Кирилл и Мефодий — страница 9 из 15

..Также узнали мм, что ты служишь литургию на варварском, на славянском языке. Поэтому мы посылаем тебе с нашим легатом Павлом Анконским указ, в котором запрещаем отправлять богослужения на этом языке и повелеваем служить только на греческом или на латыни, как это делается во всей Божьей церкви, на всей земной тверди и у всех народов...

Из письма папы Иоанна VIII Мефодию, архиепископу Паннонскому. 873 год


Мефодий исповедал нам; что он верует и проповедует согласно с евангельским и апостольским учением, как указывает святая Римская церковь и как нам завещали святые отцы.

И мы нашли, что он правоверный христианин, опытный и полезный в церковных делах, и мы посылаем вам его обратно, чтобы он продолжал управлять вверенной ему церковью, и повелеваем вам принять его как вашего пастыря, со всеми почестями, вниманием и радостью, ибо мы данной нам властью подтверждаем его архиепископские привилегии.

...С ним посылаем и пресвитера Вихинга, которого мы по твоему желанию рукоположили епископом святой Нитранской епархии, и мы повелеваем, чтобы он во всем подчинялся своему архиепископу, как тому учит святой канон…

Из письма папы Иоанна VIII князю Святополку. Июнь 880 года

1

Василий не стал ждать ухода священников. Они продолжали свои бесконечные разговоры на краю императорского стола. Василевс чувствовал себя усталым, обессиленным. Большого напряжения стоил ему этот собор! Представители папы снова попытались вернуть себе болгарский диоцез. Если бы собором руководил Игнатий, он вряд ли смог бы так хитро вывернуться, как это сделал Фотий.

Хотя и было принято решение вернуть болгар в лоно римской церкви, но одновременно было записано, что изменение это может произойти только с согласия византийского императора. Василий с большим вниманием следил за дискуссией и все больше убеждался, что не ошибся, восстановив Фотия на патриаршем престоле. «Лиса империи», как называли его недруги, прекрасно сделал свое дело.

Василий окинул взглядом священников, извинился, что уходит, пожелал всем ревностно оберегать души человеческие от греха и удалился. На верхнем этаже его ждали сыновья. Стефан был еще мал, но Константин и Лев вместе с отцом занимались государственными делами. Час назад вестники сообщили, что сарацинские пираты разграбили и опустошили остров Самос. Эта новость рассердила императора. Он тут же приказал части флота выйти в открытое море и отправиться к острову. Пираты стали живой раной в сердце империи, они нападали неожиданно и там, где их меньше всего ждали. Взятие Тефрики и казнь вождя павликиан Хризохира были единственными успехами Василия, которые заслуживали торжественного празднования. Отрубленную голову Хризохира долго носили по Царьграду, а остальных вожаков павликиан в назидание посадили на колья, вбитые на ипподроме. Василий устроил это страшное зрелище, чтобы кое-кто понял, что с ним шутки плохи. После битвы под Тефрикой цена на рабов упали. Рынок был перенасыщен, простой раб старше десяти лет стоил десять номисм, а моложе — пять. Раб-умелец стоил двадцать номисм. Не изменилась цена только на молодых евнухов — семьдесят. Их покупали главным образом знатные византийцы и сарацины. Вообще с арабами можно было бы хорошо торговать, если бы не их бандитские налеты, которые приводили василевса в бешенство. Арабы постепенно отнимали у империи село за селом, город за городом. Сицилия и юг Апеннин уже были в их руках. Два года назад Византия потеряла там свою последнюю крепость — Сиракузы, которую арабы после девятимесячной осады взяли неожиданным штурмом. Все-таки Никифор Фока успешно вмешался и сумел восстановить власть империи в Апулии и Калабрии. Если бы не эти успехи, папа вряд ли дал бы согласие на рукоположение Фотия патриархом. Василий понимал и страхи, и надежды святого отца. Папа боялся сарацин и надеялся на помощь Василия в борьбе против своих врагов. Эти надежды можно было прочесть между строк посланий, которые папа Иоанн VIII не переставая слал ему. Может ли Василий оправдать надежды? Вряд ли! Василий уже не верил в свое могущество, тщательно скрывая от всех эти сомнения. В ответах папе он поддерживал его иллюзии. После смерти Людовика II Василий присоединил к державе город Бари и исподволь накапливал войска, чтобы еще более расширить свои владения.

Придворный приготовил опочивальню, и по давней традиции, унаследованной от императоров, об этом возвестили трели механического соловья. Они раздражали Василия, видевшего в этом ритуале что-то детски-наивное, но он не посмел отступить от традиции. Сегодня вечером птица пропела весьма своевременно. Оставив сыновей за обдумыванием дел, император пошел в опочивальню. Евдокия ждала его на ложе. В последнее время он уклонялся от исполнения супружеских обязанностей, но причиной была только усталость. Ведь Василию никогда в жизни не приходилось так много думать! Его раздражало также, что жена не придерживается этикета. Какая императрица входит в опочивальню мужа без приглашения? Евдокия имела в своем распоряжении половину дворца, залы, пышный гинекей, но прежняя привычка спать вместе манила ее в покои Василия. В этом, конечно, были свои преимущества: можно поделиться с ней тревогами минувшего дня, поговорить о сыновьях, — но зато Василий лишался возможности побыть наедине с собой. Тем более что присутствие жены всегда связано с различными просьбами и ходатайствами. Точно так было и в случае с Фотием. Василий забыл и думать о нем, но Евдокия прицепилась и внушила мысль о большой пользе, которую Фотий принесет императорскому дому и государству. Евдокия еще при жизни Игнатия прожужжала Василию уши, что-де старик не годится для новой борьбы с Римом. Василий догадывался, откуда ветер дует, но не спешил ни одергивать жену, ни принимать всерьез ее разговоры. Поэтому все беседы на эту тему кончались приятной истомой супружеской близости... Сегодня вечером Василию было не до того, но он знал, что не сможет устоять перед ласками жены. К его удивлению Евдокия оставила его в покое: по-видимому, таким образом она хотела отблагодарить за восстановление Фотия. Она уже знала о спорах на заключительном заседании собора и гордилась своим протеже. Не будь Фотия на престоле, болгарские земли снова были бы потеряны для Византии. Принятые туманные обязательства были лишь видимостью уступки римской церкви. Так по крайней мере уверяла ее Анастаси, а Фотий выразился гораздо яснее: ему нужно только благословение василевса, и папа римский получит Болгарию, когда рак на горе свистнет! Да, пока Василий не мог не быть признательным жене за ее ходатайство в пользу Фотия. В свое время он отстранил его не только из-за ненависти к нему, а еще и потому, что хотел таким образом войти в доверие к папе римскому, но вскоре убедился в непригодности Игнатия. Церковные догмы сковали его мысли, и он непрестанно ударялся об них, как об стену. Но бог помог, вовремя призвав старика к себе, чтобы не мешал вести земные императорские дела. Патриарха нашли окоченевшим в широком кресле у письменного стола. Он не успел закончить мысль, на пергаменте было ее начало: «И плакали чада о...» Никто не понял, о чем, но и о смерти самого Игнатия люди плакали гораздо меньше, чем в день его возвращения из ссылки. Патриарх скончался в октябре 877 года, до приезда папских легатов Евгения Остийского и Павла Анконского. Они прибыли лишь весной следующего года. Почему они так опоздали, никто не понял. О смерти Игнатия они узнали уже в Константинополе, и Василий, желая понять их реакцию, распорядился, чтобы легатов встретил именно Фотий. Император остался им очень доволен, когда узнал, что Фотий снова решил подкупить легатов. Арабы опять напали на Апеннинский полуостров, и папа вынужден был послать третьего легата — на этот раз с просьбой о помощи. Как тут не признать Фотия? Василий понимал: за Фотия придется заплатить немалую цену, — но победа на соборе была важнее. Теперь оставался только один путь — путь обмана святого апостолика. Папа просил у него разрешения на поездку своих легатов к болгарскому князю! Василий согласился: ведь желание Бориса-Михаила иметь собственного епископа было удовлетворено Византией, и, значит, не было причины опасаться встречи легатов с князем. Кроме того, собор принял решение о невмешательстве Константинополя в дела болгарской епархии. Чего еще может желать болгарский князь! Правда, своего патриарха у болгар еще нет, но об этом рано думать. Василий был поражен лукавством Фотия, ловко опутавшего папских послов, которые, ничего реально не получив, остались при твердом убеждении, что все идет согласно их желанию. Император стал даже побаиваться патриарха. Такой способен превзойти в величии василевса. Этим опасением Василий ни с кем не поделился, даже с женой...

Довольная собой, Евдокия положила руку на голову Василия. Он погладил ее бархатную кожу и закрыл глаза. Он не сомневался, что Евдокии известен его путь к престолу, но за все это время она ничем не выдала себя: встречала мужа с неизменной улыбкой, принимала на себя заботы о воспитании сыновей. Теперь, когда исчезла необходимость угождать Михаилу, он решил не пренебрегать ею, однако бремя забот о государстве оказалось столь тяжелым, что Василий скоро почувствовал сильную усталость. Хорошо еще, грамотные и умные сыновья пришли на помощь... Василий погладил обнаженные плечи жены и по привычке притянул ее к себе. Она отклонилась, но это только раздразнило его.

Была глубокая ночь, когда Василий отодвинулся на свою половину ложа. В окне виднелись редкие звезды, и Василий не смог заснуть, пока они не растаяли в свете зари.

2

Мефодий возвращался из Рима с неопределенными впечатлениями. Славянский язык не был для них приемлем.

Они предпочитали ему даже греческий, но Мефодий и ученики посвятили свою жизнь славянскому...

Архиепископ поднял голову и огляделся. Один Семизиси, придворный Святополка, был верхом на коне, остальные члены посольства ехали в каретах. Вихинг сидел в глубокой задумчивости, и его угрюмое птичье лицо не предвещало ничего хорошего. Пока они были в Риме, Вихинг обошел друзей, чтобы они помогли ему попасть к паве. Иоанн VIII принял его, но не во всем поверил ему. Прежде чем посольство получило аудиенцию у святого отца. Мефодий дал римской курии объяснения по выдвинутым против него обвинениям. Вопросов было немного, а тот, кто их задавал, был весьма учтив. Слава и возраст Мефодия внушали почтение. Его белая борода сияла, словно горные снега, однако огонь в умных глазах уравновешивал холод, порожденный мыслью о вечных снегах. Его взгляд, молодой и ясный, не мог быть неискренним, коварным. Мефодия обвиняли в том, что вопреки повелению покойного папы Адриана он правит службу на славянском языке и преследует священников, проповедующих на латыни. Обвинители не смогли назвать ни одного пострадавшего от Мефодия, не считая немецких духовных лиц, изгнанных князем Моравии за различные прегрешения; они то и утверждали, будто он не соблюдает каноны церковного богослужения. Было и еще несколько явно несостоятельных обвинений. Мефодий спокойно и достойно опроверг все. Он не оправдывался, он просто рассказал о своих мытарствах и о просветительской и духовной работе во имя всевышнего. Вся его жизнь мученика сама по себе была гневным обвинением против обвинителей. Именно те, кто искал темные пятна в деяниях Мефодия, два с половиной года держали его в темницах. Германрик Пассавский приказал привязать его к позорному столбу перед церковью святого Иеронима, стегать бичом из конских волос и держать босым, с непокрытой головой на солнце, в дождь и непогоду до тех пор, пока не сгниет ряса. Но бог все видит! Архиепископ поднял указующий перст, широкий рукав черной рясы скользнул вниз, и все увидели шрамы от щипцов и раскаленного железа. Первым опустил глава Иоанн VIII, не желая смотреть на злодеяния своих людей. Благо мучители Мефодия вместе с Людовиком Немецким отправились на тот свет, иначе папа не знал бы, как поступить с ними. Правда, он когда-то предал их анафеме, но теперь ему стало ясно: одного этого едва ли было достаточно. Иоанн VIII закрыл заседание Святого синода. Мефодий был оправдан. В скором принятии решения был и еще один мотив: папа надеялся на Мефодия. Надеялся использовать его в переговорах с Василием. В последовавшей за оправданием беседе святой отец подсказал Мефодию, что неплохо было бы поехать в Константинополь и напомнить византийскому императору об обещанной помощи в борьбе с сарацинами. Это предложение обрадовало Мефодия. Он давно хотел лопасть в Царьград и в монастырь святого Полихрона. Во-вторых, сейчас подходящее время поехать туда через Болгарию и встретиться с князем Борисом-Михаилом.

Последней идеей он поделился с папой, тот разволновался и благословил намерения архиепископа. У Иоанна VIII была причина проявить доброту и щедрость. Хорошая весть пришла вместе с моравским епископом: глава посольства Семизиси передал папе просьбу своего правителя, который хотел быть вассалом Рима, а не немецких королей, Папа Иоанн VIII согласился с большой радостью: в его подчинение переходило сильное государство, способное помочь в борьбе против сарацин, налеты которых стали кровоточащей раной. Из духовного правителя он постепенно превращался в светского дипломата, в воина и проклинал всех князьков, царьков, графов и маркграфов, расплодившихся на землях вчера еще единых, могущественных государств. На кого можно было теперь опереться? Он не надеялся даже на франков! Карл Лысый все еще никак не мог решиться прийти к нему на помощь, будучи напуган церковными раздорами в королевстве. Чтобы усилить свое влияние во франкских землях, папа с согласия Карла Лысого рукоположил примасом Галлии и Германии Анзегиза Зенского, но ничего этим не добился, кроме гнева Гинкмара Реймского. Иоанн VIII мысленно сравнивал себя с орлом в клетке: он силен, храбр, мог бы справиться с любым врагом, но прутья клетки мешают ему. Разобщенность и несговорчивость правителей были его клеткой. Сквозь прутья он видел, как против него плетется заговор, но не мог этому противодействовать: не на кого было опереться, кроме брата Себастьяна. А в последнее время и тот стал чего-то побаиваться...

Свои тревоги папа Иоанн VIII хранил в тайне, продолжая высоко держать седую голову и отдавать распоряжения как человек, который исполняет волю небесного судии. Оправдав Мефодия, он, однако, не отстранил Вихинга. Напротив, рукоположил его епископом Нитры, оставив в Моравии осведомителем, хотя и не всегда верил ему. Присутствие Вихинга будет держать Мефодия под постоянной угрозой, заставит соблюдать папские наказы. В письме князю, которое вез с собой архиепископ, святой отец одобрял его прежнюю деятельность, утверждал, что «Мефодий чист, правоверен и делает апостольское дело». Он разрешил княжескому дому слушать святую литургию — по желанию — либо на славянском, либо на латыни и дал Святополку полное право самому решать на месте все церковные споры. Во избежание недоразумений и ложных толкований его отношения к деятельности Мефодия папа распорядился дать копию своего письма и Мефодию, и Вихингу. Для Святополка подготовили также специальную буллу, в которой говорилось, что в руки Мефодия отданы богом и апостольским престолом все славянские страны: «Тот, кого, он проклянет, будет проклят, а кого благословит — благословлен». Папа имел в виду и земли болгар, продолжая считать их своими, несмотря на присутствие там византийских священников.

