Кирза — страница 38 из 39

Спасает Улыбона лишь приход старшины.

Бойца возвращают в строй.

Арсен придирчиво изучает его подбородок. Но, вроде, бритый. Полотенца избежать удалось. В каждом призыве находится кто-нибудь, вкусивший такого «бритья». У нас — Гитлер. У черпаков — молдован по кличке Сайра. Среди шнурков — покинувший часть Надя.


От него все же пришло в часть письмо. Получил письмо Кувшин. Обычный конверт с тетрадным листком и вложенной черно-белой фоткой. На ней Надя — не Надя уже, а отъевшийся, с наглой ухмылкой солдат в боксерских перчатках. Не узнать. На заднем фоне — горы. Служит он теперь на каком-то аэродроме. Кажется, в МинВодах. Служба непыльная, климат хороший. Письмо Кувшин никому не показал. Пробовали забрать силой — не нашли. Так и не узнали подробностей. Но фотография обошла всю казарму.

— Наглядный пример, как место красит человека, — ухмыльнулся зашедший по такому поводу к нам Череп. — Этот своим душкам еще даст просраться.

Череп редко когда ошибается.


***


Затяжная снежная зима нехотя идет на убыль.

Пару раз были совсем уже весенние оттепели. С крыш казарм свисают устрашающего вида сосульки. Их дневальные сбивают швабрами, высовываясь из окна. Глыбы льда разбиваются об асфальт, брызгая крошевом.

Проседают некогда идеальные, выровненные по веревке сугробы в форме «гробиков».

Те бетонные чушки, которые таскал я, выпучив глаза и обливаясь потом, выкладывая поребрик, за время зимы растрескались и покрошились, от ударов скребков и ломов.

Снова облупились звезды на въездных воротах. Опять барахлит связь с «нулевкой» — постом между частью и городком.

Описывать события последних месяцев службы — дело неблагодарное. Событий особых нет. А если и есть — то давно уже не события. Серая рутина мерзлых будней. Тупость. Скука.

Даже происшедшее чэпэ — смерть в роте «мазуты» солдата Довганя — затронуло мало.

Пусть шакалы волнуются. Те действительно напуганы — бегают с журналами по технике безопасности. Заставляют всех расписываться за какой-то инструктаж. Всем срочно оформили «допуска» к работе с электричеством. Даже мне, путающему «плюсы» и «минусы» у батареек. Теперь я — электрик.

У Довганя допуска не было. Он полез в котельной чинить провода и взялся рукой за что-то не то. Полез не сам — по приказу. Разряд пробил его наискось — через правую руку в левую ногу. Да так, что подошва кирзача задымила. Мгновенно умер.

«Досрочный дембель». Полгода не дослужил.


Но даже об этом поговорили пару дней, и то — вяло как-то.

Все мысли — о доме.

Каким я вернусь. Что делать буду.

Появилось много свободного времени. Ни альбом, ни парадку делать не собираюсь. Почти никто из москвичей этим не занимается.

Пытаюсь занять себя чтением — любимым занятием до службы. Перечитал от скуки всего Достоевского — в полковой библиотеке целых десять томов собрания сочинений. Никогда не любил Федора Михайловича. Хоть и приходилось отвечать на билеты по нему, в той, прошлой жизни.

«Записки из Мертвого дома» выучил почти наизусть. Читаю в нарядах, вечерами перед отбоем. Натыкаюсь на пугающие места книги. Которых не замечал на гражданке.

Не касались они меня.


«Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ божий, тот уже поневоле делается как-то не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя».


Если чудеса и преображения случаются, то не с нами. И не у нас.

Очень хотел бы сказать, что после прочтения книги стал другим. Что-то осознал. Чему-то ужаснулся. В чем-то раскаялся.

Это было бы красиво, литературно.

Но было бы неправдой.


Все, что хочу — домой. Убраться отсюда навсегда.

Все в части знакомо. Все обрыдло. От всего воротит.

Аккорда дембельского у нас нет. Через день в караул, неделями, не сменяясь — на КПП. Какой тут аккорд…

«Дробь-шестнадцать» на завтрак. Комок серых макарон «по-флотски» на обед и неизменная гнилая мойва на ужин.

Кормят так херово, что во время стодневки, наплевав на «традиции», решили масло свое не отдавать. Пайка — единственное, что можно есть.

Если выдают вареное яйцо — сразу же делается «солдатское пирожное», как назывет его Паша Секс.

Извлекается желток и смешивается в алюминиевом блюдце из-под пайки с размоченными в чае кусками сахара и кругляшом масла. До кашеобразного состояния. Полученый «крем» намазывается на кусок белого хлеба, накрывается другим. Откусывая, почему-то всегда закрываешь глаза.


В караулке висит прибитая к потолку портняжная лента. Каждый день от нее отрезается очередной сантиметр.

Давно уже выгнали полотенцами зиму из казармы, а весна все не спешит.

Взгляд у всех какой-то тусклый, оловянный.

Ждем приказ.


***


Курим в сушилке.

Окно, несмотря на хмурое утро, распахнуто. Табачный дым тянется, ползет наружу извилистыми линиями.

