– Это интересует меня, – сказал Камау. – Невинных людей облучали радиацией.
– Если они живут у Марсабита, значит, это покоты и рендилле, – заметил я. – Какое до них дело кикуйю?
– Это люди, – сказал Камау, – и у меня сердце за них болит.
– Ты хороший человек, – проговорил я. – Я понял это с первого взгляда.
Я выудил несколько орехов из кисета, который носил на шее, – в этом самом кисете я прежде хранил талисманы и заговоренные предметы.
– Я Ахмеду сегодня их купил, – сказал я. – Можно?..
– Конечно, – ответил Камау. – У него очень мало радостей. Он будет рад даже орехам. Просто брось их к его ногам.
– Нет, – сказал я, сделав шаг вперед. – Опусти барьер.
Он опускал силовое поле, пока Ахмед не вытянул над ним хобот. Когда я подошел, огромный зверь осторожно взял орехи у меня с ладони.
– Невероятно! – воскликнул Камау, когда я вернулся. – Даже я осторожно подхожу к Ахмеду, а ты кормишь его с руки, как домашнего питомца.
– Мы последние из своих племен и живем заемной жизнью, – сказал я. – Он чувствует во мне родственную душу.
Я постоял так еще несколько мгновений, потом отправился домой и провел там очередную беспокойную ночь. Я чувствовал, что Нгаи пытается мне что-то сказать, передать какое-то послание в моих видениях, но, хотя я долгие годы толковал сны других, теперь я оказался неспособен истолковать собственные.
Эдвард стоял на краю красиво подстриженной лужайки, глядя на темнеющие уголья моего костра.
– У меня на террасе отличный камин, – сказал он, безуспешно пытаясь сдержать гнев. – Какого черта ты развел огонь посреди лужайки?
– Там и разводят огонь, – ответил я.
– Не в этом доме, понятно?!
– Я постараюсь запомнить.
– Ты хоть знаешь, сколько с меня ландшафтный дизайнер сдерет за причиненный тобой ущерб?
На его лице вдруг возникло встревоженное выражение:
– Ты же не приносил в жертву никаких животных?
– Нет.
– Ты уверен, что ни у кого из соседей собака или кошка не пропала? – настаивал он.
– Я знаю законы, – сказал я. И действительно, законы кикуйю диктовали жертвоприношение коз или другого скота, а не собак или кошек. – Я стараюсь их соблюдать.
– Трудно в это поверить.
– А ты их не соблюдаешь, Эдвард, – сказал я.
– Ты о чем? – не понял он.
Я посмотрел на Сьюзен, которая глядела на нас из окна второго этажа.
– У тебя две жены, – указал я. – Младшая живет с тобой, но старшая – за много километров отсюда, она видит тебя только по выходным, когда ты забираешь у нее детей на выходные. Это ненормально: все жены должны жить вместе с мужем и выполнять работу по дому.
– Линда мне больше не жена, – сказал он. – Ты это прекрасно знаешь. Мы развелись много лет назад.
– Ты мог бы себе позволить обеих, – сказал я. – Ты должен был сохранить обеих.
– В этом обществе у мужчины может быть только одна жена, – ответил Эдвард. – Ты вообще это к чему? Ты ведь жил в Англии и Америке. Ты это прекрасно знаешь.
– Это их законы, а не наши, – сказал я. – Здесь Кения.
– Это одно и то же.
– У мусульман может быть больше одной жены, – настаивал я.
– Я не мусульманин, – сказал он.
– Мужчина кикуйю может иметь столько жен, сколько способен прокормить, – заключил я. – Следовательно, ты и не кикуйю.
– Хватит с меня этих твоих надменных заверений в собственном превосходстве! – взорвался он. – Ты мою мать бросил, потому что она не была истинной кикуйю, – добавил он горько. – Ты отвернулся от моей сестры, потому что она не была истинной кикуйю. В детстве каждый раз, когда ты был мной недоволен, то говорил, что я – не настоящий кикуйю. А теперь ты утверждаешь, что никто из тех тысяч, кто последовал за тобой на Кириньягу, – ненастоящие кикуйю.
Он яростно воззрился на меня.
– Твои стандарты выше самой Кириньяги! Да существует ли вообще во Вселенной хоть один настоящий кикуйю?
– Несомненно, – отвечал я.
– И где же можно увидеть этот образец совершенства? – потребовал он.
– Не сходя с места, – постучал я себя по груди. – Ты смотришь прямо на него.
Дни мои перетекали один в другой, и их тупая скука нарушалась лишь редкими посещениями лабораторного комплекса по ночам. Затем однажды вечером, когда я подошел к воротам, мне стало ясно, что поведение Камау полностью изменилось.
– Что-то не так, – сказал я прямо. – Ты болен?
– Нет, мзее, совсем нет.
– Тогда в чем дело? – требовательно спросил я.
– Это Ахмед. – Камау не мог сдержать слезы, катившиеся по тропинкам его обветренных щек. – Послезавтра его убьют.
– За что? – удивился я. – Он напал на кого-нибудь из смотрителей?
– Нет, – горько отвечал Камау, – эксперимент сочтен удачным. Теперь они знают, что клонирование слона возможно, а раз так, то зачем содержать его дальше, если можно распилить остаток гранта?
– И что же, – возмутился я, – никому нельзя на них пожаловаться?
– Посмотри на меня, – сказал Камау. – Мне восемьдесят шесть лет. Мне эту работу из жалости дали. Кто меня послушает?
