Маленький моторист наконец услышал разговор и, глянув на гостя, заулыбался.
— Так присаживайся, Федор, — пригласил механик, направляясь к мотору.
— Ступай отдохни, — разрешил он подростку, беря у него масленку и ветошь.
Тот, как с ледяной горки, скользнул по наклону палубы и смаху плюхнулся на ящик.
— Устал, Кирюша? — спросил Федор Артемович, пытливо поглядывая на взмокшего от жары моториста.
— Немного. Мы по одному на вахте. Вдвоем тесно, когда качает… А я про вас теперь думал.
— Что?
— А что вы как с неба свалились. Кого ни спрошу, никто ничего не слыхал: может, остались вы в Севастополе, может, к партизанам в горы пробрались, может, в плену или погибли…
Федор Артемович помрачнел.
— Чуть не остался… Слышал про террасы?
— Конечно. Значит, и вы оттуда уходили?
— Да, — вздохнул Федор Артемович. — И я оттуда уходил. В ночь на третье июля, когда в Севастополе уже были немцы. До смерти не забуду.
Искоса посмотрев на шкипера, Кирюша задумался, припомнив высокий извилистый берег между Херсонесским маяком и мысом Фиолент, крутые каменные пласты, длинными рыжими ступенями сползающие к морю.
Пыльная пустынная дорога вьется мимо раскопок старинного города Херсонеса. Кирюша частенько находил там заплесневевшие монеты и утварь. Обомшелые развалины храма богини Дианы, которой в давние времена приносились человеческие жертвы… Раскинулось выжженное солнцем бурое побережье, испещренное приятными глазу квадратными пятнами кудрявых виноградников. Дремлет, нежась под солнцем, беспредельное синее море. Неподвижно, как гигантские глыбы малахита, стоят на дне подводные леса водорослей, хорошо различимые с вершины террас, ласково манит к себе прозрачная глубь… До чего приятно, сомлев от жары, кинуться с крутизны в море!
Иное представилось Федору Артемовичу — такое, чего, к счастью, не довелось видеть, испытать и пережить Кирюше. Стена отсека словно раздвинулась, открыв взору бывшего шкипера кишащие людьми выступы и расщелины, черные тени «мессершмиттов» и «юнкерсов» на желтых откосах скал, бесконечные фонтанчики пыли, взвихренной пулеметными очередями, всплески у подножья террас, взбудораженное до дна штилевое море…
День сухой и мучительный, как ощущение распухшего от жажды языка. Вторые сутки держались последние защитники главной базы Черноморского флота, прижатые немецкими танками и автоматчиками к морю, на скалы террас, обстреливаемые с высоток над взморьем и с воздуха; отбивая атаки наседающих врагов, с горечью, понятной лишь черноморцам, обращали свои взгляды в ту сторону, где в сплошной пелене дыма изнемогал в предсмертных муках родной Севастополь. Наперекор орудийным залпам и разрывам бомб, рассыпались учащенные пулеметные и автоматные очереди. Слыша их, люди на террасах поминали добрым словом горстку храбрецов, которая заслоняла путь к их «пятачку», к террасам. Исход боя был предрешен. Однако черноморцы, засевшие среди развалин в городе, заранее обрекли себя на смерть, чтобы выиграть время и прикрыть террасы до ночи, когда подойдут корабли…
— А про такое слышал: «Рус буль-буль»? — глядя в пространство, тихо спросил Федор Артемович.
Кирюша отрицательно мотнул головой.
— «Буль-буль»… — глухо повторил Федор Артемович. — Ничего, скажем и мы, когда они забулькают!.. Это фрицы кричали с высоток над террасами. Два дня кричали, а сунуться поближе не смели, хотя с трех сторон прижали нас до моря. Очень хотелось им скинуть всех нас туда… Кричат, а сами ни с места. Учеными стали после Сухарной балки, Сапун-горы, Константиновского равелина и Малахова кургана. «Пятачок» им еще на копейку разуму прибавил. Кто из них уцелеет, когда войне срок выйдет, тот и во сне вспомнит. Вместо чертей черноморцы приснятся. А ведь какое преимущество: танки и минометы, автоматчики сховались за танками и строчат по верхушкам террас, «мессера» с одной стороны бреют, «юнкерсы» утюжат и взморье и террасы — с другой… В общем, похоже, что амба нам. Придется костьми лечь прежде времени. Кораблей нет. Море под боком, а не напьешься. Вторые сутки без глотка пресной воды. Язык распух. Мычим, а не говорим. Сколько бы немцев тогда против каждого из нас ни стояло, но хуже всего — без воды очутиться. Солнце до мозгов пропекло, всякая всячина в голову лезет.
Пришла мне грешная мысль. Дай-ка, думаю, заплыву подальше. Телу от моря приятнее будет, проживу несколько лишних часов, подведу на досуге итог своей жизни, пока силы наверху держат. И на душе радостнее, когда чуешь вокруг море, родное море. Оно примет к себе, схоронит, как сына, не даст фрицам надругаться над мертвым. А живым не возьмут… Все так думали. Никто пощады не ждал и не просил. Лучше смерти поклониться, чем немцам. Чуть не уплыл, да опомнился, понял, что жара и жажда торопят на гибель. Тут один хлопец про сахар сказал. Сахару, что консервов, было: вволю. Зачерпнули каской морской воды, растворили, попытали на вкус: муторно до головокружения, но терпимо. Пьем — оторваться не можем. Спасибо, врач отнял. Он по всем террасам бегал под пулями и предупреждал: «Только для поддержания организма, товарищи, ни в коем случае досыта, иначе пропадете!» Кто его не послушался, невыносимую муку принял.