Сижу на подоконнике, вполоборота к остальным, и время от времени стряхиваю пепел за окно. Мне видна жестяная крыша нашей с ротой МТО курилки, чуть поодаль — потемневший уже слегка щит с изображением «Бурана» — гордости нашего рода войск, российского «шаттла».

Я помню, что Вовка Чурюкин начал рисовать этот щит еще в карантине, грунтуя и разлиновывая огромный прямоугольник железа. Заканчивал он его уже в роте «букварей» — вон их казарма, за тонкими березовыми стволами.

Вовка уходит на дембель в следующей партии, через три дня.

К началу мая из наших не останется здесь никого.

Не верится, что это — мой последний день в части. Какой там день — последние часы!


Три дня назад уехал в свои Ливны Паша Секс. Уволили его еще раньше, но Паша завис в гостинице военгородка, ожидая земляков. Из Питера привозил каждый вечер водяру и звонил нам с КПП.

От водки наутро трещала голова. Лежали на койках, накрывшись с головой. Молодые приносили с завтрака пайки. К обеду мы просыпались, съедали пайку и шарились по казарме. Вечером опять звонил Секс…


Ну вот и конец всему этому.

Через двадцать минут мы должны быть в кабинете начальника штаба, на инструктаже. Вручение воинских проездных билетов и осмотр внешнего вида.


Хохлы сидят в самых обычных парадках.

Другие, настоящие, дембельские — заныканы в укромном месте где-то в военгородке. Скорее всего в чипке, у буфетчицы Любы.

Люба, добрая и толстая тетка лет пятидесяти, совершенно бескорыстно предоставляет «мальчишкам», как она нас называет, свою кладовку.


Непременный атрибут дембеля — кожаный чемодан-«дипломат». Худенький Мишаня Гончаров сидит прямо на нем, слегка раскачиваясь в стороны. Более солидные Кица и Костюк держат дипломаты на коленях.

Мишаня, закуривая по-новой, искоса поглядывает на меня. Наконец, не выдерживает:

— И тебе не западло вот в таком виде на дембель ехать?


На мне — шинель, которую относил обе зимы. Левая пола вытерта до рыжей проплешины ножнами штык-ножа.

Ремень простой, «деревянный», правда, расслоенный мной еще год назад. «Кожан» я отдал Кувшину — на днях он станет «черпаком», тогда и наденет.

Под шинелью у меня самое обыкновенное пэ-ша с одним-единственным значком — синим «бегунком».

На ногах — приличные еще, не в конец разбитые сапоги, не кирза даже, а юфть. Привезенные старшиной под Новый год с какого-то склада в Питере. До этого я полтора года отходил в тех самых, в карантине выданных кирзачах. Мой сорок восьмой размер не ходовой, замены найти оказалось не просто. Во что превратились те, первые сапоги — смешно вспоминать. Разве что веревочкой подошву не подвязывал…

Дипломата у меня нет. Все добро — мыльно-рыльные принадлежности, полотенце и пара книг, — уложено в обычный, затасканный слегка вещмешок. Его я выменял на значок «Отличника» у каптерщика «букварей».


Думаю, что ответить.

— То есть, как чмо я домой еду, ты считаешь? — спрашиваю Мишаню и спрыгиваю с подоконника.

Тот делает вид, что не услышал и заговаривает о чем-то с Костюком.


В сушилку заходит дежурный по роте, сержант Миша Нархов. Штык-нож болтается у него где-то возле колен. Головного убора нет, в руке — кружка с чаем. Нархов нашего призыва, но ротный связистов с увольнением «мандавох» затягивает.

Мише скучно. Во всей внешности сержанта читается только одно — «посмотрите, как я заебался».

Миша известен своим коронным портняжным «номером» этой зимой. На выданном нам пэша пять пуговиц со звездой. Бляхе ремня полагается быть между четвертой и пятой, нижней. Миша не поленился вырезать и обтачать шестую петлю и пришить еще одну пуговицу. Пересчитывать пуговицы никому в голову не пришло. Несколько месяцев он спокойно носил ремень бляхой книзу, но формально — над последней пуговицей. Пока матерый старшина все же не заподозрил подвоха и не пересчитал пуговицы. Миша не учел мелочи — нижняя пуговица у старого стирается бляхой до серого цвета. Она же у него было новая, золотистая.


Мы с Мишей в приятельских отношениях. Угощаю его сигаретой, и он, попеременно затягиваясь и шумно отхлебывая чай, принимается расхаживать по сушилке. На одном из крюков, вделанных в бетонный потолок, висят чьи-то постиранные брюки пэ-ша. Когда Нархов проходит под ними, влажные лямки задевают его голову. Сержант недовольно кривится и снова марширует от окна к двери, время от времени выглядывая к дневальному.


— Ну что, бойцы, — останавливается Нархов, наконец, возле хохлов. — При параде домой едем, а? После штаба — бегом к Любке?

Хохлы степенно улыбаются.

— Мы-то домой, а ты здесь вешайся! — огрызается Гончаров и кивает на меня: — Ты, вон, как этот вот поедешь, тоже небось: