алексей Хонул заметил, что Кремена-Феодора-Мария часто стоит у окна и задумчиво прислушивается к голосу кукушки, и у него было чувство, что в отголосках эха он слышит собственную душу. Так же трепетала его душа в тот день, когда он впервые встретил свою Василики. Она была хрупкая и нежная, и когда двигалась, платье на ней развевалось, будто девушка не ходила, а летала. Василики выросла в знатной семье, но не научилась скрытности и фальши. Были и такие дни, когда они ссорились. Если бы в это время их слышал кто-нибудь посторонний, то сказал бы, что они больше не заговорят друг с другом и что их пути разошлись. Но все кончалось совсем неожиданно: оба клялись, что не могут жить один без другого, что мир опустеет, если, не дай бог, с одним из них случится что-нибудь... Их старший сын понимал: эти ссоры неизвестно как начинаются, но всегда одинаково завершаются: младший, однако, тяжело переживал каждое резкое слово, сказанное ими. Он родился чувствительным, ранимым, и они боялись за него, так как он входил в мир со слишком доверчивой душой. Старший, Петроний, был другим: суровый, крупный, но стеснительный, он часто защищал свою душу панцирем жестокости. Отец рано стал разговаривать с ним как мужчина с мужчиной, ничего не тая, даже такие дела, как заговор. И спасся благодаря ему. Это Петроний послал стражу Варды искать отца совсем в другой стороне, и те попались на удочку... Алексей Хонул поехал на собор в Константинополь с надеждой найти сыновей и остаться с ними или увезти их с собой в Плиску, но теперь все становилось бессмысленным. Они погибли. Надо было решаться на второй шаг, а он не мог — мешала любовь к сыновьям. И хотя теперь у него были виды на княжескую сестру, он, однако, чувствовал, что сделает этот второй шаг с единственной надеждой — она ему откажет и он получит оправдание перед собой, что пытался, но ничего не получилось.

Вглядываясь в Кремену-Феодору-Марию, Алексей находил много общего между нею и Василики. Княжна была такой же хрупкой, только глаза у нее удлиненные, миндалевидные, а сама она спокойная, с плавными жестами, замкнутая и далекая от мира. А может, ему так казалось, потому что он смотрел со стороны. Алексею Хонулу нравилось его одиночество: он никому ничего не объяснял и ни от кого ничего не хотел, возвращался домой, когда пожелает, ходил туда, куда заблагорассудится.

Но эта свобода иногда надоедала. Были минуты, когда всем существом он жаждал острых ссор, вроде тех, давних, они вывели бы его из равнодушия, убивающего человеческое в человеке. В такое состояние Алексей Хонул порой впадал теперь и боялся, как бы не совершить чего-нибудь неразумного, что запятнало бы его имя и честную службу князю. Тогда он спрашивал себя: зачем он тут? Кому нужен? И не мог найти убедительного ответа, ибо почти ничто не связывало его с этой страной...

Однажды они возвращались с охоты, пробродив два дня в ближних лесах. Торжественно и гордо шагали егеря, сокольничие, а следом на телеге везли громадного оленя. Его рога привлекали внимание своими размерами. Люди стеклись поглазеть на охотников, и среди них вдалеке. Алексей Хонул увидел сестру князя. Она поднималась на цыпочки и кого-то искала. Алексей Хонул шел за князем, но статная фигура Бориса-Михаила с соколами на плечах почти скрывала его. Алексея заинтересовало, кого же столь нетерпеливо высматривает Кремена-Феодора-Мария, и он остановил коня. Когда взгляд княжны нашел его, огонь в ее глазах будто опалил Алексея, он выронил уздечку и медленно провел ладонью по лицу, к которому прилила горячая волна крови.

11

То, что казалось близким, постепенно удалялось, словно мираж. Папа Иоанн VIII не мог простить себе самонадеянности, с которой подошел к решению болгарского вопроса. Результатом писем Борису-Михаилу были всего-навсего небольшой подарок от князя, переданный через монаха-пилигрима, и заверения в добрых чувствах. Поначалу эти уверения и дар заставили папу броситься с мальчишеской горячностью в бой, но самоуверенность постепенно превратилась в разочарование, разочарование — в озлобление на болгар, греков, на собственных епископов и священников, которые с такой поспешностью покинули болгарские земли.