Мефодий хорошо понимал намерения палы, и поэтому крепло его желание поехать в Константинополь через Болгарию. Ведь теперь он имел право быть также и архиепископом Болгарии. Мефодий мысленно уже ехал по этой стране, раскинувшейся по обе стороны Хема. Где-то там было и его прежнее маленькое княжество, в котором Константин и Климент посеяли первые семена новой азбуки. Если Иоанн жив. Мефодий, может, увидит новый очаг знаний, зажженный Константином... На сей раз в Велеграде посольство встретили со всеми необходимыми для такого случая почестями. Князь Святополк принял его в день прибытия. Святополку сообщили решение папы и вручили письмо и буллу. Святополк не имел оснований быть недовольным. Приняв его в вассалы, папа тем самым признавал полную свободу и независимость Моравии и ее место в семействе самых сильных государств. Эта новость была отмечена как подобает: продолжительными празднествами, церковными песнопениями и богослужениями. Целую неделю голоса священников наполняли церкви благословениями папе и князю Святополку. Передача князю полного права самому решать все церковные споры была признанием силы и мудрости Святополка. Наблюдая за проявлениями княжеской радости. Мефодий стал побаиваться за будущее своей миссии. Отныне князь становился судьей — он так вырос в собственных глазах, так загордился, что было неловко смотреть на него со стороны. Когда Семизиси подчеркнул заслуги архиепископа в решении вопроса о вассальной зависимости, Мефодий увидел, как лицо Святополка потемнело. Вихинг, заметив холодок в глазах князя, воспрянул духом. Его место у князя не потеряно. Еще не кончились торжества, а до ушей Мефодия дошла сплетня, что, мол, папа дал Вихингу отдельное письмо, в котором велел изгнать учеников Мефодия из Моравии, его самого лишить поста архиепископа, а новую азбуку запретить и уничтожить. Зная правду. Мефодий не обратил особенного внимания на эту клевету. Он начал усиленно готовиться к путешествию через болгарские земли, но злоязычная молва ползла среди людей и изо дня в день все больше смущала и тревожила их. Тогда архиепископ решил попросить своего противника прочитать народу письмо папы. Вихинг не соизволил выполнить просьбу, но подтвердил наличие особого письма.

И вот огромная площадь перед дворцом заполнилась мирянами и священниками. На лестнице кафедрального собора — Вихинг и Мефодий; по обе стороны от них — ученики. Архиепископ первым прочел вслух письмо папы. Пришла очередь Вихинга, но тот медлил. Наконец, подгоняемый нетерпеливыми возгласами собравшихся, он уткнулся носом в пергамент и забросал Мефодия и его последователей скверными словами от имени папы Иоанна VIИ. Савва не выдержал, выхватил письмо из рук Вихинга и протянул Горазду. Ко всеобщему изумлению, вся хула оказалась ложью. У Вихинга была такая же копия послания папы к Святополку. В наступившем смятении никто не заметил исчезновения Вихинга, который, боясь гнева обманутых мирян, спрятался в святом алтаре.

Мефодий поднял руку; он хотел говорить. Толпа притихла. Архиепископ Моравии попросил людей вернуться в свои дома и беречь истинную веру, ибо дьявол коварен и может даже принять образ служителя святой церкви.

Всем было ясно, в чей огород брошен камень. На следующий день Мефодий написал два письма: Иоанну в Рим и Святополку, — в которых уведомляв их о деяниях Вихинга. Послав письма со своими людьми, он почти забыл о случившемся. Он готовился в путь. Вместо себя архиепископ оставил Климента, а в путешествие решил взять Наума, Савву и Константина, из молодых учеников — Марка и Лаврентия. Вихинг на свои лад подготовился к их отъезду. Его последняя клевета была такой: Мефодий-де едет потому, что василевс и патриарх Константинополя припугнули его страшной угрозой. Архиепископ обошел клевету молчанием. Его ждала дорога, ждали новые дела. Тут было не до Вихинга. Мефодий уходил к истокам своего пути, в мир своей молодости. Такое возвращение в прошлое всегда волнует.

Ученики во главе с Гораздом и Климентом долго шли рядом с повозкой, внимая советам Мефодия. Ему хотелось все предусмотреть, оставить готовые решения на все случаи, предостеречь от неприятных неожиданностей.

Когда город остался далеко позади, Мефодий встал в повозке на колени и троекратно перекрестил их.

3

С княжеской охоты в Брегале прошло немало времени. Жизнь в столице вновь завлекла Бориса в хитросплетение церковных и светских проблем. Очередной собор в Константинополе не прибавил ничего нового к болгарскому вопросу, если, конечно, не считать того, что уже никто не осмеливался вмешиваться в дела болгарской церкви и болгарского государства. Правда, своего патриарха еще не было, но архиепископ Иосиф чувствовал себя вполне независимым. Князя раздосадовало тупое упрямство папских посланцев Евгения Остийского и Павла Анконского. Слушая их, он думал о самодовольстве и ограниченности человека. Глупец не сознает своей глупости. Она неотделима от него, он размахивает ею, словно конским хвостом на боевом копье. Папские послы так и не поняли простой истины; Борис — единственный хозяин на своей земле, и если он принял их для беседы, то сделал это только по собственному желанию. Угрозы легатов звучали столь нелепо, что ему хотелось вышвырнуть их вон вместе с их спесью. Он удержался, ибо не был намерен ссориться с папой. Надо закончить начатую игру и добиться поставленной цели — своей, болгарской патриархии.

Это была единственная беседа с папскими послами. Сколько потом они ни настаивали, Борис отказывался их принять. И так продолжалось до тех пор, пока уязвленное самолюбие не заставило их покинуть Болгарию. Князь до сих пор помнит тот отъезд. Никто не вышел провожать их. Впервые была нарушена традиция — относиться к гостям с уважением и вниманием... Лил дождь, и двое всадников выглядели жалкими и перепуганными, от их индюшачьей надутости не осталось и следа. После отъезда послов Борис с гневом думал о Риме. Но, поразмыслив, решил послать Сондоке с дарами Иоанну VIII — засвидетельствовать свое почтение. Сондоке вернулся быстро и привез от папы письмо, полное надежд на будущее благоденствие Болгарии в лоне римской церкви. Для таких надежд не было реальной почвы, но они были необходимы божьему наместнику, и он тешил себя ими. Иоанн VIII обещал золотые горы, если князь укроется под его крылом. Но Борис-Михаил хорошо помнил недавние времена: папские наместники в его стране не признавали другой власти, кроме божьей. Не желает князь иметь таких опекунов. Он давно вышел на детского возраста, его рука окрепла, и он не нуждается в непрестанных советах. Фотий оказался умнее и перестал поучать его.

Пребывание Бориса-Михаила в Брегале было связано не только с охотой. Он хотел проверить, к чему привело прекрасное начинания Иоанна, благословленного Константином Философом. Князь несколько раз спрашивал об этом сестру, но ее ответы не удовлетворяли его. Князь знал о смерти кесарева сына и считал ее делом рук фанатика-язычника. Убийцу долго разыскивали, однако на след не напали. Эта печальная история ослабила интерес князя к хорошо начатому делу, и он редко вспоминал о нем. Но чем определеннее складывались в его пользу церковные дела, тем больше возрастала нужда в своей азбуке и в своих книгах. Тут не поможет никакой собор, тут необходима мудрость просвещенных людей, знатоков письменности. Белый монастырь с его приятной чистотой привлекал Бориса-Михаила, он ходил на все вечерни. Но уже чувствовалось отсутствие отца Сисоя — добрый старец переселился в лучший мир, навсегда освободившись от земных забот. Братия выбрала игуменом молчаливого суховатого отца Панкратия, вечно куда-то спешащего и чем-то озабоченного. Кроткая, благая улыбка редко озаряла его костлявое лицо. Жизнь в монастыре, как и прежде, подчинялась строгому распорядку, каждый монах знал свои обязанности. Лишь юродивый, преподнесший когда-то князю дикие груши, жил сам по себе. Время запорошило снегом его волосы, прорезало лицо тропинками морщин, но взгляд его по-прежнему не пропускал ни одного гостя монастыря. Он еще в отдалении встречал их и бормотал благословения, пока ему не опускали в руку какую-нибудь монету. Борис-Михаил всегда одаривал его. Юродивый запомнил это. При его появлении он бросался открывать ворота, кланялся до земля. Вначале монахи гнали его прочь, но поняв, что князь не сердится, оставили юродивого выражать свою радость, как ему бог повелел. Во время посещений монастыря Борис-Михаил узнал подробности о монахах, начавших когда-то изучать азбуку Константина. Из них двое умерли, трое переехали в нижнеболгарские монастыри; остались только четверо. Их привели к князю. Оказалось, что все их усердие сосредоточилось на переписывании подаренных Философом книг. Попытки переводить жития святых с греческого не удались. Все четверо утверждали, что переводчиками могут быть только святые люди.

— Это божья работа, светлейший! — непрестанно повторял тот, что был пониже ростом, остальные молчали.

Борис захотел увидеть переписанные книги и остался доволен работой. Книги были тщательно скопированы, разрисованы кармином, украшены застежками.

Да, люди старались, трудились. Но чего-то им не хватало. Князь велел заплатить им за труд и послать книги в Плиску, а спустя несколько месяцев позвал и самих переписчиков в столицу. Их устроили в лавре под наблюдением Докса. Борису-Михаилу не хотелось, чтобы эти люди затерялись, тем более что они проявляли удивительное усердие в работе. Когда князь заходил к брату, он звал кого-нибудь из монахов. Если монаху давали что-либо написанное по-гречески и поручали перевести, он отказывался. Но когда князь диктовал ему на славяно-болгарском, ионах легко улавливал слова и красиво выписывал их на пергаменте.

— Прочитай, что ты написал! — говорил князь. И к его великому удивлению, монах произносил на славяно-болгарском языке то, что ему было продиктовано.

Эта странная игра очень нравилась племяннику князя. Тудору. Юноша привязался к священникам, быстро освоил азбуку и письмо. Поскольку ум его не был скован представлением, что под силу святым и что — простым людям, он пытался переводить с греческого на славяно-болгарский жития святых. Его отец с трудом сдерживал радость. Это рвение было приятно и Борису-Михаилу, и он не упускал случая похвалить племянника. И вот однажды князь поручил Доксу отобрать склонных к учению юношей, чтобы дослать их в Константинополь. В 878 году выехала первая группа, в которой был и сын князя, Симеон. Борис спешил подготовить способных молодых людей, которые постепенно взяли бы церковные дела Болгарии в свои руки — он продолжал с недоверием относиться к византийским священникам. Греческий язык был непонятен народу, и люди молча отказывались заучивать наизусть что бы то ни было. На греческом хорошо говорили только немногие знатные люди. Его сына Симеона обучила греческому языку Кремена-Феодора-Мария. После отъезда Симеона в Константинополь она замкнулась, перестала интересоваться проектом святилища в Патлейне, давно уже не звала к себе изографа Мефодия. Два-три дня назад она пожелала встретиться с братом. Борису все было некогда, но сегодня он велел позвать ее.

Сестра вошла тотчас же, будто ждала за дверью. Бориса удивил ее вид. Куда исчезла прежняя суровая, аскетичная женщина? Хотя она была уже не первой молодости, выглядела она теперь совсем иначе: пополнела, похорошела. Упав на колени перед братом, она сразу начала о своем деле. Что-то с ней случилось... Он впервые видел ее смущенной. Князь вслушался в ее слова.

— Князь, брат мой, теперь, после смерти нашего отца, ты отец и судья мой... Я пришла к тебе с просьбой. Как ты к ней отнесешься — не знаю. Но я уже решила, хотя и поздно, что хочу иметь дом и семью. Сердце просит...

— Кто он? — не удержался Борис.

Изменения, происшедшие с сестрой, и обрадовали, и встревожили его. Жизнь звала ее куда-то, но куда? Он хорошо знал ее упорный характер и опасался ее выбора, а потому поторопился с вопросом. Кремена-Феодора-Мария покраснела до кончиков ушей.

— Алексей Хонул, — еле слышно прошептала она.

Князь успокоился. Разумеется, он был готов сию же минуту дать согласие, но, когда речь шла о браке членов княжеской семьи, обычай требовал выслушать мнение Великого совета.

— А он что думает?

— Мы уже договорились…

— Хорошо. Иди.

Она встала и пошла к выходу. Борис смотрел на нее и в этой покорной женщине не мог найти ничего от той, которая когда-то истово целовала крест с распятием, готовая отдать жизнь за нового бога... Теперь она шла к двери, склонив голову и глядя в пол. Воцарение и изгнание священников из Константинополя и Рима, игра и борьба ее брата с двумя великими церквами привели к тому, что фанатичный религиозный огонь в ее душе почти угас. Чистый свет учения Христова, пленивший ее вначале, потускнел, и слуги божьи разочаровали ее своей продажностью. Греки первыми алчно набросились на ее родину, вторые, хотя и были более сдержанны, стремились всех подчинить себе. Кремена-Феодора-Мария думала, что посланцы Рима неподкупны, но когда ее брат наполнил золотом мошну епископа Гримоальда Полимартинского, лишь бы тот тихо увел из Болгарии латинских священников, она была потрясена. Ей осталось одно — вернуться к жизни с ее радостями, разумеется, не отринув бога совсем...

Борис подождал, пока она выйдет, и встал. Он был рад, что сестра решила обзавестись семьей. А мысль об Алексее Хонуле вызвала у него довольную улыбку.