– Надо что-то делать, – сказал я.
Он грустно покачал головой.
– Они – кехи, – произнес он. – Необрезанные мальчишки. Они даже не знают смысла слова мундумугу. Не унижайся перед ними.
– Если я не унизился упрашивать кикуйю на Кириньяге, – ответил я, – то, уж будь уверен, не унижусь и перед кенийцами в Найроби.
Я пытался игнорировать фоновое гудение лабораторных механизмов и просчитывал варианты. Наконец я поднял глаза к ночному небу. Сквозь смог с трудом пробивалось оранжевое сияние луны.
– Мне понадобится твоя помощь, – сказал я.
– Можешь на нее рассчитывать.
– Отлично. Я вернусь завтра ночью.
Я развернулся на пятках и вышел, даже не остановившись у клетки Ахмеда.
Всю ночь я не спал и составлял план. Утром я выждал, пока мой сын с невесткой покинут дом, затем связался по видеофону с Камау, рассказал ему, что намерен делать и как он может мне помочь. Затем я послал по компьютеру запрос в банк и опустошил свой банковский счет, ибо, хотя я презирал шиллинги и отказывался обналичивать правительственные чеки, моему сыну оказалось проще окружить меня деньгами, чем уважением.
Остаток утра я провел, обходя агентства, где сдавались в аренду летательные аппараты, пока не нашел, что искал. Я попросил девушку показать мне, как им управлять, и практиковался до вечера, после чего завис над лабораторией, а увидев Камау, заложил курс к боковому входу.
– Джамбо, мундумугу! – прошептал Камау, снимая барьер на такую высоту, чтобы тщательно осмотреть и аккуратно пропустить внутрь аппарат. Я сдал назад до клетки Ахмеда, потом откинул заднюю часть корпуса и опустил рампу. Слон с осторожным любопытством наблюдал, как Камау отключает десятифутовую секцию силового поля и позволяет мне продвинуть рампу.
– Нджоо, тембо, – сказал я. – Иди сюда, слон.
Он неуверенно шагнул ко мне, потом сделал еще шаг и еще. Достигнув края клетки, остановился, ведь до этого каждый раз, как он переходил через него, то получал удар током. Почти двадцать минут потребовалось, чтобы выманить его за барьер орехами, потом слон все же вышел, неуклюже поднялся по рампе, и за ним закрылся люк. Я запер его в парящей над землей машине, и слон тут же панически затрубил.
– Ты его успокой, пока мы отсюда не убрались, – нервно сказал Камау, когда я присоединился к нему за панелью управления, – или он весь город перебудит.
Я приоткрыл панель в перегородке и тихо, успокаивающе заговорил со слоном – и, как ни странно, вскоре рев стих, а слон перестал шарахаться по отсеку. Я продолжал успокаивать перепуганного зверя, а Камау вел машину прочь от лаборатории. Через двадцать минут мы миновали Нгонг-Хиллс, а еще через час обогнули Тику. Когда спустя девяносто минут мы пролетали мимо Кириньяги – подлинной, увенчанной снежными шапками Кириньяги, с которой Нгаи однажды правил миром, – я не удостоил ее взглядом.
Мы, наверное, являли собой странное зрелище для всех, кто нас замечал: два придурковатых старика мчатся в ночи на грузовозе без номерных знаков с шеститонным чудовищем, которое считалось вымершим уже более двух веков.
– Ты не задумывался, как на него может повлиять радиация? – спросил Камау, когда мы миновали Исиоло и продолжили путь на север.
– Я спрашивал об этом у сына, – ответил я. – Он знает об инциденте и говорит, что загрязнение ограничено нижними склонами горы. – Я помолчал. – Еще он говорит, что вскоре там все прочистят, но я не думаю, что ему в этом можно верить.
– Но Ахмед должен будет пройти через загрязненный радиацией участок, прежде чем поднимется на гору, – сказал Камау.
Я пожал плечами.
– Значит, пройдет. Каждый прожитый им здесь день – дополнительный сверх срока, отведенного в Найроби. Он будет пастись на зеленых склонах горы и пить из ее глубоких холодных источников, и продлится это столько, сколько будет угодно Нгаи.
– Надеюсь, он проживет долго, – сказал Камау. – Если меня посадят в тюрьму за преступление, я по крайней мере хочу знать, что преследовал добрые цели.
– Никто тебя не посадит, – заверил я его. – С тобой ничего не случится, если не считать увольнения с уже несуществующей должности.
– Меня эта работа кормила, – уныло сказал он.
«Нет, Горящему Копью с тебя не было бы никакого толку, – решил я. – Ты недостоин его имени. Все так, как я всегда и полагал. Я последний истинный кикуйю».
Я вытащил оставшиеся деньги из кисета и протянул ему.
– Вот, – сказал я.
– А как же ты, мзее? – спросил он, с трудом сдерживаясь, чтобы не выхватить их у меня.
– Возьми, – сказал я. – Мне они не нужны.
– Асанте сана, мзее, – проговорил он, взяв у меня деньги и сунув в карман. – Спасибо тебе, мзее.
Мы молча летели, каждый думал о чем-то своем. Найроби отдалялся все дальше, и я сравнивал свои чувства с теми, какие испытывал, покидая Кению ради Кириньяги. Тогда я был преисполнен оптимизма и уверенности в том, что мы воплотим так ярко представлявшуюся мне Утопию.