Его предшественник, папа Адриан, похоже, весьма тяжело перенес возвращение всего своего воинства в Рим, если предал суду епископа Гримоальда Полимартийского, обвинив его в том, что он покинул Плиску без всяких протестов. Епископ был столь дерзок, что взял для папы письмо от болгарского князя, предварительно не ознакомившись с его содержанием. И хотя Гримоальд утверждал, что был изгнан, в послании было написано, что князь Борис-Михаил, как добрый христианин, не может не повиноваться решению восьмого Вселенского собора, которое было принято, как известно, при участии и папских легатов... Папа Иоанн VIII позвонил в колокольчик. Появился монах.

— Пусть Анастасий найдет все, что относится к делу Гримоальда.

Святой отец не раз читал эти документы и всегда открывал в них что-нибудь новое. Папа Адриан II лишил епископа сана за то, что тот без разрешения Рима покинул вверенную ему страну. Но только ли за это?

Иоанн кивнул вошедшему Анастасию, пригласив его сесть к столику с неизменными сладкими орехами и двумя стаканами свежей холодной воды, и взял пергамент... На суде священники невысокого сана твердили, что никто не выгонял их из болгарских земель — ни болгары, ни греки, — но что их обманул епископ. Не слишком ли тяжела его мошна? Что он был подкуплен, папа Иоанн VIII не мог утверждать определенно, но в написанном мелким почерком донесении брата Себастьяна, подкрепленном показаниями свидетелей, говорилось, что после того, как епископа отстранили от церковных дел и лишили сана, он оказался очень богатым и стал жить на широкую ногу... Брата Себастьяна провести невозможно. В конце донесения был условный знак, что наблюдение за Гримоальдом продолжается. Указав пальцем на знак, папа спросил:

— Ну что, не позвать ли его?

— Почему бы и нет, святой владыка.

Брат Себастьян, как всегда, вошел бесшумно, и весь ритуал повторился: поцелуй папской руки, благословение, чистый, безоблачный взгляд.

— Есть ли что-нибудь новое, брат Себастьян, что усугубило бы вину Гримоальда Полимартийского?

— Есть, святой владыка. Досточтимый, преподобный епископ...

— Бывший!

— Бывший епископ, святой владыка, купил корабль и хочет использовать его для торговли. По дороге в город святого Петра он встретился с многоуважаемым епископом Формозой Портуенским...

— Бывшим! — сердито повторил папа.

— Бывшим епископом, и они договорились попросить помощи у наследников покойного Людовика Немецкого.

— Еще что?

— Пока все, святой владыка.

— Ступай с богом, — и папа благословил своего преданного, чистосердечного служителя.

После его ухода он долго стоял, задумавшись и не произнося ни слова. До чего все запутанно и сложно. На что же еще надеется Формоза? На сыновей Людовика Немецкого? После смерти отца ссоры между ними стали притчей во языцех. Они все не могут разделить государство, определить границы. В междоусобицах постепенно таяла мощь немецкой державы. Святополк медленно, но уверенно вытеснил их со среднего Дуная, и не слава, а закат прежде сильной и могучей страны виделся папе. Да, ошиблись его враги в своих расчетах. И зачем было Формозе совать нос не в свои дела? С какой самоуверенной дерзостью он настаивал на том, чтобы его послали в Болгарию — он-де поправит церковные дела. Князь Борис-Михаил, мол, ценит и уважает его. Каково? Сиречь ты, твое святейшество, не способен, а потому поручи мне от имени святого Петра исправить положение. Нет, папа Иоанн VIII не клюнет на это, ему известно, кто стоит за спиной Формозы. Старые опытные враги, сторонники покойного Людовика Немецкого, подталкивают его на этот неразумный поступок, мечтая показать всем, что Иоанн бессилен в делах церкви. И они хотели получить позволение, письма и поддержку от него! А он отлучил Формозу, лишил епископской кафедры. Святому отцу известны его тайные намерения — папский престол! На это нацелены его хлопоты, вся его хитрость, преданность богу и неземная чистота. Пусть теперь мыкается по свету и ищет подобных себе союзников. Он надеется на немцев — пусть надеется. Но папу сам Людовик Немецкий не смог испугать, что же говорить о его близоруких сыновьях. После смерти императора Людовика II, назло прогерманской партии в Вечном городе, Иоанн VIII возвел в сан императора не Людовика, а его брата — Карла Лысого: во-первых, из дружбы с франками, во-вторых, чтобы показать всем, что он, папа римский, решает вопрос о всех поднебесных титулах и дает их тем, кому пожелает. Этого, похоже, не уразумел многоумный Формоза Портуенский. И с самомнением всезнайки появился как раз тогда, когда папа вернулся из Павии, и навлек на себя справедливый гнев всевышнего...