4

У Наума было длинное, чуть плоское лицо. Уши небольшие, но так странно загнуты вперед, что создавали впечатление несоразмерности с остальной частью лица. Тонкие черные усики казались приклеенными из-за контраста с седеющей бородой. С самого детства он был робким, замкнутым и застенчивым. Его отец, Онегавон, не мог надивиться этой самоуглубленности. Порой он бранил мальчика, порой радовался, что в отличие от остальных детей сын не лазает по деревьям, не проказничает, не возвращается домой без рук, без ног от беготни. Обостренное чувство справедливости всегда держало Наума в напряжении. Провинившись в чем-нибудь, он безропотно принимал все упреки, но стоило его несправедливо обвинить, как его губы начинали дрожать и на глазах появлялись слезы. Он не протестовал, не оправдывался, только комок подкатывал ему к горлу, и он еще долго переживал обиду. Застенчивость мешала ему дружить с детьми. Порой мать находила его спрятавшимся в уголке их большого двора, прижимала к себе и шептала: «Чернявенький ты мой, одиноконький» — и все гладила его по волосам цвета воронова крыла. После ее преждевременной смерти Наум частенько забирался в заросли большеголова в саду, плакал и тосковал по ее ласке. Он все глубже погружался в свой внутренний мир, и когда в их доме поселился раб-византиец, душа Наума была уже готова принять легкодоступное утешение новой религии. Кроме того, новая жена отца, русокосая Роксандра, любила поздними зимними вечерами читать ему жития святых угодников, удалившихся от мира и поселившихся в дремучих лесах, где они дружили с деревьями и травами, дикими зверями и птицами и слушали голос небесного судии. Под воздействием житий Наум сделал первую попытку удалиться от мира. Он был в том возрасте, когда выбирают жизненный путь, и пошел на манивший его зов. Бегство не удалось. На пятый день егеря и сокольничие отца разыскали Наума в пещере у водопада в Бояне. Годы спустя он проходил по этим местам и увидел, что камень над входом отломился и наглухо закрыл пещеру. Теперь никто не мог бы представить себе, что отроком он прожил тут в одиночестве пять дней. От раба-византийца Наум научился греческому языку и стал с увлечением читать рукописные книги. Они были большой редкостью и стоили очень дорого. Их обычно продавали странники, для которых дороги были домом, а города — надеждой. От Константинополя добирались они до далеких земель задунайской Болгарии, и чего только не было в их истрепанных торбах. Жизнь скитальца нравилась Науму, и он не раз ловил себя на мысли покинуть отцовский дом. В их семье были в почете только воины, подготовленные для суровых походов, и набожный Наум чувствовал себя здесь чужим. Все знали, что Роксандра христианка, но никто с уверенностью не мог сказать этого о Науме. Его необщительность люди принимали за гордыню.

Когда Онегавона пригласили в Плиску и доверили ему кавханскую должность, Наум вдруг оказался в дворцовых кругах, и тут впервые сестра князя правильно поняла его скрытную молчаливость. Открыв в нем христианина, последователя ее бога, она взяла Наума под свое крыло. Наум до сих пор не может объяснить себе, как это произошло. Она была красива, интересна для молодого человека, и он привязался к ней с трепетной нежностью, словно к святой. У этого чувства не было имени, вернее, он не знал его, хотя оно известно каждому влюбленному, но Науму оно не пришло в голову, потому что он был неопытен и считал себя ужасно некрасивым. Ему казалось, что он выглядел бы лучше, если бы у него совсем не было ушей, чем с этими загнутыми вперед несоразмерными раковинами, висящими по обеим сторонам лица. И все же он всегда стремился быть около княжеской сестры. Есть в жизни юношей такие периоды, когда увлечение женщинами старше их болезненно тревожит душу. Такой мукой мучился Наум, когда познакомился с Константином Философом и захотел поехать с ним в Моравию. Кремена-Феодора, догадываясь о терзаниях юноши, поддержала его, ибо боялась его неразумного увлечения. У таких замкнутых юношей подобные чувства, характерные для перехода к зрелости, могут привести к последствиям, неприятным для окружающих и для них самих. Наум тоже видел опасную силу своего увлечения, понимал, что оно бессмысленно, понимал это разумом, но сердце не успокаивалось... Так он и покинул Болгарию: глаза смотрели назад, душа спряталась в скорлупу разлуки, рука все тянулась к подарку Кремены-Феодоры — маленькому бронзовому крестику с распятием, Таким он вошел и в круг учеников Константина и Мефодия. Первым раскусил молчальника Деян, поняв, что его замкнутость не высокомерие знатного человека, а простая человеческая застенчивость и мука. И старик раскрепостил молодую душу теплой улыбкой, душевным отношением. Постепенно Наум нашел свое место в пестром улье монахов и изменился так, что сам себя не узнавал. Похвалы Константина за усердие в овладении обеими азбуками вытеснили из его сознания навязчивую мысль о том, что он ужасен. В действительности Наум был стройный мужчина с загадочными темными глазами и с умом, который жадно впитывал все прекрасное...

После смерти Константина он почувствовал себя сиротой, ведь Деян уже давно у мер. Чтобы заглушить боль по двум дорогим учителям и мысль об оставшейся на родине женщине, он ушел с головой в работу: переписывал книги, служил в церквах, учил молодых моравских священников. Мефодий считал его весьма способным, особенно в скорописи, поэтому взял с собой в Константинополь. Он отдал ему предпочтение еще и потому, что путь миссии лежал через Болгарию, а Наум был болгарин и знал свою страну.

Архиепископ часто расспрашивал Наума о Плиске, об устройстве болгарского княжества, о князе и его приближенных. Наум отвечал кратко, но умно и с уважением к сану и возрасту учителя. Ни разу Мефодий не слышал, чтобы он, несмотря на его угрюмый вид, кого-либо ругал. И никто не подозревал, что за этой внешней неприветливостью его сердце громко стучит от радости предстоящей встречи с родной землей, с отцом, Роксандрой и с той, кто была причиной отъезда в Моравию. Наум родился в Плиске, но вырос в Средеце, где его отец был боритарканом, прежде чем стать кавханом. В этом городе была и могила матери. Однако стоило прикрыть глаза — и как наяву возникал образ Плиски с княжескими дворцами, в одном из которых жила она. Конечно, давние волнения улеглись, но ему было любопытно, что он почувствует, когда увидит ее. Осталась ли она такой же? Княжна была стройной и изящной от природы, а такие женщины дольше сохраняют молодость.

Сопровождающие не спешили. Возницы громко переговаривались, шутили. На равнину набегали и откатывались зеленые волны трав. Дорога петляла, спускалась в овраги и вновь выходила в поле. Наум почти не садился в повозку, шел пешком. Его лицо стало совсем смуглым от весеннего солнца. Время от времени он нагибался, рвал придорожные цветы, невольно привлеченный их красотой. Мысли ушли далеко вперед, об усталости не могло быть и речи. Доносился веселый голос Саввы — как всегда, он шел впереди и покрикивал на возниц, чтобы не дремали. Дунай был еще далеко. Миссия намеревалась сделать привал в Белграде, попросить помощи у болгарского боритаркана. Путешествие проходило спокойно, раз только сломалась ось у одной из повозок. Это случилось поблизости от какой-то деревни, и ремесленники тут же починили ее. Возницы говорили, что лучше всего взять лодки там, где Дунай покидает земли Великой Моравии. Этот берег издавна называли «услужливым»: тут находился рыбацкий поселок, где не отказывали в помощи путнику — будь то беглый раб, странник или богатый купец. Через некоторое время возницы стали нетерпеливо указывать кнутами вдаль, но реки еще не было видно, она пряталась меж высоких берегов. К вечеру миссия остановилась на шумном постоялом дворе. Сопровождающие сразу же отправились нанимать лодку побольше. Они заторопились обратно, так как в окрестностях появились венгры, которые любили внезапно обрушиваться на поселки, засыпая людей стрелами и приводя в ужас своим волчьим воем. Вечером легли спать в тревоге. На рассвете Савва принес известие, что венгры окружают поселок. Перепуганные люди опрометью кинулись к лодкам, шел кулачный бой за каждое место. Мефодий попросил Савву успокоить людей и сообщить им, что он попытается с помощью слова божьего укротить венгров. Взяв с собой Наума и Савву, архиепископ храбро пошел навстречу всадникам, остановившимся на недалеком холме. На высоком коне сидел человек с двумя охотничьими соколами на плече; через другое плечо была перекинута звериная шкура. Всадники заметили старца и его спутников, и двое поскакали им навстречу. На пристани и в лодках с любопытством наблюдали за встречей Мефодия с вождем венгров. Старец подошел и широким жестом перекрестил человека на высоком коне. О чем разговаривали они и на каком языке, разобрать было невозможно, но вождь венгров вдруг бросил поводья телохранителю и соскочил с коня. Белобородый старец и мужчина с соколами на плече присели рядом на землю. Пока они разговаривали, старший из спутников священника спустился к пристани и сказал, чтобы все спокойно шли по домам и что венгры не причинят им ала.

Мефодий собрался уходить лишь к обеду, когда солнце поднялось высоко над головой. Вождь венгров подарил ему золотую чашу и перстень в знак дружбы. Разговор, состоявшийся при посредничестве Наума, привел вождя венгров в доброе расположение духа. Мефодий рассказал ему о поездке в Таврию, где он и его брат Константин беседовали еще с одним вождем венгров.

— Ты сможешь узнать его, если снова увидишь? — спросил под конец человек с соколами на плече.

— Если меня не обманывают глаза и память, он очень похож на тебя...

— Это и был я! — сказал венгр, попрощался, взлетел о седло, и вся орда поскакала обратно.

Наума очень удивило, что венгры понимают язык болгар, тот старый язык, на котором продолжали говорить лишь в некоторых знатных домах. В их семье только мать знала этот язык. Онегавон пользовался славяно-болгарским. Но мать, лаская сына, всегда говорила на старом языке.

Пока они спускались с холма, Мефодий с радостью поглядывал на стройного смуглоликого дьякона. Вот какие люди взялись за их с братом дело — люди, которые удивляют его своими способностями на каждом шагу!

Ладья ждала их, готовая к отплытию.

Мефодия вошел в нее, сел на деревянную скамью, и взгляд его устремился вперед, по течению реки. Гребцы ваялись за весла, и вода большой реки понесла ладью к землям болгар.

5

Фотий поднимался по лестнице патриаршего дворца с таким чувством, с каким возвращаются в родной дом. Остановившись на широкой площадке, он посмотрел на расписной потолок. В углу в искусно натянутой паутине покачивались несколько высосанных мух, а неподалеку устроился ткач и владелец ловчей сети. Из-за этого паука у Фотия возникло ощущение, что кто-то за ним следит. Он приказал двум сопровождавшим синкеллам убрать незваного гостя и уверенно взялся за дверную ручку патриаршего кабинета. Дверь оказалась заперта. Новый хозяин процедил сквозь зубы:

— Кое-кому, видно, не по вкусу мое возвращение!

Сопровождающие не поняли, кого он имеет в виду, но смутились. Младший из них, сын патрикия Константина, бегом спустился вниз. Через мгновение на лестнице показалась мятая камилавка слуги. Связка ключей дрожала в его руке, ключ не попадал в скважину. Фотий не удержался, выхватил ключ и сам открыл дверь. В кабинете ничего не прибавилось и ничего не убавилось, если не считать красивой чернильницы с орлами, которую сам Фотий еще тогда успел прибрать.

Патриарх сел на знакомый стул, вытянул ноги и, окинув взглядом синкеллов, кивнул: садитесь. Те робко присели на диванчик. Они не знали, как держать себя, не знали ни привычек, ни желаний, ни слабостей патриарха.

Ведь он пришел сюда завоевателем. Сознание победы держало Фотия в приподнятом настроении. Строгое выражение лица, наморщенный лоб, показное недовольство — все это было лишь попыткой скрыть свое ликование.

— Посмотрим решения собора... — сказал Фотий, подобрав ноги и облокотившись на резной письменный стол.

Синкеллы переглянулись. Младший развернул свиток с решениями и начал читать по порядку заседаний. Дослушав до четвертого, патриарх пошевелился на стуле и пожелал услышать еще раз, как записано первое решение. Запись должна быть такой, чтобы позволяла двоякое истолкование.

— Читай! — сказал Фотий.

Молодой синкелл повысил голос.

— Тише и медленнее! — постучал Фотий костяшками пальцев.

Синкелл понизил голос:

— «...Константинопольскому патриарху впредь не рукополагать в Болгарии и не посылать туда святого причастия...»

Фотий поднял палец, синкелл умолк. Повторив в уме эти слова, патриарх остался доволен собой и своими людьми. Это было хорошо сказано. Таково было одно из условий папы, предварявших его согласие на избрание Фотия патриархом. Оно соблюдено. Зато в решении опущено самое важное условие: посланных в Болгарию византийских священников возвратить в Константинополь. Что касается запрета рукополагать, то Фотий и сам не хотел обладать этим правом, поскольку у болгар был свой архиепископ, руководивший их церковными делами. Если бы Фотий попытался вмешиваться, Борис-Михаил вряд ли бы это позволил. Так что решение собора не ущемляло Фотия.

— Прекрасно сказано, с божьей помощью, — перекрестился патриарх. Уже не скрывая своей радости, он с улыбкой посмотрел на синкеллов и стукнул ладонью по столу.

— Ну как, поборемся еще с Римом ?

— Ежели на то воля божья, святой владыка...

— Воля божья — каждой церкви самой управлять своими делами!

Синкеллы переглянулись. Фотий заметил это.

— Что? «Язычнику» не верите или хотите сказать мне что-нибудь?

— Посол папы Иоанна, легат Петр, заявил вчера, что святой апостолик приравнял нашу церковь ко всем остальным. Он не захотел признать за нами даже второго места в иерархии...

— Вы слушайте меня, а не Петра! — Патриарх встал и прошелся по кабинету. — Готовьтесь к борьбе. Чего только со мной не делали: и благословляли, и анафеме предавали, — но я не отступил от истины. И не отступлю. Хорошенько запомните это. С завтрашнего дня начнем делать свое дело на благо церкви и господа бога, но не по воле Рима, а по нашему разумению...