Как ни тошно пить было, неладные мысли улетучились. Разве много человеку надо? Смочил душу, и ладно. Немцы про наш секрет не догадались и рассчитывали, что мы без воды — вроде рыбы на бережку. Смотрим, вдруг они осмелели и сунулись на самый аэродром у маяка, чтобы уцепиться за верхние карнизы и разделить террасы надвое. Положение просто отчаянное: если они закрепятся, то деваться нам некуда, не удержимся до ночи. Их целая рота нагрянула. Тогда навстречу им, да еще бегом, пятнадцать автоматчиков из морской пехоты: двух рот хлопцы стоят… Охрипли, языки ворочаются, будто их заклинило, но «полундра» получилась такая, что фрицам, наверное, тысяча голосов почудилось. Драпанула та рота не только с аэродрома — еще с километр за высотку, где раньше окопалась. Не до смеха нам тогда было, и то смеялись, как маленькие. И противно и досадно — ох, до чего же обидно, потому что не храбростью немцы одолели Севастополь, а силой и техникой. И то ночью ни с места. Стреляют куда попало для своего спокойствия, но ни шагу вперед. Барахольщики с автоматами!
Как стемнело, с моря задул ветерок. Галька остыла. Выбираем ее и лижем, будто мороженое. На секунду, а все-таки жажда меньше. Сидим, ждем у моря погоды. Нема кораблей. Скоро полночь. Кое-кто приуныл, отчаялся, не без этого. Другие сговариваются, чтобы в горы податься, к партизанам. Значит, зайти в море до ноздрей и по одному пробраться мимо того места, где немецкие танки берег караулят. И я пристал.
Долго не собирались. Идем молчком. На полпути, метров пятьсот мористее, показались силуэты. Вот когда хотелось на все море крикнуть от радости: «Корабли! Наши! Не забыли про севастопольцев!» На всякий случай поплыли к ним втроем: если двое утонут, третий доберется. Ботинки я скинул, китель тоже, а без брюк неудобно, как ни тяжело в них. С полчаса канителились, пока вылезли на палубу и легли на ней вроде выловленных утопленников. Отдышались и объяснили командиру обстановку на террасах. Командир послал шлюпку за остальными из нашей группы, но их в том месте не оказалось: пока мы плыли, они ушли обратно, чтобы предупредить всех, кто заждался. Не только о себе думали. Подгребаем туда, а берег у террас будто в разноцветных светлячках: желтые, красные, зеленые… Мигают, морзят: «Спасибо, что выручили! Черноморцы своих не покидают в беде!» И тому подобное. Вокруг тихо-тихо, если не считать, что немцы с высоток палят для собственной храбрости да Севастополь гудит вдалеке: еще бьются в нем насмерть люди, которые прикрывают нас.
Корабли курсировали вдоль «пятачка» почти до рассвета. Шлюпки переправляли раненых, прочие вплавь добирались и, как ни устали, перво-наперво просили пить. Пили столько, что скоро в цистернах на донышке пооставалось… А перед рассветом попрощались мы с крымской землей и пошли курсом до Новороссийска. Стал я на корме и все гляжу на то место, где был наш Севастополь: зарево на горизонте, прожектора шарят по небу, гул раздается, будто земля стонет…
Федор Артемович перевел нахмуренный взгляд на Кирюшу.
Прижав к груди кулаки, маленький моторист уставился на зыбкую «летучку». Пламя ее, раздуваемое и колеблемое порывистыми движениями сейнера, отсвечивало в угрюмых глазах подростка. Он весь был под впечатлением рассказа.
В дыму черных разрывов, сквозь все, что оживлялось памятью и воображением, плыл, не исчезая, то близкий и отчетливо различимый, то далекий и неясный силуэт женщины в простеньком платье — матери, его матери, ждущей сына, как обещала она ему в минуту прощания, на пепелище Севастополя…
Глаза Кирюши мигнули от неожиданности. Громкий голос Баглая прозвучал так внезапно и резко, что все, кто находился в моторном отсеке, невольно вздрогнули и обернулись.
— Стопори, Андрей Петрович! — приказал старшина, просунув голову в дверцы. — Ближе подойти нельзя. Собирайся, товарищ Вакулин. Шлюпку…
Не договорив, он исчез.
На верхней палубе над моторным отсеком раздался глухой топот ног, затем послышались тяжелые удары в борт, сдавленный крик человека, а спустя несколько минут в дверцах снова появилась голова старшины.
— Вот петрушка с перцем! — ругаясь, объяснил Баглай. — Ермакову шлюпкой руку придавило. И выдернуть не успел. Не утерпел, неженка, голос подал, а ветер, сами знаете, прижимной. Хорошо, если скрипачи[10] с фрицами не торчат на берегу.
Новость поразила всех.
Баглай даже растерялся.
— Как же быть теперь? — вслух рассуждал он. — Одному Кебе обратно не выгрести. Андрею Петровичу от мотора отлучаться нельзя. Самому пройти — не имею права…
— А я? — напомнил Кирюша.
Шкипер скептически осмотрел его.
— Не выдержишь, сынок.
Маленький моторист разобиделся:
— Что я, в переплетах не бывал, товарищ старшина? Спросите у Федора Артемовича про Севастополь!