Анастасий Библиотекарь спокойно сидел, не смущаясь молчанием Иоанна VIII, и, как в открытой книге, читал его мысли. Ничто другое не могло так взволновать Иоанна VIII, как упоминание имени Формозы. Оба давно враждовали. Оба стремились занять место Адриана. Победил Иоанн, и теперь он мстит противнику. Эта вражда — на всю жизнь, пока один из них не покинет божий мир.

— Что это мы умолкли, брат Анастасий... — тряхнул головой папа и троекратно перекрестился.

— Забот много, святой владыка. У бедных телом и духом нет забот, и они живут легче.

— Ты прав, брат Анастасий. Не в добрый час возложил на меня всевышний бремя церковных забот. Ночами не сплю, все о стаде Христовом думаю. Мне нужны могущественные правители, но их нет. Сарацины грабят наши земли, и некому остановить их. Сыновья Людовика спорят, маркграфы поднимают голову, император Карл все обещает помочь, но с места не трогается. Того и гляди, махну рукой на болгарский диоцез и обращусь к Василию. Он теперь единственный сильный император.

— Но как на это посмотрят недовольные, единомышленники Формозы Портуенского?

— Это не решение, а всего лишь мысль. Попробую с божьей помощью победить арабов, и только если не добьюсь успеха, обращусь к Константинополю. Поверь, нелегко мне будет сделать этот шаг.

Папа потянулся к стакану с водой, и Анастасий впервые заметил, как дрожит его рука. Папа взял стакан, подержал в ладонях и стал пить медленными глотками.

— Я думаю, — сказал он, поджав нижнюю губу, — я думаю о золоте. Велика его сила, покорившая столько людей. Христа продали за тридцать сребреников, но сегодня, видать, предательство подорожало... Люди вроде Гримоальда Полимартийского целые диоцезы продают, торгуют верой и душами человеческими, и небо не обрушивается на них, и земля их носит на себе. Никак не могу понять магию золота. И найдется служитель божий — я слышу его шаги, вижу его мутные глаза, следящие за мной сквозь толстые стены, улавливаю его мысль, плетущую паутину коварства и злобы против меня, звон золотых монет раздается в моих ушах, монет, которыми ему заплатят за мою смерть. Слышишь — за мою!

Папа встал, слегка наклонившись вперед, глядя в одну точку на стене. В его глазах было безумие, руки дрожали. Он был охвачен непонятным ужасом. И вдруг отшатнулся, будто стараясь уберечься от невидимой опасности, и сшиб полой одеяния полупустой стакан, оставленный на краю столика; стакан с резким звоном разбился об пол. Папа очнулся, взял себя в руки. Он провел бледными ладонями по лицу, сложил их, словно для молитвы, и долго так стоял, а потом сказал, оправдываясь:

— Переутомился я в последнее время… брат Анастасий...

— Отдохните и думайте о том, что вы нужны миру и завтра, святой владыка, — сказал Анастасий и пододвинул к нему второй стакан с водой.