Фотий подождал, пока стихли шаги синкеллов, открыл книжный шкаф, взял первую попавшуюся книгу, полистал и задумчиво вернул на место. С тех пор как его лишили патриаршего поста, он отвык читать религиозную литературу. Фотий непрестанно рылся в древних рукописях, пополняя свой «Мириобиблион»[70] заметками. Свыше трехсот книг прочитал бывший патриарх с радостью открывателя-книжника. Он откопал их в подвалах и на чердаках, чтобы воскресить для своих современников и с новой силой вернуть им блеск — пусть слепым служителям божьим станет ясно, что не с них начинается человечество... Это было его единственным утешением во времена страха, когда все, кроме преданной Анастаси, покинули его. Она сидела с пяльцами в уголке и с огромным терпением слушала его сочинения, не горячилась, как он, и, хотя не все понимала, никогда этого не выказывала. Ей думалось, что он радуется неискренне, лишь затем, чтобы она не жалела его, потому что вчерашние друзья и единомышленники оставили его. Эти друзья еще вернутся и еще будут заискивать перед ним, как только поймут, что император изменил свое отношение... Вначале Анастаси ничего не говорила Фотию. Но когда Евдокия уверила ее, что василевс склонен снова возвысить Фотия, она не смогла сдержать радости. Сказав Фотию об атом, она тут же пожалела, что сказала. В первое мгновение он просиял, потом замкнулся, даже на некоторое время отдалился от нее. Так Фотий поступал всегда, когда его раздирали противоречия или когда приходил час жизненно важного решения. Он стал уходить из дому и целыми днями где-то пропадал. Анастаси волновалась, не зная, что и подумать. По Царьграду пополз слух о возвращении Фотия в патриарший дворец. Анастаси, услышав это, передала ему. Он лишь улыбнулся, и ей стало ясно, что слух распространяется не без его участия. Она понимала: Фотий хотел увидеть реакцию своих бывших друзей и сторонников. Вскоре она убедилась, что в этом был известный смысл. Первым пришел свой человек — Филипп, епископ Адрианополя; за ним — все, кто получил епископство из рук Фотия. Игнатий не успел из-за старческой медлительности заменить их своими людьми. Посланцы приезжали внезапно, с предосторожностями, передавали приветы от епископов и ловили каждое слово Фотия. Им хотелось понять, насколько верен слух. Фотий отвечал так, что они уезжали окрыленные, с радостной надеждой на скорое восшествие Фотия. Проводив их, он снимал маску счастливого и уверенного в себе человека, и лишь одна Анастаси была в состоянии поддерживать его настроение, по сто раз напоминая слова Евдокии о намерениях василевса снова возвысить его. Так продолжалось до того дня, когда император позвал Фотия к себе. С большим волнением ожидал Фотий этой встречи. Из императорского дворца он вышел со смешанными чувствами: он и ругал себя за то, что унизился перед конюхом, и ликовал — теперь уж он отомстит всем, кто считал, что песенка «лисы империи» спета. Ведь они совсем распоясались: клеветали на него, распускали грязные сплетни, придумывали нарушения церковных канонов, якобы совершенные во время его правления. И не угомонились даже после появления новых слухов. Дошло до того, что ему приписали дружбу с Авадием Сантаварином — магом и колдуном. Тот-де своими чарами снова расположил императора к Фотию. Фотий действительно знал одного Авадия, но тот был продавцом лекарственных трав. Фотий изредка заглядывал в его неприметную лавку с одним желанием — подышать ароматом трав, который напоминал ему о свежескошенных лугах при утреннем солнце, когда души трав и растений возносятся в слиянии с чистейшим воздухом. В последний его приход дверь в лавку была закрыта. Сосед Авадия шепнул ему, что тот оказался сторонником манихейской ереси, его хотели взять после разгрома павликиан под Тефрикой, но он успел бежать в Болгарию. Это известие смутило Фотия, и он перестал ходить в лавку, но клевета уже шипела змеиным языком. Пришлось объяснять все это василевсу, и Фотий ничего не утаил, честно рассказал все, как было. Император слушал мрачно, молча, и лишь когда Фотий упомянул о скошенных лугах, его лицо прояснилось и по красивым губам скользнула мечтательная улыбка.

— Понимаю, я тебя хорошо понимаю! — вздохнул Василий.

Теперь эти страхи остались позади, предстояло повнимательней ознакомиться со всем патриаршим хозяйством. В стаде божьем паслись и паршивые овцы, которые заражали остальных. Их давно уже ждали мясники с острыми ножами, и работа мясников была поручена Святому синоду. Однако перед этим надо было почистить и сам Синод. За время правления Игнатия ничего не было слышно о миссии в Моравии. До Фотия дошла весть о смерти Константина, но он ничего не знал о судьбе остальных. Патриарх просмотрел всю переписку Игнатия, но не обнаружил писем к Мефодию — значит, он и его последователи в борьбе с немецкими епископами могли рассчитывать только на свои силы. Теперь, когда назревало новое столкновение с папой, Фотий решил разыскать миссию, узнать, что ею сделано и в какой мере можно на нее положиться.

Ему хотелось вести борьбу с Иоанном VIII всеми средствами, широким фронтом. Он поддержит Мефодия, раз тот сумел расширить завоевания Константина. Если окажется, что Мефодий кое в чем уступил папе, это простительно: разве сам патриарх не хитрил и не увертывался, пока не утвердился в своем положении? Важно, чтобы Мефодий окончательно не отвернулся от Константинополя... Завтра же надо послать ему приглашение в Царьград. Если Мефодий примет его, значит, он чист перед своей совестью, не запятнал ее в это драматическое время.

Фотий еще раз осмотрел свой кабинет, полюбовался видом на противоположный берег, где выросли новые дома среди красивых садов, и вдруг спохватился — ведь уже время идти к Анастаси.

Патриарх тяжелыми шагами спустился по лестнице. Слуги засуетились, и Фотий подумал: теперь он опять тот, кому все будут кланяться и целовать святую руку...

6

Два раза Гойник, вверенный Борису-Михаилу сербский князь, бежал из Плиски, и два раза его возвращали под стражей. Борис ломал себе голову, что же с ним делать. После первой попытки он позвал Гойника и поговорил с ним. Серб обещал не создавать больше излишних тревог князю, но не сдержал слова. Похоже, что не сдерживать своих обещаний было в крови у их рода... Борис еще не однажды будет иметь возможность убедиться в этом.

Когда Гойник бежал во второй раз, Борис не стал терять времени на разговоры. Он приказал усилить наблюдение за беглецом, не налагая на него никаких дополнительных ограничений.

Иных забот хватало князю. Свадьба сестры и Алексея Хонула была единственным радостным событием за последнее время. Усилились набеги венгров на задунайские земли княжества. Раз за разом приходилось отбивать их всеми наличными силами. Теперь они исхитрились нападать на самые дальние северо-западные окраины государства. Их приземистые кони не видны были в высоких травах равнин, а их волчий вой все чаще заставлял людей хвататься за оружие. Как умудрялись они проникать сюда из-за лесистых гор, князь не мог себе объяснить.

Присутствуя на торжественной службе при бракосочетании Кремены-Феодоры-Марии и Хонула и глядя на пышные одеяния епископов, красивые иконы в золотых и серебряных окладах, Борис-Михаил от души радовался, что все это создано в его время и благодаря ему. Церковь была огромной, с высокими сводами и искусно выполненной резьбой. Запах ладана и красок от новых икон постепенно вытеснял аромат свежесрубленного дерева. Впервые здесь совершалось такое торжественное бракосочетание, с соблюдением церковного обряда: золотые обручальные кольца, обмен венцами, соединение рук... Кремена-Феодора-Мария хотела, чтобы свадьба была скромнее, но князь воспротивился. Он пожелал одновременно с торжественным обрядом освятить божий храм. Его сестра первой из княжеской семьи выходила замуж согласно христианским законам и требованиям. Народ наполнил храм до отказа, каждый хотел увидеть жениха и невесту. Кремена-Феодора-Мария шла с достоинством, высоко подняв голову. Тончайшего шелка белоснежная фата делала ее еще стройнее и выше. Кум Докс, брат невесты, стоял в кругу родственников, повесив на левую руку огромную расписную флягу, украшенную дикой геранью, а правой рукой разбрасывал мелкие монеты, за которые у лестницы шла борьба. Так щедрый Докс соединил новое и старое. В церкви все было по христианскому обряду, на улице — по древнему обычаю. Повозки с приданым невесты давно уже стояли у княжеских палат, возницы ждали указаний, куда ехать, ибо никто еще не знал, какой дом князь подарит молодоженам. Он объявит решение после того, как невеста поцелует руку отца. Борис стоял на месте отца, Пресияна, престарелая мать осталась дома, ожидая возвращения молодых. Она не пришла в церковь, — ноги почти совсем не слушались ее. Когда в большой дворцовый зал вошли родственники невесты и друзья жениха, Кремена-Феодора-Мария и Алексей Хонул подошли к князю, поцеловали его руку и опустились перед ним на колени, смиренно склонив головы.

Глашатаи, стоявшие за спиной Бориса-Михаила, объявили его волю:

— Великий князь болгар властью, данной ему от бога, дарит своему зятю Алексею Хонулу и сестре Марии дворец с голубыми мраморными колоннами в Преславе. — Далее следовал перечень земель за Дунаем, входящих отныне во владения зятя, а от матери молодожены получили дом в Плиске и золотое ожерелье, подаренное ей ханом Пресияном на их свадьбу...

На этом кончились радости князя. Мать Бориса и Марии скончалась через неделю после свадьбы, потом стали приходить вести о налетах венгров. В довершение всего князя разгневал новый побег Гойника — несколько дней назад он опять исчез. Князь только-только поднялся на широкий балкон, как стража ввела во двор запыленного гонца. Увидев взмокшего коня и усталое лицо воина, Борис-Михаил понял, что он очень спешил. Гойник или венгры? Появление гонцов уже раздражало князя, хотя они ни в чем не были виноваты. Но на сей раз воин привез пергамент от белградского боритаркана Радислава. В нем сообщалось об архиепископе всех славянских земель Мефодии, который едет из Моравии и просит разрешения проехать через Болгарию, где он хотел бы встретиться с князем. В конце послания упоминалось о сопровождающем Мефодия Науме, сыне почившего кавхана Онегавона. Письмо было приятной неожиданностью для Бориса-Михаила. Он не знал Мефодия лично, но все, что слышал о нем, а также память о его брате Константине, вызывало симпатии к Мефодию. А то, что он увидит еще и Наума, усиливало радость. Борис-Михаил велел накормить гонца и дать ему две золотые монеты за хорошую весть.

Нет, не совсем забыл его небесный судия...


В Плиске шли лихорадочные приготовления к встрече архиепископа Мефодия и его учеников. Столица впервые видела такую суету. Ожидали, что высокий гость прибудет по реке, куда уже поспешили княжеские люди. Пока Мефодий ждал в Белграде ответа Бориса-Михаила, туда приехал посланец Фотия: в Девине он узнал, что архиепископ на пути в Болгарию, и помчался ему вслед. Посланец вручил архиепископу «всех славянских земель» письмо патриарха. Мефодий долго читал его. О том, что Фотий снова стал главой Восточной церкви, он узнал еще в Риме. Сначала пришла молва, а потом и папа подтвердил слух о восшествии на престол Фотия, который будто бы согласился со всеми требованиями папы и примирился с мыслью о верховном главенстве римской церкви. Хорошо зная лукавство Фотия, Мефодий не поверил в это, но не хотел расстраивать Иоанна VIII своими сомнениями. Теперь послание патриарха шуршало в его руках. Мефодий прочитал его несколько раз. Витиеватая мысль Фотия - — будто поднимаешься извилистой горной тропой — утомляла Мефодия, и лишь одно примиряло с этим восхождением: за каждым поворотом открывались новые и новые красоты. Все было подогнано плотно, и если задумаешься над словом, то откроешь его тайный смысл. Нет, «лису империи» ничто не изменит. Но если бы Фотий не был таким, он вряд ли возвысился бы и вряд ли сохранил бы себя в мрачной тени Варды.

Вторичное восшествие на патриарший престол, когда все уже забыли о нем, доказывало его незаурядную хитрость и стойкость.

Фотий приглашал Мефодия посетить Константинополь, чтобы увидеться и побеседовать о церковных делах в его диоцезе. Слова «в твоем диоцезе» были написаны более крупными буквами, и архиепископ терялся в догадках: умышленно ли выделены они или писец плохо почистил перо? Как бы то ни было, Мефодий знал: с Фотием следует вести себя осторожно, без ненужной откровенности. Сама жизнь Мефодия достаточно определенно свидетельствовала о том, кому он служит. Если Фотий умен, то поймет значение почти трехлетнего заточения в Швабии. Да и теперешняя борьба не намного безопаснее для Мефодия и его последователей. Бурное время и испытания так закалили их, что они готовы ко всему. Совесть Мефодия чиста, и он никого не боится. «Лиса империи» умеет хитрить и властвовать, но разве Фотий мог бы выдержать столько мучений на позорном столбе, как он, пока черная ряса не истлела от солнца и дождя. А Мефодий выдержал еще и бичевание кнутом, которому подвергли его слуги Германрика.

Фотий должен ноги ему целовать — ноги, которые во имя славянства прошли столькими дорогами, сколькими сам сын божий не прошел... Мефодий туго свернул пергамент и, открыв крышку посоха из слоновой кости, всунул его внутрь. Это была старая привычка, сохранившаяся с молодых, «княжеских» лет.

Вскоре пришло сообщение от болгарского князя, и миссия стала собираться в путь. Боритаркан Белграда Радислав распорядился перенести их багаж в свою расписную ладью с белоснежными парусами. Решение Радислава вместе с супругой сопровождать миссию было приятной неожиданностью для Мефодия и говорило о том, что князь болгар придает большое значение встрече с ним. Эту весть принес Наум, который был связным между архиепископом и Радиславом. После разговора с людьми Бориса-Михаила Наум загрустил, и это не ускользнуло от Мефодия. Он подумал, что Наума чем-то обидели, ведь это меж людьми так легко делается. Но вскоре все разъяснилось: Наум узнал, что нет в живых его отца, кавхана Онегавона. Его мучила мысль, что он столько лет ходил по моравской земле, в которой покоилось тело отца, и не подозревал об этом. Он, конечно, не нашел бы могилы и не воскресил бы отца, но мог бы помолиться за его душу, улетевшую в небесные края. Онегавон не был крещен, но сердцем был привязан к новой вере.

Торжественная встреча началась на берегу Дуная. Как только нарядная ладья причалила, священники из Доростола высоко подняли икону богоматери и пошли навстречу дорогим гостям. Вместе с архиепископом Иосифом шел весь клир, звучали молитвы и песнопения, которые впервые слышала древняя река. За толпой виднелись расписные повозки. В первую сели оба архиепископа, в следующие — остальные гости и встречающие. И так ехали до Плиски. Приезд в столицу был намечен на воскресное утро, до наступления жары. Знать собралась перед княжеским дворцом. Появление Мефодия, его длинная белая борода, прихрамывающая походка, большие ясные глаза — все это произвело неизгладимое впечатление.

Почтительно склонив голову, князь Борис-Михаил прикоснулся губами к большой старческой руке. Мефодий перекрестил князя, поднял крест и благословил собравшихся. Ему предстояли важные беседы и проповеди в новой базилике.

7

Климент впервые должен был самостоятельно решать церковные вопросы в Моравии. Когда Мефодий находился в заточении, общепризнанным главой стал Горазд, и теперь Климент был озадачен решением архиепископа. Климент чувствовал, что в душе Горазда что-то сломалось, он стал раздражительным, а порой впадал в апатию. Видимо, это не ускользнуло от острого взгляда Мефодия, так как перед отъездом он собрал учеников в монастырской трапезной, благословил их и сказал:

— Чада мои, не думайте, что, предложив Клименту временно замещать меня, я пренебрег достоинствами Горазда или кого другого из вас. Каждый поочередно будет меня замещать. Я хочу проверить, насколько вы подготовлены к жизни. Пока я томился в швабских темницах. Горазд показал силу духа, умение вести дело и ценить плоды нашего общего труда. На сей раз я хочу испытать Климента,

Эти слова рассеяли сомнения и восстановили прежние дружеские отношения. Правильно поступил старый мудрый учитель.

