Кислородный предел — страница 58 из 75

Окрестная, с какой-то первозданно жирной щедростью насаженная зелень предлагала глазу все возможные оттенки (от свежего салата, сельдерея, яблока, зеленой груши, лайма до изумруда, малахита, патины, болота) — и все возможные рельефы — от наждака, ковра и бархата до жильчатого атласа и шелка прохладной нежной, словно бы девичьей или детской, кожи. Прозрачный, твердый воздух, напоенный щекотным, смоляным, горячим духом шишек, прелой хвои, после долгой отвычки одурял, был осязаемее, реальнее, материальнее, чем собственная плоть, в которую не верилось; его, казалось, можно было резать на куски и загружать в фургоны, как кубы арктического льда, — везти в большие города, в Москву, чтобы там, со всеми поделившись, выдышать и выпить. Дикие поляны, обрызганные васильковой синью, как будто звали лечь, упасть, затеять тщательную слежку за прихотливой толкотней лимонниц, за геликоптерным вальсированием стеклянных голубых стрекоз, в буквальном смысле сделаться и тише озерной заводи, и ниже отцветающей травы.

Но двое, что стояли под сосной, как будто воровато прячась в густой тени тяжелых темных лап, от этого порыва — пасть и раствориться — были беспробудно далеки, к красотам слепы, к воздуху нечутки, да и не храмом все же была вокруг природа — заповедником, из векового бора выгороженным и охраняемым усердно уголком Эдема, не заведением Господа была, а человеческим учреждением. Сквозь хвою сосен и листву подлеска белел вдалеке свежим мелом больнично-санаторный корпус, скрывающий под плоской кровлей, за скромно-опрятными стенами свое пятизвездочное нутро с астрономической ценой за пребывание в одноместном номере и уж тем более в палате люкс.

Вот говорят: собака на хозяина становится похожей, не то хозяин — на собаку, супруги после долгих лет совместной жизни — друг на друга. А как же вот они, Подвигин с Сухожиловым? Знакомые неделю, меньше? Из разной глины их природа, замесив по-разному, лепила, достигая разности во всем от макушки до пяток, одного топором обтесала, и хватит, по второму — потщательнее, бритвой прошлась, а взглянешь на обоих, и сродство полнейшее, необъяснимое и страшное — горшок и амфора, ага, в одной и той же печке обожженные.

— Долго он, — прервал молчание Сухожилов.

— А долго это значит что? Это значит, нашел?

— По-разному может.

— Я вот что тебя хотел спросить. Что ж, все это время ты один? Были ведь другие. Не женился. Почему? До тридцати?

— Ну а ты почему?

— Я ж служивый. Это все объясняет.

— Служивые еще курсантами, по-моему? Лейтенантские погоны не успел, а уже жена, коляска, двойня.

— Ну, по-разному у всех. Так чего… не женился-то? Что, идейный холостяк?

— Идейный, идейный. Я же как?.. Я на самоутверждение ориентирован был. А коляска — обуза, ярмо. В таком вот свете виделось.

— Ну, а жил… под крышей?

— Было, да. С одной. Год продержался и выдохся. В тупик зашли — я ж ни в чем себе не отказывал, разницы не делал между ней и остальными. Как там Драбкин говорил? «У меня жена — по разряду статусных вещей»?

— Драбкин тоже. Полдетдома нарожал давно бы.

— Говорил же, он — несчастный человек. Не может.

— Импотент?

— Вроде вещи разные. Это как бы хрен маячит, но головастики все дохлые. А у меня, вообрази, — признался Сухожилов, — ребенок тоже мог бы быть.

— Это где же, как?

— А вот с ней, с Камиллой, с той моей. Имя тоже, да? — постарались предки. Жили, жили с ней мы, как глухой с немым в кочевой кибитке, и вот на тебе — залетели. Ну я ни сном ни духом — жизнь своя, отдельная, на полную катушку. А тут бац, и она меня перед фактом.

— Ну и дальше?

— Стоп, обрыв, а не дальше. В общем, девочка моя сама все решила.

— Это вы зря, — сказал Подвигин даже как бы осуждающе.

— Ты католическая церковь, что ли, ортодокс у нас? — усмехнулся Сухожилов. — Ну а как еще? Это же не жест отчаяния, не возмездие мне за предательство, а осознанный шаг. Между нами ничего — все построено на самолюбовании… Ну, с моей-то точно стороны… Дальше не жизнь… Ей, Камиллочке, двадцать годков, она сама еще ребенок… Ну куда ей? Ветер в голове, романтика, красная дорожка, Оскары, всякая херня. Не готова, должен понимать.

— Да чего несешь ты — не готова? Да они всегда готовы. Это в их природе — быть всегда готовыми. Ты не готов, а она, твоя, с тринадцати готова. Инстинктивно к деторождению тянется. Как растение к свету. Еще умом не понимая, с тех пор, как женское впервые в ней проснулось, и вот она уже и раскрывает свою тычинку, дырочку, не успокоится, пока не перестанет быть порожней. А то, что о будущем у нее понятия ни на грош, о том, как жить и выживать, так это твои проблемы — не ее. Ты должен позаботиться. А ей носить лишь и кормить непосредственно грудью. Все остальное — за пределами ее природы.

— Ну хорошо, а что бы было? У нас все ниточки разорваны. А только на ребенке, на вот этой пуповине — ну, мало же этого, мало.

— Ну и что же ты хочешь сказать? Что она поскоблилась — у тебя отлегло? Это ты хочешь сказать?

— Нет, не отлегло. Как такое отляжет? Самолюбие во мне сперва взыграло. Уязвленная гордость. Он же мой, плоть от плоти, это мой головастик, не какой-нибудь драбкинский Сын. Богатырь. Или дочь. Все равно что еще один я. Бессмертие мое, в конце концов. А она, не спросив, отняла. Я ж до того договорился, что родила бы и валила на все четыре стороны. Ну, я ее возненавидел временно. А потом я понял — не имею права. Стыдно стало. Ну потому что походя, случайно. Я его не хотел, я его совершенно не ждал от нее. Это не было целью, это не было чем-то высшим, желаемым, мечтаемым. Так, побочный эффект взаимной глухоты. Понимаешь, если была трещина между нами с самого начала, то ребенок — разве он смазка? Клей? Нет, живой, с руками и ногами, просит жрать, орет, да еще, по слухам, вроде и имеет душу. И ее вдруг встретил. На днях, позавчера. Сидит в машине, нос воротит. Заметила меня и явно захотела спрятаться… ага, сквозь землю. Я хотел тоже мимо, я же в этом поиске, а она — жизнь прошлая, но потом подошел, что-то в спину толкнуло. Ну, привет-пока. «Ты что здесь в больнице?» — «Так». О главном ни слова. Потому что никакого главного и нет. А она изменилась. Подурнела и в то же время лучше стала — ну свет не свет, а что-то есть такое. Одета тоже без прежней провокационности. Я хотел спросить, не в монастырь ли собралась. Удержался. И на меня издалека так смотрит, с болью и в то же время с чувством словно бы освобождения. И меня уже нет у нее на пути. Потом мысль вдруг мелькнула нехорошая.

— Какая?

— Что заболела чем-то, раз в больнице.

— Спросил?

— Спросил, да. Успокоила. Сказала, пустяки, обычное по женской части.

— Поверил?

— Поверил, да. Ну, успокоился, и страшно стало вдруг. Ну, вот мы были с ней, и ничего теперь: был целый мир, который, пролетая мимо, меня коснулся, чуть задел… да и задел ли? Поравнялся, бросил тень и дальше полетел. Отроки, мать ее, во Вселенной. Кассиопея, мать, с Альфацентаврой.

— Ас ней теперь? Ну, с Зоей как?

— Ты много вопросов стал задавать. Ну, хорошо, я так скажу. Вот я живой. Зачем? Я ж вообще не знаю, кто и как меня оттуда вытащил, с какого этажа. Летел не летел, падал не падал? Куда? Где застрял? Обо что в итоге шмякнулся? На какое одеяло? Мне об этом никто не рассказал. Тем, кто меня ловил, не до рассказов было… Это как-то неприлично говорить о какой-то персональной собственной отмеченности, о какой-то свыше предназначенности… Но мне, ей-богу, надо с ней решить, найти — я это только знаю. Тупо найти. Ответственность впервые в жизни. Мне Драбкин, знаешь, что? Ты что, мол, Сухожилов, пыжишься? Ты лишний, друг, не при делах. Вон есть хирург — у них срощенность, как у сиамских выродков, а ты ей до места известного.

— И что? Не прав?

— Ну, прав, наверное. Но знаешь, я ее увидел, и это было попадание в образ самого родного. И мне с таким вот попаданием все эти доводы до фонаря. Я же с самого начала понимал, ну до гостиницы еще, что есть такой… хирург. Но кого же это останавливало? Я этого хирурга так отсепарирую, что мало не покажется. А? Диссекцию им? Разлучение? Что, не бывает? — сказал Сухожилов, не то потешаясь, не то на предельном серьезе.

Идея сухожиловская, что Зоя из больницы могла сама уйти, себя не помня, идея помешательства, в которой содержался и росток надежды на спасение, все не давала Нагибину покоя; вцепился он в нее, поговорил с Володей Бахаревым из института мозга. Что может быть в подобных случаях, какие выводы и перспективы, чего бояться, где искать? Володя не стал рассказывать о механизмах памяти и импульсной активности в цепях нейронов. Он лишь сказал, что в данном случае возможность амнестических процессов не исключена. Механические травмы, гипоксия, огромное количество различных химических веществ, психологические потрясения — все это широко известные агенты амнезии, которую ученые к тому же научились вызывать искусственно, используя сверхнизкие и сверхвысокие температуры, фармпрепараты «серьезно ограниченного» доступа и, главным образом, электросудорожный шок. Конечно, подавляющее большинство всех случаев, с которыми врачи в реальности имеют дело, — физическое разрушение следа памяти банальным алкоголем плюс случаи на производстве. Пожар? О да, конечно, тут в ход вступают сразу с полдюжины агентов; тут и нехватка кислорода в организме, и отравление продуктами горения, и болевые шоки, и, конечно, смертный страх.

«Да может быть такое, что ни имени, ни близких, разумеется». — «До самого рождения?» — «Ну, да, фрагменты, вспышки, лица — без связи, без названия». — «А самому возможно вспомнить? Без врачебной помощи?» — «По-разному. Зависит от градиента». — «Володь, по-человечески». — «Градиент — это время между, понимаешь? Промежуток между закреплением следа и той секундой, когда этот след уничтожить, стереть будет уже невозможно. И если, грубо говоря, тебя ударили по голове намного позже этого мгновения, то не страшно. Ты можешь вспомнить — с помощью или без помощи».