Папа выпил воду залпом, будто гасил внутренний огонь. И впервые Анастасий остался с ним надолго. Папа не отпускал его до утра, пока солнце не ворвалось в окна и легкое посапывание святого отца, сидевшего в кресле, не подсказало Анастасию, что можно уйти.

Он поднялся и, неслышно ступая, вышел в коридор, где дремал верзила монах. Анастасий взглядом показал ему на спящего папу и тяжелой походкой старика, страдающего от бессонницы, пошел дальше.

Впервые он не чувствовал зависти к обладателю престола святого Петра.

12

С приближением старости Мефодий стал замечать, что его мысли все чаще обращаются к Брегале и в памяти воскресают последние судорожные подергивания малышки Марии. Трепет от руки умирающего ребенка передался всему телу Мефодия, и он долго стоял, бессильный, углубленный в себя, потрясенный страданием. Муки всех его детей сконцентрировались для него в предсмертной дрожи самой маленькой дочурки. И теперь, стоит лишь прикрыть глаза, он видит пустые стулья вокруг стола. А сколько радостного шуму и невинных шалостей было всегда за столом, пока не обрушилась божья кара. Но за что он наказан? За то, что был тогда обоюдоострым мечом в чужих руках? Что подавлял голос славянской крови и к прежним несчастьям славян прибавил новые? Не за это ли? Трудно сказать... Но если за это, то не душа невинная, а только он и должен был искупить вину!

— Папа, ты ведь не отдашь меня старухе болезни... — шептала тогда Мария.

— Не отдам! — сказал он, но не смог сдержать обещания.

Мог бы не отдать, если б настоял, чтобы ребенка отправили в пещеру, к Клименту и его отцу. Мефодий никогда не простит себе той нерешительности. Ведь стоило прикрикнуть на жену, и все могло сложиться иначе... А может, было необходимо, чтобы так случилось и у него развязались бы руки для божьего дела. Но надо ли такой ценой платить за то, чтобы уразуметь божье повеление? Разве чистая душа ребенка в чем-нибудь виновата? В такие минуты размышлений Мефодий чувствовал, что не в состоянии ничего делать, и только молитвы давали силы снова идти через время, бороться со злобой и нечестивостью. Оглядываясь на прожитую жизнь, Мефодий все яснее понимал, что его земной удал — страдание. Он сам выбрал его, чтобы другие могли радоваться. Эти два чувства — страдание и радость — как день и ночь. Если в сердце есть одно, там не должно быть другого, иначе невозможно счастье. Но достижимо ли счастье — он начал сомневаться. Даже такие правители, как Святополк, не всегда принимали его слова и поучения, ибо не созрели для понимания высокой мысли. Архиепископ видел, что князь изо дня в день все больше охладевает к нему. А началось это с воскресной проповеди, в которой Мефодий говорил о правителях, создающих для людей законы, но не соблюдающих их. Эта двойственность всегда возмущала его. Он стоял на том, чтобы дела соответствовали словам. В противном случае человеку лучше быть бессловесным существом. Люди не любят брать слово на веру, они выжидают, чтобы своими глазами увидеть, будет ли оно подтверждено делом. Святополк на словах одобрял священное учение, но церковь посещал редко и, самое главное, не всегда соблюдал постулаты этого учения. Он часто придерживался унаследованных от дедов старых правил, которые святая церковь заклеймила, но которые, точно сорняки, глубоко пустили корни в душе человеческой. Святополк и к наукам относился хуже, чем Ростислав. В воскресной проповеди Мефодий возвел Ростислава в святые — как человека, который первым пожелал приобщить народ к мудрости истинной Христовой церкви, который пригласил в княжество усердных просветителей из Византии. Упоминание о Ростиславе рассердило князя, он нахмурился и про себя назвал архиепископа недобрым словом. Тут и папский легат Иоанн Венетийский, вместо того чтобы урезонить Святополка, подлил масла в огонь, сказав, что-де Мефодий не соблюдает наказа папы — не проповедовать на славянском языке, не испросив согласия верующих в храме. Архиепископ давно подозревал, что Иоанн не желает ему добра, но все думал, что разум удержит его от распри.