— Будьте дружными, как пальцы одной руки, помогайте Клименту, и бог поможет вам...Климент не щадил себя, стремясь оправдать доверие и надежды Мефодия. Целыми ночами не гасла свеча в его келье, сон напрасно дежурил под окном. Заботы об укреплении моравской церкви поглотили все его внимание. Времени не оставалось, чтобы постоять перед узким окошком и посмотреть в сад. Иногда, устав от ночных бдений, он сожалел, что не может с прежней легкостью отдаться приятному созерцанию того, как Либуша вплетает в волосы алый мак, как нагибается над каменным корытом и золотистая волна волос касается воды... Это видение казалось ему далеким и привлекательным лишь для незанятого человека, во не для священника, несущего бремя церковных забот целого государства. И все же порой художник в нем заявлял о себе. Она была ведь там, под окошком, в яблоневом саду, хотя ему и казалось теперь, будто она бесконечно далеко. Сколь смехотворно было бы встать у ее ворот и ждать, пока она выйдет, или прийти к отцу и попросить ее руки. Нет, Климент тут же потерял бы уважение своих, стал бы предметом насмешек даже самых молодых послушников. И все же в душе копилась боль, что половина жизни проходит мимо из-за запретов и условностей, которые они сами себе установили. Вот вернется Мефодий, и он даст волю слезам... Но до этого не дошло. Мефодия еще не было, но не было уже и Либуши. Весна увела ее к охраннику из княжеской свиты. Быть может, так лучше. Теперь легче обуздать страсть, которая могла бы вытеснить все другие мысли и желания. Либуша промелькнула, словно солнечный зайчик или весенняя бабочка, и даже ни о чем не догадалась. Спустя некоторое время она приехала к отцу в гости, и он увидел ее — она располнела, на щеках проступили какие-то пятна. И Климент разочаровался в ней. Той, которая украшала волосы алыми маками, больше нет. Бабочка превратилась в кокон.

И по тому, что он стал способен на скорое разочарование. Климент понял простую истину: сам он уже не молод. Время мчалось и уносило иллюзии, как ветер весенний цвет с деревьев в соседнем саду...

— Уж очень ты вглядываешься во все это, очень! — тряхнул головой вернувшийся из Константинополя Савва, наблюдая, как Климент в сотый раз меняет цвет на иконе.

И Климент понял, что означают эти слова: ты стал слишком требовательным. Но ведь то же самое можно сказать о нем вообще. Климент достиг возраста, когда и в наилучшем творении обнаруживаешь недоделки. Вероятно, это чувство появилось у него сразу после отъезда Мефодия в Константинополь. С обостренным вниманием следил Климент за всем и во все вникал, чтобы чего-нибудь не пропустить, не проглядеть. И впервые понял, что враги не дремлют, что они постепенно опутывают моравского князя. Святополк ни разу не обратился к нему как к главе моравской церкви, а Вихинг непрестанно крутился около князя. Его даже видели вместе с князем в местах, совершенно не подходящих для священнослужителей.

Климент и Горазд дополняли друг друга в работе. Первому была свойственна трезвая оценка вещей, второму — беспокойство духа, порой доходящее до агрессивности, но это не мешало им быть друзьями. Более того, каждый сожалел, что он не как другой, и из-за этого между ними возникло тайное соревнование. Оно было плодотворно, ибо не переходило в зависть. Горазд нашел своих родственников, ставших рьяными защитниками нового учения. Два его племянника поступили в духовное училище, которым руководил Климент. Всего было уже подготовлено около двухсот дьяконов и священников Эти люди нуждались в книгах, церковной утвари, во всем необходимом для служения богу. Горазд обычно занимался текущими повседневными делами, а Климент — обучением. Ныне, вспоминая, как он беззаботно водил учеников в поле и как на обратном пути свист вербовых дудочек заставлял людей выходить из домов и слушать, он не мог поверить, что это был он. Нет у него теперь времени для таких детских забав.

В отсутствие Мефодия Климент усадил Стефана, Парфения. Игнатия и Петра переписывать церковные книги. Каждый сам выбирал, что переписывать — Евангелие или что-либо другое. Климент хотел иметь книжный резерв. Священники бережно относились к рукописям, но постепенно буквы стирались, пергамент высыхал и рвался; находились и такие люди, которые воровали у них книги и, подстрекаемые немецкими священниками, сжигали их. Стефан, Парфений и особенно Марко слыли хорошими скорописцами. Последний подражал Науму, который не имел себе равных. Марко, бывало, заканчивал переписывать раньше, но по красоте письма Наум был непревзойденным мастером. Марко был любимцем Климента, который считал его своим учеником. Их объединяло многое — и в образе мышления, и в жизненном пути. Марк о тоже происходил из семьи покинувшего Плиску знатного болгарина, но детство его было тяжелым, даже более тяжелым, чем у Климента. Его отец умер очень рано, а мать он вообще не помнил. Юноша занимался чем придется, пока Савва случайно не встретил его и не привел к Константину. Марко быстро освоил новую азбуку, а от Климента узнал и ту, первую из созданных Философом. Она привлекала его тем, что осталась сиротой: любовь ее создателя целиком перешла на вторую. У Марко была душа поэта, он все одухотворял. В его представлении у дерева была своя жизнь, у листвы — своя речь, у рек — песня. Марко, как брошенного ребенка, жалел первую азбуку. И несмотря на то, что она никому не была нужна, он, переводя и переписывая книги, часто пользовался этой азбукой. Мефодий знал эту его привязанность и потому, отправляясь в Болгарию, попросил у Марко несколько таких книг. Он надеялся, что семена, посеянные Константином в Брегале, дали плоды, а ведь они были семенами первой азбуки. Марко, который и не мечтал даже, что когда-нибудь понадобятся его неурочные труды, был чрезвычайно обрадован вниманием Мефодия. Эта радость и побудила Мефодия ваять его с собой.

Климент грустил о легком характере и шутках любимого ученика, ему не хватало Марко. Уже никто не заглядывал к нему в келью, не разворачивал свитков, полных мыслей и красочных образов. Марко пытался подражать в поэзии Иоанну Дамаскину, но его песни были не столь печальными и тоскливо-мрачными.

В стихах Марко сияло голубое небо, зеленые ивы касались ветвями-косами притихших фиалок, и ощущалась легкая, как марево в летний день, грусть, которая пронизывала все образы и символы. Климент любил слушать его и невольно сопоставлял поэтические видения Марко с его внешним обликом. Если поэзия Марко была легка и эфирна, солнечна и красочна, то его плотная фигура дюжего молодца, крупная голова на крепкой шее больше подходили бы уличному борцу, чем поэту, который нанизывает одно на другое тонкие переживания души. Порой, лежа на топчане среди неоконченных икон и разбросанных листов пергамента и слушая стихи, Климент словно слышал задорные трели соловья, жужжание стрекоз над водой и пчелок, летящих но своим безымянным путям в лес, к древесному дуплу. Климент невольно погружался в такой реальный и безмятежный мир своего ученика и понимал, что нуждается в этом. Поэзия Марко отрывала его от забот, от воспоминаний о недавних пререканиях с княжеским поставщиком дубленых шкур. Старик весь пропах дубителем, а его непрерывная болтовня утомляла: он достиг того преклонного возраста, когда граница между мыслью и словом стирается и всякая, даже пустяковая, мысль обязательно произносится вслух. Старик непрерывно суетился, и стоило, например, попросить у него краски, как он начинал бубнить; «Тебе, значит, нужна краска, подожди, где же она? Кажется, в том углу, да, в горшке мастера из Микульчице, красивый горшок, правда, да и сам гончар был хороший человек, но однажды мы его кашли мертвым за крепостной стеной, в ту зиму волки спускались аж до моста. Помнишь? Стояли на мосту и поджидали людей, вот тогда и погиб тот гончар, который подарил мне горшок, в этом горшке я сначала готовил еду, а вот теперь храню краски. Сколько тебе надо, говоришь? Будет ли у меня столько? Ну что ты, это много! Слишком много! Ты думаешь, тебе одному нужны краски? Нет, дорогой, ведь и людям князя даю, попробуй не дай им. Тебе проще отказать». И так далее... И так далее...

Климент мрачнел от одной мысли, что придется вновь встречаться с поставщиком. Когда-то его болтовня забавляла, но тогда было время слушать старика. Теперь все надо делать быстро, а старик не только не изменился, но стал еще плоше. Раньше он хоть говорил медленно, а теперь по-сорочьи трещал и к тому же оглох.

В последний раз Климент просто не выдержал и вернулся обратно без черной краски. Из слов старика он понял, что Вихинг и тут вмешался, сказав: «На что это они так много расходуют черной краски? Может, они пьют ее или изливают на мирян, чтобы очернить их души своими еретическими мыслями?..»

8

Константинополь стал еще красивее. Ранняя осень уже давала о себе знать, там и сям оставляя едва заметные следы. По тому, что небо теряло глубину и становилось далекой равниной с усталым солнцем, Мефодий понял, что надо ехать обратно, чтобы дожди не застигли его в пути. Разговоры с Фотием были очень долгими и обстоятельными. Патриарх расспрашивал об всем: о немецких священниках, о Святополке, о намерениях папы и о том, как Мефодий оценивает предстоящую борьбу и шансы на успех константинопольской церкви в его диоцезе. Фотий не поинтересовался только людьми, окружавшими Мефодия. Беседа с василевсом не выходила из круга вопросов, обозначенного Фотием, но Мефодий должен был выяснить отношение василевса к папе. Папа ожидал помощи. Будет ли она ему предоставлена или он надеется напрасно? Василеве отвечал с неохотой, и Мефодий сделал вывод: все разговоры о помощи — пустые сказки. Когда они вышли из дворца, Мефодий увидел, что любопытство Фотия еще не удовлетворено. Фотий дал ему понять, что из-за болгарского диоцеза борьба с Римом вспыхнет с новой силой, и пусть Мефодий, дескать, готовится к ней. В конце Фотий, будто стыдливая девица, намекнул на двойственное положение Мефодия: архиепископ рукоположен папой, а находится на службе у Константинополя. Кому же он отдает предпочтение в борьбе?

— Это верно — идет борьба, и, по-моему, ясно, почему немецкие священники борются против меня. Я не отказался от константинопольской церкви, это она отказалась от меня и моих учеников...

— Как так? — удивился патриарх.

— Так. Никто не искал меня и не защищал, пока я сидел то в одной, то в другой тюрьме.

— В этом виноват Игнатий.

— Да, он, святой владыка... Я очень рад, что теперь вспомнили обо мне.

Фотий погладил бороду. Он был доволен, что не забыл написать Мефодию письмо.

— Слава и смерть Константина и твоя святость обязывают меня, брат Мефодий, — сказал он. — Мы боремся за одну правду, но вам труднее там, под постоянной угрозой меча... — И, помолчав, добавил: — Ну, а что ты думаешь о Болгарии?

Мефодий хотел было сказать о желании болгарского князя пригласить учеников из Моравии, но воздержался. Он вспомнил о неприязненном отношении Фотия к идее распространения созданной Константином письменности в землях вокруг Хема. По всему было видно, что патриарх и сейчас не отказался от мысли покорить и поглотить болгарское население с помощью греческого языка. Капля камень долбит, и разве можно сомневаться, что такая сила, как ежедневные проповеди на греческом языке, продолбит упрямые болгарские головы?

Мефодию была ясна эта опасность, понимал ее и князь Борис-Михаил. Вокруг этой темы вращались их разговоры, когда Мефодий был в Плиске. Борис-Михаил все хорошо обдумал. Он готов был принять Мефодия в своей стране, но не настаивал, так как понимал, что Мефодию нелегко на это решиться; зато князь очень хотел иметь у себя нескольких ученых людей, сведущих в новой письменности. На второй день после прибытия Мефодия в Плиску князь пригласил его на прогулку в Мадару. Там они отобедали и сели беседовать в зале, украшенной оружием. Несмотря на то, что обстановка не располагала к мирному разговору, они провели долгую полезную беседу. Загибая пальцы левой руки, Борис-Михаил по порядку поведал об опасениях в связи с крещением народа:

— Когда-то я откровенно говорил с твоим братом, святой владыка, и хотел бы так же побеседовать с тобой. Я и мой народ приняли новое учение от наших извечных врагов. Во-первых, приняли и добровольно, и насильно. Во-вторых, мой народ поднялся против меня, и я, не имея возможности спасти себя словом, спасся с помощью меча во имя того нового, что пришло оттуда. В-третьих, я добиваюсь самостоятельной церкви, как и ты в Моравии. В-четвертых, хотя моя борьба успешна, но этот успех подтачивает опасный червь — греческий язык несет моему народу порабощение и гибель. Верно, я могу направлять церковные дела, строю и буду строить храмы, но все это оборачивается помощью и пользой для врагов моего народа... И если что спасет меня, то только ваша азбука, которую вы создали для славяно-болгарского народа. Если вы хотите, чтобы ваше дело пустило корни в подходящую, истинную почву, переселяйтесь в мое государство. Я дам вам все, чтобы восторжествовал славяно-болгарский язык и чтобы вытеснен был эллинский. Я говорю это тебе, ибо твой брат рассказал мне когда-то о вашем славяно-болгарском происхождении. Ради памяти о родине предков, святой владыка, помоги нам сохранить себя... Константин когда-то оставил мне книги, написанные для моего народа, но очаг оказался без присмотра, ибо тот, кто должен был поддерживать огонь, не постиг простой истины, что только новая письменность спасет государство от смертельной опасности. Слабой была рука Иоанна, и ума ему не хватило, чтобы раздуть из искры пламя народного сознания. Тот, кто не хочет жертвовать собой ради чужого народа, может погасить огонь или просто оставить его угасать, как это сделал Иоанн. Добрая душа, добрый человек, но он был рабом по натуре... Он растерялся, а таком человек не может найти ясный путь и неуклонно идти по нему. Помоги мне, святой владыка, вывести народ к свету и своей письменности!

Последние слова князя были точно крик души, они-то и побудили Мефодия не быть до конца искренним в разговоре с Фотием. Вначале он решил оставить в Болгарии Константина и Марко. Один был дьяконом, второй — священником; но, подумав, понял, что это будет трудно сделать без разрешения Фотия. Не стоило таким образом наживать себе в его лице сильного и злобного врага. И он попросил у Фотия согласия оставить в Константинополе двоих своих людей, которые чувствовали себя не вполне здоровыми. Мефодий надеялся, что через некоторое время они сами смогут получить разрешение на поездку в Болгарию

Мефодий долго размышлял, прежде чем выбрать Константина и Марко. Во-первых, оба были людьми подходящими и ни у кого не вызывали подозрений. Наума нельзя было оставлять, так как Фотий ни за что не согласился бы, чтобы в Плиску поехал болгарин из знатного рода, который может стать в руках Бориса-Михаила орудием защиты болгарской самостоятельности. А какова положение сейчас? Борис думает, что перехитрил Фотия, получив свободу в делах церкви, но священники-то ведь греческие... Пока они возглавляют болгарскую церковь, пока греческий язык — язык церкви, патриарх не откажется от тайных намерений и всегда будет держать кормило в своих руках, чтобы направлять корабль туда, куда ему нужно. Хотя он и невидимый кормчий, но именно он, и никто другой, будет кормчим. Если понадобится, он и патриарха рукоположит для болгарской церкви, но только под своим невидимым надзором.


И все-таки осенние дожди настигли упорного, крепкого старика в пути. Настигли, когда он уже входил в Моравию. Он возвращался усталый, но обогащенный размышлениями и вопросами — вопросами, не дававшими покоя. На обратном пути он опять проехал через Болгарию и встретился с Борисом-Михаилом. В этот раз князь ждал на византийско-болгарской границе и не оставлял его, пока Мефодий находился па болгарской земле. Они попрощались в Белграде, в доме боритаркана. Там за ужином обсудили дела. На этот раз Борис-Михаил настаивал на переносе резиденции Мефодия в Болгарию — «навечно», как он сам выразился.

Князь обещал золотые горы, архиепископство, но Мефодий был уверен: хотя болгарский князь обещает искрение, Константинополь не допустит такого и даже отлучит Мефодия и предаст анафеме. Ибо он нужен Византин только там, в Моравии, на острие немецкого меча. Мефодий ничего не обещал князю, сказал лишь, что оставил в Константинополе дьякона Константина и священника Марко. Если они прибудут в Болгарию, князь может им полностью доверять. Их устами говорит Мефодий, и они думают, как он.

После того как Борис-Михаил уехал, Мефодий устроился на ночь в старом монастыре. Слушая вой ветра и барабанную дробь дождя по крыше, он не мог не думать о просьбе болгарского правителя. Постепенно зрела мысль рассказать при встрече папе римскому об опасениях Бориса-Михаила и попросить разрешения перенести архиепископскую столицу из Девина в Плиску или в Белград. Он не сомневался, что Иоанн VIII поймет его. Во имя давней мечты — взять под свое крыло Болгарию — папа не задумываясь нарушит догму триязычия. Если бы Иоанн разрешил, Борис-Михаил, озабоченный судьбой своего народа, с радостью принял бы Мефодия. Князь не из тех, кого можно легко согнуть. Он показался Мефодию сильным человеком, сильным и умным. Шуточное ли дело — обвести вокруг пальца Рим и Константинополь? Уже много лет Борис-Михаил упорно добивается лучшей доли для своего народа, и не лопатой копает он родник, а словно тонкой, но острой иглой.

Глубоко уважает таких людей Мефодий. Они умеют ценить подвиг и мудрость, силу и упорство, упование и надежды.

Надо хорошо обдумать все и тогда сделать шаг, которого ждет от него Борис-Михаил...

9

Анастасий библиотекарь ушел на вечный покой. Вскоре за ним последовал и папа Иоанн VIII. Его смерть была полной неожиданностью. Люди, которые ненавидели его, сделали свое дело, судия небесный принял еще одного своего служителя, насильственно лишенного жизни. Но прежде, чем завершилось его земное существование, папа Иоанн VIII нашел время взойти на амвон и предать анафеме Фотия. Для Фотия это не было чем-то новым, и он отнесся к анафеме без излишних душевных терзаний и тревог. Тем более он вскоре получил возможность высказать мнение, что, мол, господь возмутился поведением своего наместника в Риме и научил кое-кого, как укротить его. Папский престол занял некий Мартин II, а библиотекарем стал Захарий, бывший епископ Анании. Фотий очень хорошо знал его и даже считал своим другом. Ведь это его нагрузил золотом Фотий перед своим первым избранием. Много злоключений пережил епископ из Анании, прежде чем вернул себе благоволение папы Иоанна VIII.

Мартин II недолго пробыл в Латеране. Через два года Захарию уже надо было приспосабливаться к привычкам следующего папы — Адриана III, который успел только одно: принять имя Адриан вместо мирского Агапий. Фотий долго размышлял, стоит ли направлять своих послов к новому папе, и решил не торопиться. Смены в Риме, возможно, будут продолжаться, а борьба между группировками — углубляться, и незачем связывать себя с тем или другим папой. Своих дел и забот достаточно. Прежняя ретивость уступила место углубленности и созерцательности. Да и лет Фотию было уже немало. Беспокоила и Анастаси — слишком велика у них разница в возрасте. Анастаси достигла как раз той поры, когда женщина больше всего нуждается в мужчине. Фотий понимал, что она нужна ему и что он должен сохранить ее для себя. Ведь она глубоко вошла в его жизнь, вместе с ним страдала, радовалась его победам и даже способствовала им... Ребенок родился совсем неожиданно. Вначале это испугало патриарха, но он быстро понял, что дитя — самая крепкая связь между ним и Анастаси. После богослужений, утомительных церковных встреч и бесед с епископами или их доверенными лицами Фотий спешил домой, он любил посидеть в ласковой тени беседки, и тогда его мысль очищалась от церковных догм и запаха ладана. И он устремлялся по следам древних философов и поэтов, чувствуя себя таким же древним скитальцем и магом, бредущим по пыльным дорогам мира. Эти мысленные путешествия отрывали его от реального мира, и он жил своей собственной жизнью, своей мечтой. Несмотря на высокий сан, Фотий не смог вдоволь побродить по миру, побывать в далеких странах, испытать трудности путешественника, а не знатного затворника. Он сравнивал свою жизнь с жизнью заключенного, его наказанием было осуществление его желаний. Ему не на что было даже посетовать, и это тяготило. Вначале волновали анафемы папы Николая, но лишь вначале. Император Михаил скончался, Василий стал правителем Византии — и тут пришли волнения за собственную жизнь. Он остался в живых! Он пережил всех друзей и знакомых. И опять сел на патриарший престол. И все эти волнения он пережил в золотой клетке, называемой Константинополем. Если б он по крайней мере ощутил ветер изгнания, выдержал битвы и невзгоды, выпавшие на долю Константина и Мефодия, ему не было бы сейчас обидно. Василий согласился на возвращение ему престола патриарха, но не вполне доверял. В беседе с Фотием василевс выдал себя одним лишь взглядом, но Фотий до сих пор не может забыть этого. Василий смотрел на него с особым любопытством, будто старался проникнуть внутрь, открыть в нем нечто таинственное и загадочное. Возможно, он искал секрет, из-за которого Фотия называли «лисой империи». Но Фотий не находил в себе ничего лисьего. Он считал: секрет заключается в том, чтобы никогда не раскрывать себя целиком перед людьми, не доверять им до конца и всегда оставлять за собой право не быть застигнутым врасплох, не быть разочарованным в ком бы то ни было. Только болгарский князь перехитрил его, и он не мог себе этого простить...

В последнее время патриарх вновь углубился в поиски старинных книг и чувствовал себя довольным жизнью. Его работа по истолкованию павликианской ереси приостановилась. Четвертая, последняя книга была только начата. Ему не писалось. Было чувство, что он подходит к ней как древний мыслитель, а не как глава церкви. Он хотел снова вжиться в церковные дела и тогда вернуться к многолетнему труду. И хотя Василий старался держать его подальше, сыновья Василия постоянно искали общества Фотия. Особенно средний, Лев. Он внушил себе, что должен быть мудрецом империи, и беспорядочно накапливал знания. Фотий был одним из его любимейших собеседников. Мания Льва все знать делала его очень смешным. Он не мог уразуметь, что те, кто знает больше, чем он, всегда будут уступать ему в спорах, лишь бы не навлечь на себя его гнев. Лев был честолюбив и завистлив. Эти черты его характера не ускользнули от Фотия, который надеялся лестью завоевать его дружбу.

Иным был Константин. Он унаследовал от отца силу и подозрительность. Науки не привлекали его. От них он брал только то, что требовалось в жизни. Он ловко владел мечом, был прекрасным наездником и, как все недалекие люди, не сомневался, что никто не может его перехитрить. Ехидные шуточки брата в его адрес были столь тонкими и замысловатыми, что вряд ли могли дойти до Константина.

Фотий, который часто был свидетелем этих подковырок, предчувствовал, что время разведет их и они забудут о кровном родстве. Константин был первенцем и не сомневался в своих правах на отцовский трон, но Лев не думал мириться с этим. Он давно искал путь к первенству и, может быть, уже нашел бы, если бы не мешало то, что настоящий василевс, его отец, еще крепко сидел на троне. О младшем брате, Стефане, Лев вообще не думал. Он хотел брать пример восшествия на престол с отца. Лев знал, каким путем пришел к власти отец, хотя это тщательно скрывалось. Стоило ему закрыть глаза, и в памяти всплывала старая конюшня с обветшалым потолком, застоявшийся запах конского навоза ударял в нос и возвращал в детство. Он был маленьким мальчиком, когда отец, чтобы показать свою силу, поднял мраморную плиту перед домом патрикия Феофила. Тогда Лев впервые понял, сколь могуч отец. Все трепетали перед хозяином, и Василий, чтобы умилостивить его, назвал своего первенца Константином — в честь отца Феофила. Возможно, это подействовало на патрикия, так как Василий стал не просто конюхом — ему подчинялись другие слуги. Память обо всем этом жила в душе Льва, и он не допускал туда никого. Более того: с помощью Фотия он решил создать лжелегенду о своем роде, следы которого будто бы обнаружены где-то в Армении. Патриарх послушно принимал все измышления, и это нравилось Льву. Дружба с самым ученым человеком империи возвышала Льва в глазах людей. Сам Фотий ничего не терял от этого, хотя необходимость угождать и нравиться все более и более тяготила его. По-настоящему он отдыхал лишь в тени смоковниц, окружавших его укромную беседку. В теплые вечера Анастаси выносила ребенка в сад, патриарх разнеживался, охваченный запоздалой отцовской любовью. Он не узнавал себя. Ребенка назвали Феодором, в честь недавно скончавшегося отца Анастаси. Ее мать часто приезжала в гости и в последнее время жила подолгу — ей не хотелось возвращаться в Адрианополь. На смертном одре отец простил дочь за незаконное сожительство с Фотием. Теща нередко говорила о прощении в присутствии Фотия, и это начало его раздражать. Что, собственно, он простил? Что Фотий спас его от меча Варды? Что возвысил его дочь до себя? О многом, конечно, не говорится, но кто хочет — может узнать. «Доброжелателей» всегда было достаточно. И у Фотия тоже. Особенно во время опалы... Тогда «доброжелателей» было так много, что патриарха и теперь мороз по коже дерет. Тогда его не могли обвинить в том, что у него в доме живет женщина, молодая женщина, ибо он был обыкновенным человеком, как все. Теперь же об этом знали, но закрывали глаза. Ведь у самого заурядного епископа была экономка, что же тогда говорить о патриархе! Кроме Анастаси, в доме жили его рабы и рабыни. А разве кто-нибудь запретит ему держать рабов? Никто!

А эта заладила: «простил, простил»... Никого лучше не нашла бы ее дочь, если бы ее отца постигла та же участь, что и логофета Феоктиста! Фотий давно собирался заткнуть теще рот, но не хотел обижать Анастаси. В последние дни он стал избегать встреч с тещей. Как только она входила в комнату, он выходил и закрывался в кабинете, погружался в чтение любимых старых книг. Анастаси заметила это, но не смела спросить Фотия. Она чувствовала, что присутствие матери раздражает его. Если Фотий будет настаивать, чтобы мать вернулась в Адрианополь, Анастаси окажется в трудном положении. Мать все продала в Адрианополе, и ей некуда было возвращаться. Она и не спрашивала согласия Анастаси, но как объяснить все Фотию? Анастаси выжидала: авось все уладится само собой. Она оправдывала присутствие матери тем, что та ухаживает за ребенком. И это объяснение все еще удовлетворяло патриарха.

Теперь, когда большая часть жизни была прожита, Фотий все чаще стал интересоваться миссией в Моравии. Константин скончался в Риме, но Мефодий оказался исключительно упорным человеком. Будь у Фотия такие последователи, Риму никогда не видать бы главенства, а Константинополь стал бы распоряжаться судьбами всего Христова стада. Странными людьми оказались эти братья, и еще более странными — их последователи. Фотий судил об этом по тем двум священникам, которых Мефодий оставил в городе Если бы его не попросил Симеон, сын Бориса-Михаила, патриарх вряд ли разрешил бы им поехать в Болгарию.

Чего они только не делали, чтобы получить это разрешение! Он удерживал их и обещаниями, и угрозами, но они упорно добивались своего, даже тропинку протоптали к зданию патриархии. Особенно пресвитер Константин. Он не оставлял Фотия в покое до тех пор, пока тот не дал разрешения. Братья воспитали их по своему образу и подобию, иначе Фотий не мог объяснить их настойчивость и упорство. А если бы они такими не были, разве задержались бы надолго в Моравии, непрестанно подвергаясь гонениям и преследованиям? Фотию было неясно, как идут дела в Моравии, хотя от епископа Сергия Белградского он получал время от времени краткие сообщения. Смены пап в Риме развязали руки немецким священникам, но Мефодий все еще не жаловался патриарху. Он продолжал трудиться на благо истинной церкви.

10

Немалый путь прошел Ангеларий вместе с братьями монахами, немало радостей и тревог выпало на их долю. Он был из тех людей, которые всегда идут за своей мечтой и сеют добро на земле, не думая о себе. Узкое его лицо удлинено редкой черной бородой, руки бледные, с длинными пальцами, глаза кроткие и всепрощающие, сердце исполнено добра и сочувствия к чужой боли. Таким был Ангеларий. Он любил оставаться в тени. Всегда скромный и по-девичьи застенчивый, он молча нес свой крест, не жалуясь на невзгоды и трудности. Ангеларий рос в знатной семье, окруженный заботами учителей и вниманием слуг, но чем старше становился, тем яснее понимал, что написанное в религиозных книгах не согласуется с жизнью. В книгах говорилось: не убий! — но люди убивали друг друга. Или: люби ближнего своего. Но даже родные братья и сестры готовы были выцарапать друг другу глаза из-за отцовского наследства...

Это последнее он испытал на себе. Его отец еще не умер, а братья и сестры уже разграбили все, будто Ангелария и на свете не было. Родной город Филипополь встретил его как чужака. Никто не открыл двери, не пригласил переночевать. С тех пор как он уехал в Константинополь учиться, его сестры и братья поставили на нем крест — одним меньше при дележке отцовского имущества. Если бы они признали его, надо было бы отдать его долю, а кому же хочется возвращать взятое. И они предпочли запереть двери. Ангеларий, побродив по городу своего детства, вернулся в Константинополь, чтобы тут попытать счастья. Случай свел его с Константином. Это было как раз в те годы, когда молодой философ, только что окончивший Магнаврскую школу, болезненно переживал несправедливость знати. Общая боль сблизила их, и они подружились на всю жизнь. Вместе искали тишины в монастырях на берегу Босфора, вместе вернулись в Константинополь, и благодаря ходатайству Константина, утвержденного преподавателем в Магнавре, Ангелария приняли туда учиться. Его любовь к знаниям, упорная молчаливая кротость, способность к чужим языкам обеспечили ему уважение соучеников. Лишь с Аргирисом он не ладил, несмотря на свой незлобивый нрав.