Вновь назревал раздор, и Мефодий знал, что придется защищаться, вместо того чтобы переводить святые книги. Три года назад он попытался привлечь к моравскому диоцезу сербского князя Мутимира, написав ему длинное, подробное письмо, но тот все еще колебался. Мефодий не потерял надежды, хотя с тех пор прошло уже несколько лет. Если бы была открытая искренняя поддержка Святополка, Мефодий мог бы многое сделать, но теперь снова надо было тратить время на оборону и нападение. Папский легат и князь объединились против него. Почему? Что плохого он сделал? Роль архиепископа в диоцезе именно такова: поучать божье стадо, указывать ему истинную дорогу, спасать души, клеймя извращения истины! Сказано же: все равны перед судом божьим! С какой стати одним прощается все, а другие принимают муки, даже не совершив греха? Неважно, что грешен не простой человек, а князь. На божьем суде имеют значение только истина и добро, но не титулы!

Осень была дождливая. Днем слабое солнце еще пробивалось сквозь широколистые леса. Мефодий все пристальнее вглядывался в божье творение — в земной мир. Всевышний создал его за семь дней, но, по-видимому, эта работа утомила бога, потому что он не сделал человека совершенным. А может, помешал дьявол? Наверное, так! Не мог же тот, кто с таким мастерством сотворил природу с ее круговращением жизни, не видеть недостатков в своем наивысшем творении — человеке... Многое испытал на своем веку Мефодий, и потому он не мог запереть ум в узкой келье церковных догм и часто искал истину в самой жизни. Старыми, но внимательными были его глаза, а слух различал змеиное шипенье зла и во пли людей, и потому он позволял себе смотреть на божьи дела взглядом человека, взыскующего справедливости. Разве справедливо клеветать на человека и не давать возможности защититься? А Иоанн не переставал клеветать на него. И все-таки справедливость существует: папа отозвал Иоанна Венетийского... И снова перо Мефодия скрипит по пергаменту темными осенними ночами. Устав от непрерывного труда, он выходит во двор, чтобы послушать вой ветра в бойницах старых каменных стен. Темные облака ползут по небу, борются с ветром, наполняют душу успокоительным шумом и движением. Мефодий любит движение. В первые годы монашества он пережил духовный застой и еще помнит его горький вкус. Ему не пришлись по душе ни ленивая дремота чувств, ни торжество сна и чревоугодия. В движении облаков есть стихия жизни, в ней скрывается надежда, словно солнце и луна в облаках. Эти темные облака хорошо знали свою недолговечность, поэтому спешили излить влагу на плодородную землю. И плыли дальше, плыли, а на их место приплывали новые. Так и в жизни человека: и боль, и радость, и мытарства, и веселье, и рождение, и смерть движутся в вечном круговороте. Уйдет и он, но после него останется свет, будоражащий покой сонных душ, возгорающийся вновь и вновь в каждом истинно человеческом рождении. Допоздна бодрствовал Мефодий в эти осенние ночи, шее чего-то ждал. Новые волнения пришли вместе с новым папским легатом. Вихингом. С самого начала он занял место Иоанна, а затем унаследовал интриги своего предшественника, вжился в них и вскоре сам стал распускать клеветнические слухи. Каждый раз, услыхав очередную хулу на себя. Мефодий вспоминал строфу Иоанна Дамаскина[69]:

Где пиршества светские,

Алчба там безмерная,

Там рабство и злато царят

И слово продажное, лицемерное.

Особенно нравилось «продажное слово». Не раз омрачало оно его дни, появилось и сейчас.

И оно не может не достичь — к добру или к худу — папского престола. Жизненный опыт Мефодия подсказывал, что началась новая борьба, и он не ошибся. Вскоре Вихинг сообщил Мефодию, что папа приглашает его для объяснения перед Синодом. Хорошо все обдумав и дав необходимые наставления Горазду и другим ученикам, Мефодий отправился в Рим.

ГЛАВА ВТОРАЯ