В Магнавре Ангеларий подружился с Гораздом, и они вместе работали в церкви святой Софии — до самого отъезда миссии Константина и Мефодия в Хазарию. Не раз приходила им в голову мысль уйти к братьям в монастырь святого Полихрона, но все не решались: боялись надоесть своим присутствием. Но однажды не удержались — -поехали и две недели там пробыли, а затем с явным неудовольствием вернулись в Константинополь. Не хватило смелости признаться в истинной цели своего посещения. Им очень понравилась мастерская Священного писания, и потом они частенько вспоминали крышу из каменных плит и ворот, с помощью которого открывался путь к свету. В монастыре они переписали для себя обе азбуки и по дороге в Хазарию приятно удивили Константина и Мефодия умением писать новыми знаками. В этой поездке Ангеларий постиг смысл великого дела святых братьев. Правда, в Хазарии было не до новых азбук, но слово Константина, его поведение во время диспута с израильтянами и магометанами заставили Ангелария поверить в его грядущее торжество. Сам бог говорил устами Философа. В Хазарии Ангеларий нашел ответ на вопросы, которые непрестанно мучили его. Разве Константин и Мефодий не богатые люди? Не оставил ли один целое княжество, а второй — жизнь в кругу знати? И зачем? Ради справедливости меж людьми! Ради той самой справедливости, которую искал и он. Тогда о чем же жалеть? Уж не об отцовском ли добре? Глупости! Он нашел свой путь. Лишь бы братья остались благосклонны к нему... А они остались. И все, что было их, стало теперь и его, даже стремления и мечты. Когда Константин принял имя Кирилл, Ангеларий плакал, словно ребенок, ибо понял, что теряет самого близкого друга, учителя и наставника. Ангеларий впервые видел слезы и на глазах Саввы. Они катились по щекам, но он молчал, стиснув зубы и с трудом глотая воздух, будто что-то лопало в горло и душило его. Ангеларий плакал навзрыд и не стыдился этого. И теперь, вспоминая желтое лицо друга и наставника на белой подушке, Ангеларий чувствовал, как его губы начинают дрожать и слезы затуманивают взгляд. Чтобы рассеяться и отвлечься от печальных мыслей, он попытался вспомнить ту веселую песенку, которую они когда-то пели в Магнавре. В ней было что-то легкомысленное и кощунственное, что раздражало преподавателей и смущало самих учеников. Эта песенка возвращала Ангелария к тому, что ушло навсегда, осталось в молодости, как алый мак среди песков.

Там, в Риме, у смертного одра Константина, Ангеларий впервые попытался вспомнить эту песенку, но и она не помогла ему. Его плач был судорожным, отчаянным. Он навеки распростился со своей молодостью и мудрым, человечным учителем. Остались друзья, избранный путь и заветы Константина. Но трудно живется, когда есть только это. Нужны еще ласковые слова или неизреченная любовь, светящаяся в глазах. Их Ангеларий будет искать до конца дней своих, и не известно, найдет ли. Никто не заменит ему Константина. Даже Мефодий. Он добр, но суров, лишь изредка улыбнется, потреплет по плечу. Но может быть, он по-своему прав. Фальшивая ласка страшнее удара...

Так и жил Ангеларий среди тех, кто сеял семена слов. И боролся с неправдой — земной и небесной. Пока хватало сил, шел сквозь время, чтобы приносить людям добро там, где расцветали тернии зла и таились острые зубы злобы... Во время странствий по чужим землям частенько в его воображении явственно, зримо возникал родной город с каменными домами, с зубцами крепостных стен, с извилистой рекой, которая унесла смех беззаботного детства и горе вернувшегося блудного сына, забытого и изгнанного своими. Но в отличие от притчи ни одна дверь не, открылась ему навстречу, ни одна рука не протянулась для приветствия.

Воспоминание о возвращении домой снова вело его через скошенные луга и зеленые хлеба, которые то склонялись под легким ветром, то выпрямлялись, и при виде этого волнующегося моря душа плакала грустным голосом перепела. Вспомнилось, как однажды вечером пришел он в незнакомую деревню и какой-то хозяин, вместо того чтобы дать хлеба, натравил на него собаку. Но собака пожалела его. Перестав лаять, она остановилась против Ангелария, да так и осталась стоять, глядя в его глава, кроткая и послушная. Хозяин примчался с кнутом, занес руку, чтобы ударить его, но, встретив взгляд юноши, замер, укрощенный, как и его собака. В тот раз Ангеларий не осознал того, что произошло, но спустя некоторое время понял, что в его глазах есть загадочная сила. Он окончательно убедился в этом, когда по пути из Рима в Паннонию незнакомые люди напали на них и увели Мефодия. Человек, набросившийся на Ангелария, был крепкий, коренастый, с лохматой рыжей шевелюрой. Он замахнулся мечом и рассек бы Ангелария, если бы Ангеларий не схватил его за жилистую руку и если бы их взгляды не встретились. Человек этот вдруг оцепенел посреди дороги, как ленивая змея в первые весенние дни. Что за сила была в его взгляде, Ангеларий не знал, но его способность укрощать людей и зверей не осталась для окружающих тайной. Он делал это неосознанно. Он не ставил своей целью укротить кого-то. Мгновение всемогущества приходило неожиданно, и Ангеларий не знал, когда оно придет снова. Те, кто видел это, говорили потом, что он становился не похож на Ангелария, которого они знали. Иной, строгий и суровый человек глядел его глазами, заставляя каменеть людей и зверей. Когда Ангеларий слышал эти рассказы, у него возникало ощущение, что речь идет не о нем.

После отъезда Мефодия в Болгарию и Константинополь Вихинг распоясался. Случай свел Ангелария с Вихингом. Однажды знатные люди захотели послушать заутреню на славянском языке, но Вихинг воспротивился. В гневе он поднял руку на Ангелария, и тут люди увидели, как эта рука вдруг повисла, словно от удара, а глаза Вихинга стали покорными и мутно-сонными. Ангеларий впервые услышал себя в такой момент — его голос был голосом чужого, незнакомого человека, скрытого в нем:

— Вон!

И Вихинг безропотно повиновался. В этом «Вон!» была спокойная и одновременно твердая убежденность, что никто не может ослушаться его. Все были смущены происшествием, и с тех пор стоило только Ангеларию появиться на улице, как его начинал преследовать странный шепот. Поскольку он был стеснителен, то не знал, куда девать глаза.

С того дня Вихинг боялся встречи с ним. Завидев его, тотчас же прятался в ближайший двор или переулок. Его слуги рассказывали, что три дня он не мог прийти в себя, все ходил, как сонная осенняя муха. Лишь к концу третьего дня Вихинг, после того как облился ледяной водой, обрел прежнее равновесие. Ангеларий считал все это преувеличением, цель которого — обвинить его в общении со злыми духами. Разве такие же сказки не распространяли о Деяне, прежде чем убить его? Поэтому он старался к вечеру быть дома. Невежество таило в себе угрозу.

Он забеспокоился еще более, когда узнал, что папа рукоположил Вихинга епископом Нитры. Это было неожиданно для всех, кроме Мефодия. Конечно, диоцез был очень большим, и он не мог охватить его своим попечением. Ему полагались помощники, и папа по настоянию князя утвердил Вихинга. Таким образом папа удалял Вихинга из Велеграда и в то же время оставлял его под своим крылом, а кроме того, надеялся смягчить гнев немецких епископов и Карломана. После смерти Людовика Немецкого трое его сыновей не очень чтили святого апостолика, и хотя он отвечал им тем же, но порой ему приходилось считаться с недругами. Мефодий, Климент, Горазд, Наум, Ангеларий — все сеятели мудрых семян новой письменности понимали затруднения Иоанна VIII, но каждый из них по-своему объяснял его действия. Ангеларий с присущей ему кротостью думал, что папу вводят в заблуждение советники. Иначе разве рукоположил бы он епископом Вихинга, клеветника и бесчестного человека, для которого слово божье — только способ получать личные выгоды. Ангеларий не мог примириться с этим решением Иоанна. Порой ему хотелось сесть и написать письмо святому отцу, и он уже было приступил к его сочинению, но, посоветовавшись с Мефодием, отказался от своего намерения. Прочитав начатое письмо, Мефодий помолчал, и Ангеларий, видя, как он нахмурил лоб, подумал, что архиепископ, наверное, отчитает его, но Мефодий положил руку ему на плечо и сказал:

— Хвалю тебя, сын мой, что сердце твое открыто для истины, но… истина не всегда и не каждому дорога. Порви письмо, ибо тем, кто рукоположил Вихинга, истина не нужна. Если бы мы не были борцами за истину, нами не пренебрегали бы, на нас не клеветали бы и нас не преследовали бы. Любая истина для них — бельмо на главу, и зло не может терпеть ее. Так было, так будет... Спокойной ночи...

Но вопреки пожеланию Ангеларий не сомкнул глаз до рассвета. Слова Мефодия поразили его.

11

Снегом завалило и дворцы, и хаты, лишь черный дым из труб напоминал о жизни. Дорога от дворца Бориса-Михаила до большой церкви за стенами внутреннего города была еле заметна. Еще затемно рабы и слуги стали расчищать ее, по обеим сторонам каменной стены выросли огромные снежные валы. Князю предстояло идти на крещение: Кремене-Феодоре-Марии бог дал сына, и князь не мог не разделить ее радости. Кроме того, ребенка назвали его именем — Михаил. Поставив на деревянный, инкрустированный перламутром стол стакан молока, князь начал одеваться. Надо было надеть шубу — стоял мороз. Он подошел к окну, наклонился и, пораженный, застыл на месте. Внутренний и внешний город был неузнаваем. Большие здания утонули в снегу, а там, где должны были быть хаты, вился лишь дымок из труб.

Красота приняла облик ясной, чистой белизны, которая прикрыла холмы и горы, придала жизни особую таинственность и кротость. На огромном вязе за северной стеной тесно сидели вороны и промерзшими клювами перебирали блестящие перья. Эти черные птицы, как бы выписанные на белом фоне, выглядели нереальными, придуманными и одновременно зловещими... Борис-Михаил посмотрел вниз. Широкая терраса заслоняла от него часть двора. Откуда-то раздались веселые крики. Два раба выскочили из-под навеса и принялись бороться на снегу. Они вывалялись в белом снегу и разрумянились. Другие поощряли их криками, озябшие лица светились улыбками. Их игра понравилась князю, он тоже улыбнулся. Но вдруг люди испуганно отпрянули, притихли. Князь наклонился, чтобы понять, чего они испугались, и помрачнел. На лестнице стоял сын, Расате-Владимир. Ноги его были широко расставлены, и в руке пламенела золотая рукоять конского бича. Ударив им раз-другой по сапогу, он повернулся и вошел обратно во дворец. По-видимому, испугался мороза... Борис-Михаил присел за инкрустированный стол, хорошее настроение покинуло его. Владимир продолжал создавать хлопоты и неприятности. Его часто видели с Гойником перед тем, как серб во второй раз бежал из Плиски. Но только ли это? Один проступок следовал за другим, и отец не знал, что с ним делать. Наказать? Но как? Лишить права первородства? На это он не мог решиться, прегрешения сына не были столь велики. И все же он ему не нравился! Когда князю сообщили о дружбе Владимира с Гойником, он позвал сына и долго говорил ему об обязанностях престолонаследника. Расате-Владимир слушал, не перечил, но в конце разговора Борису-Михаилу показалось, что в глазах сына мелькнула плохо скрываемая насмешка: дескать, собака лает — ветер носит. Князь с трудом сдержался, чтобы не прикрикнуть на него. Но все было так мимолетно, что отец усомнился в своих подозрениях и потому взял себя в руки. Похоже, престолонаследник не внял наставлениям, ибо продолжал плохо относиться к людям, пренебрегать законами и позволять себе вещи, которые трудно извинить. К примеру, князь не может простить ему пренебрежения к книгам. Борис-Михаил не помнит, чтобы когда-нибудь видел сына с Евангелием или житием в руке. Владимир предпочитал развлечения своих пращуров: стрельбу из лука, конные состязания, гульбу и долгие застолья с кумысом. Он хотел таким образом доказать, что он настоящий мужчина, который никого не слушается и ни перед кем не склоняет головы. Нет, не может он понять движения времени и новых требований... Сердце Бориса-Михаила разрывалось от противоречивых чувств. Он все еще не мог поверить в столь односторонние пристрастия сына, отцовское чувство невольно смягчало прегрешения Владимира, объясняло их возрастом — однако сыну было не так уж мало лет. Он уже был женат во второй раз... Первая супруга скончалась совсем неожиданно, выпив отвар дурмана. Почему? Никто не понял. Расате-Владимир поспешно женился снова, украв дочь ичиргубиля Имника. Зачем надо было ее красть? Разве нельзя было попросить ее руки, как положено? Может, он боялся, что Великий совет не даст согласия на неравный брак? Борис не сердился: девушка красива, добра, — но сумеет ли сын оценить ее? Князь мечтал видеть первородного сына знающим, чего он хочет и к чему стремится. Мечтал породниться через него с могущественными королями и императорами, а он — устремился красть дочь Имника. Впрочем, это его дело... Нет, не только его. Если бы было как когда-то: имей жен столько, сколько можешь прокормить, — тогда другое дело, а сейчас? Сейчас — одна жена на всю жизнь! Так учит церковь. Так считает и он, великий князь Болгарии. А его сын делает что хочет.

Если бы только это, можно было бы махнуть рукой, но нет. Когда прибыл святой старец Мефодий. Расате-Владимир вместо того, чтобы первым получить его благословение, отправился куда-то в горы, на охоту. Он якобы не знал! Даже на торжественном богослужении в большой базилике не присутствовал...

Воспоминание о пребывании Мефодия увело мысли князя от тревожных раздумий о сыне. Такой проповедник нужен ему! И речь его понятна, и слово его продуманно и мудро. Сравнивая Мефодия с прежними и нынешними священниками, он не мог найти ему равного. Если бы Мефодий согласился остаться в Болгарии, князь слушался бы его, как сын. Мефодий знал, что защищает и чего хочет. Не зря исколесил он столько дорог по земле господней во имя защиты человеческих истин. Разве ради денег отправился он на борьбу с неправдой? Нет! Ради сана? Если бы он хотел, то давно получил бы сан в византийской земле. Нечто большее руководило им — зов единородной крови, Он хотел открыть глаза славянскому роду. Дать ему свет и знания, мудрость и достоинство. Вывести в число первых по уму и просвещенности. Вот на что ушли его лучшие годы — на борьбу с врагами славянства. Слушая приятную речь Мефодия, речь славяно-болгарского народа, князь чуть не заплакал... Этот язык может стать раствором, который скрепит камни его большой державы. И тогда ему не страшны ни римляне, ни греки. Оборонительная стена будет прочной, непреодолимой... Жена тихонько заглянула в комнату и, увидев его задумавшимся, осторожно прикрыла дверь. Борис-Михаил звал, что она будет покорно ждать хоть целый день. Князь никогда но ругал ее, как некоторые мужья. Ее мир был миром ее детей, их горестей и радостей, она не надоедала ему ни просьбами, ни назойливыми требованиями. По одному движению жена угадывала его желания, и это не было ей в тягость. Такой с малых лет воспитал ее отец, Иоанн Иртхитуин. Такими она растила и детей — неприметная и добрая, неизменно готовая помочь нищим и несчастным. Попрошайки на паперти большой базилики всегда ожидали ее с нетерпением. Они не толпились, не толкали друг друга. Они знали, что княгиня никого не забудет, не оставит с пустой ладонью. Борис-Михаил не вмешивался в ее жизнь, но порой, погруженный в собственные заботы, вдруг поднимал на нее глаза и удивлялся, будто видел ее в первый раз. Несмотря на свои годы, княгиня очень хороша. Волосы у нее по-прежнему черные и блестящие, и лишь морщинки у глаз выдают возраст...

Борис-Михаил встал, посмотрел вокруг невидящим взглядом, толкнул ручку двери и вышел в коридор. Жена посторонилась, чтобы он прошел вперед, и последовала за ним. В прихожей уже ждали слуги, держа две рыжие лисьи шубы. Князю по его просьбе они только накинули шубу на плечи, а княгиню одели, подняв высоко воротник. Приземистые сани были застланы красным ковром. Между огромными снежными стенами по сторонам дороги сани и люди выглядели словно божьи коровки на белом платке жницы. Князь сел в первые сани, за спиной встали на полозья два статных телохранителя. Борис-Михаил оглянулся. Все члены семьи сидели в санях, но и на этот раз не было Расате-Владимира...

Крестный сын Михаил уже резвился на лужайке с детьми знати. С того памятного дня крещения несколько зим промелькнуло, будто снежные комья скатились с горы... Архиепископ Мефодий не отвечал, и князь часто перечитывал последнее письмо папы Иоанна VIII. От угроз он перешел к просьбам. Борис-Михаил брал протершийся на сгибах пергамент и подолгу всматривался в латинские буквы. Он уже не нуждался в переводе, так как знал письмо наизусть: «В любом случае незамедлительно сообщайте нам с гонцом обо всем, что вы хотели бы улучшить, и тогда мы с помощью божьей выполним любую вашу просьбу, потому что мы хотим спасти ваши души, а мы будем заботиться о том, чтобы дела шли согласно воле божьей...»

Князь не ответил на это письмо. Того, кто просил, уже не было в живых. Иоанна VIII сменил Мартин, а Мартина — Адриан III. Борис-Михаил добился своего, и Рим мало интересовал его. Теперь его держала в напряжении лишь тревога за Расате-Владимира. Сын не соответствовал княжеским требованиям. Как в ту многоснежную зиму, так и теперь, когда весна хозяйничала в полях и в душах человеческих, князь был недоволен им. Сын впутался и в последнее бегство Гойника — дал ему одного из своих коней. Зачем он это сделал? Потому-де, что конь понравился сербy, вот и все. Гойника нашли недалеко от границы с Сербией, мертвого, с пробитым черепом, одна нога — в стремени. Конь долго волочил его по камням, и люди Бориса-Михаила с трудом опознали труп. Никто не мог назвать убийцу. Только в голове князя стремительно промелькнуло подозрение: уж не Расате ли? Замкнутый, скрытный, сын вряд ли забыл унижение, которое ему пришлось пережить в войне с сербами. Оно было раной в его душе. Стоило вспомнить о войне в его присутствии, как взгляд сына становился свинцово-тяжелым, лицо темнело, короткая крепкая шея наливалась кровью. Но если он убил, Борис-Михаил не простит ему такой низости.

Большие заботы доставляет первородный, большие. И один ли он? Все дети! Даже маленький Михаил. Сестра Мария души в нем не чает, пылинки с него сдувает. За ним ухаживает целый табун кормилиц, молодых и здоровых, но кто знает, каким он будет, когда вырастет... Князь желает, чтобы он принес сестре только радости, чтобы был здоров, чтобы стал гордостью государства. Но не все желания сбываются. Разве Борис-Михаил не дрожал над своими детьми, разве Расате-Владимир не умилял его первыми шажками, ребячьей болтовней? С какой радостью слушал бы он теперь похвалы сыну, но их становится все меньше и меньше, а в последнее время если кто и хвалит, то князь видит, что делают это неискренние люди.

И тут он впервые прикоснулся к горькой правде, которая останется с ним до конца жизни: Расате-Владимир недолюбливает новую веру. Веру, которую он, Борис-Михаил, утверждал и словом, и мечом. Неужто ему суждено увидеть сына среди врагов своих? Верно, Расате вкусил от старой жизни, но молодость на то и молодость, чтобы стремиться вперед, идти на свет далеких огней. Неужели Расате-Владимир душой остался в мире предков? Этот вопрос тяжелым камнем лег на сердце Бориса-Михаила, и ответа на него не было.

Князь вряд ли усомнился бы так в маленьком Михаиле, окрещенном в купели новой базилики, но в сыне он сомневался.

12

Мефодий вышел из церкви. Годы согнули его, ноги едва держали тело, но он был доволен собой. Предчувствуя смерть, он в последний раз обратился к христианам. Эхо его глуховатого, дрожащего голоса еще витало под высокими сводами соборного храма, когда он почувствовал, что силы покидают его, и пожелал вернуться в келью. Небо сияло, и от каждой зеленой травинки веяло ароматом жизни. Вербное воскресенье — праздник богодухновенного дня, праздник бессмертия — наполняло силой все живое. А где его силы? Он без остатка израсходовал их в борьбе за истину. И теперь мог спокойно покинуть этот мир страдания и клеветы, радостей и невзгод.

Опершись на Горазда. Мефодий поднялся по лестнице в келью. Жесткая постель приютила его, лампада, слабо потрескивая, кивнула огоньком, будто обрадовалась его возвращению, и все замерло.

Сказанные пастве слова: «Берегите меня, дети, до третьего дня» — будто притаились в углах кельи, кроткие и задумчивые, как его ученики. Мефодий лежал на тесной кровати, и его белая борода, длинная, отливающая перламутром, светилась в сумерках особенным сиянием. Желтая старческая рука бессильно свесилась с постели, Климент поднял ее и положил ему на грудь. Рука пересекла белую дорогу бороды и так и осталась лежать, изнуренная, отяжелевшая. Перед взором архиепископа проходили видения его жизни: из глубины молодости — смутные, неясные, из времени близкого — тревожные и нерадостные. Он встречал их, как гостей, — равнодушный к себе самому, но не к ним... Возвращение из болгарских земель стало началом новой надежды. Он не решился откликнуться на просьбу Бориса-Михаила и перенести свою резиденцию в Болгарию. Во-первых, Фотий не позволил бы, во-вторых, получилось бы, что он сбежал, бросив плоды многолетнего труда. И от кого бежать? От какого-то Вихинга!.. Мефодий не хотел примириться с тем, что папа рукоположил Вихинга епископом Нитры, сделав первым помощником Мефодия. Еще перед прошлой поездкой в Рим, с Семизисом, архиепископ возразил Святополку, когда тот предложил, чтобы папа рукоположил Вихинга епископом Нитры. Это возражение не было принято во внимание. Вихинг был уже закадычным другом князя. Он непрестанно сновал между ним и немецкими графами, маркграфами, создавал союзы, постепенно опутывая Святополка невидимой сетью. Святополк даже крестил сына Арнульфа, восточного маркграфа. Это было на руку Вихингу: Святополк начал больше считаться со своими соседями, чем с Византией, давние связи с которой казались ему бесполезными.

Официально Святополк был вассалом римском церкви. Моравско-Паннонским диоцезом управляли из Рима, и поэтому его страх перед немцами и немецкими священниками притупился. Папа позволил ему самому решать церковные вопросы, и князь не хотел лишиться дружбы с Вихингом. В той беседе с князем Мефодий попытался предложить Горазда и Климента кандидатами в епископы, но Святополк промолчал. Лишь во время приема у Иоанна VIII архиепископ понял, что Святополк вновь настаивает на кандидатуре Вихинга. С этого момента Мефодий стал подозревать, что Святополк в душе не желает ему добра. Мефодия радовал тот факт, что папа в письме, адресованном Святополку, безоговорочно поддержал архиепископа. Это письмо пытались утаить от людей, чтобы можно было распространять о Мефодии клевету, но попытка не удалась. Никогда не забудет архиепископ того, как Вихинг убежал от позора. Тогда Мефодий написал папе послание, чтобы ознакомить его с тем, что случилось, и понять, верны ли сведения, распространяемые Вихингом, будто папа приказал изгнать Мефодия из Моравии.



Ответ Иоанна VIII висел теперь над головой Мефодия, возле лампадки. В свое время Мефодий попросил учеников переписать его, разослать всем церквам в стране и предать гласности. Это письмо было настоящей победой над Вихингом. Вот оно:

«Иоанн, епископ, раб рабов божьих — архиепископу Мефодию. Видя в тебе одного из самых усердных проповедников истинного учения и одобряя твое ревностное пастырское служение, которое ты проявляешь в улавливании душ, верных господу богу нашему, мы вельми радуемся и не перестаем восхвалять и благодарить его за то, что он пуще прежнего разжигает твою ревность в исполнении его заповедей и милостиво оберегает тебя от всяческих бедствий на благо преуспеяния святой церкви.

Ив твоего письма мы узнали о твоих приключениях и о различных происшествиях. Насколько мы тебе сочувствуем, ты можешь видеть по тому, что мы во время твоего пребывания у нас советовали тебе следовать учению римской церкви в согласии с преданиями святых отцов, а также наставляли тебя чтить Символ и истинную веру, в соответствии с которыми ты обязан проповедовать и поучать.

То же самое мы написали и в нашем апостолическом послании преславному князю Святополку, которое ты, как уверяешь, передал ему. Никакого иного послания мы ему не посылали.

И ничего не велели мы ни тайно, ни явно тому епископу и не советовали ему делать ничего другого, кроме как руководствоваться твоими напутствиями. Еще меньшей веры заслуживает утверждение, будто мы заставили того епископа присягнуть, ибо об этом не было и речи.

Поэтому, чтобы уничтожилось в тебе сомнение, ты с божьей помощью и согласно евангельскому и апостольскому учению внушай всем святое учение и истинную веру, дабы принести обильные плоды Иисусу Христу от труда и старания твоего, а ты от его благодати получишь справедливое воздаяние.

Скорби о других искушениях, в которые ты впал так или иначе, но поскорее перебори их с радостью, ибо, как апостол говорит, никто не может быть против тебя, когда бог с тобой!

И когда с помощью божьей вновь приедешь сюда, мы желаем внимательно выслушать вас обоих, и мы с божьей помощью доведем до справедливого конца все, что было совершено противозаконно, и все, что вышеупомянутый епископ вопреки своему долгу сделал против тебя; и мы не остановимся, пока не уничтожим его непокорности решением нашего суда».

Но до встречи противников дело не дошло, да и папы вскоре не стало. Преемники Иоанна VIII очень быстро уходили вслед за ним: Мартин умер. Адриан III при смерти. Быть может, он и Мефодий преставятся одновременно? Архиепископ шевельнулся и попросил воды. Горазд подал знак Науму и Ангеларию, чтобы принесли глиняный кувшин. Подперев голову учителя, Горазд заметил, как трясется его собственная рука. Это не ускользнуло от взгляда Мефодия. Он отпил немного воды, и от попытки улыбнуться кожа у него на лице дернулась.

— Твоя десница не должна дрожать, сын мой... Народу и церкви нужна крепкая рука, сильная и справедливая!

Это были не просто слова, это была истина, которой Мефодий следовал всю жизнь. Он выстрадал ее и теперь завещал своему преемнику — Горазду. Архиепископ не видел никого более достойного, чем он. Горазд сможет продолжить борьбу с врагами, стремящимися уничтожить драгоценнейшие семена новой письменности. Он знает латынь, греческий и родной славянский, он правоверен и проверен. За ним стоит множество последователен нового учения, родственники Горазда и народ, любящий свою страну... Остальные ученики могут уйти в другие земли, оставив возделанную ниву, чтобы найти новую почву, которую они смогут вспахивать лемехом упорной мысли, но Горазд никогда не уйдет отсюда, из земли, где покоятся его предки. Правильно поступил Мефодий, избрав его своим преемником. Плохо, что Горазд только пресвитер и что не папа, а лишь архиепископ посвятил его в епископы, — неизвестно, признает ли это Рим... Много лукавства и неискренности накопилось в Латеране. И сейчас, перед смертью, Мефодий понял, что Вихинг снова уехал в Рим клеветать на него. Зальцбургский архиепископ Теотмар, преемник Адальвина, поддерживает Вихинга и неустанно натравливает его на Мефодия. Не сегодня началось это. Привык Мефодий, все испытал и теперь уже не волновался. За долгую жизнь он сделал много добра и потому за себя не боялся. Он крестил чешского князя Болеслава и его супругу Людмилу, встречался и беседовал с угорским и ляшским королями, приобщал к тайне божьего слова и истинной вере сербских жупанов и хорватских князей, оставил болгарскому князю книги на славянском языке и двух своих лучших учеников... Сумели ли они добраться до Пляски? Константин и Марко не посрамят его.

За них Мефодий был спокоен. Тревожила судьба семян, посеянных здесь. Сеятелей стало больше, но еще больше врагов, которые, будто огромный ореховый куст, закрыли все густой тенью, а под ней даже бурьян плохо растет, не говоря уж о нежных побегах истины. Чтобы укрепить эти ростки, вдохнуть в верующих новые силы, он, архиепископ Мефодий, захотел с ними побеседовать сегодня утром. Вопреки всем запретам он произнес проповедь по-славянски, чтобы возвысить свой народ, а через него — и себя. Сколько раз его вызывали в Латеран, сколько раз заверял он, что соблюдает все наказы. Несмотря на это, Мефодий не считал себя клятвопреступником, ибо всевышний создал языки, чтобы его восхваляли все народы. Этой простой истины не хотели понять хозяева Латерана...

На третий день Мефодий почуял конец и пожелал проститься с учениками. Они входили к нему один за другим, целовали костлявую руку и уносили в собой последнюю искорку от огня его большого сердца. В полночь Мефодий погрузился в беспокойный сои, но перед самым восходом солнца сон стал покидать его, и Мефодий увидел, как в светлом проеме двери появилась Мария, его меньшая дочурка. Она остановилась у постели и своей ручонкой ваяла его костлявые пальцы. Мефодий попробовал подняться. Он хотел пойти за дочерью, но голова затряслась, упала на подушку, а рука соскользнула с постели и бессильно повисла.

Климент опустился на колени, поднял руку учителя, поцеловал ее и во второй раз бережно положил поверх белой, светлой, как его жизненный путь, бороды.

Могучее дерево истины, под которым люди находили справедливость, перестало жить, и теперь некому было защитить их от молний и вихрей...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