Кит на пляже — страница 5 из 29

Из дома на музыку


Как какой-нибудь вор, я пробираюсь к своей улице. Оглядываюсь по сторонам: вдруг на каком-нибудь углу стоят и болтают мои одноклассники? Но их нет. Отлично! Мне прямо сейчас совершенно не нужно, чтобы они припёрлись к моему дому, тем более в нашу квартиру или в мою комнату.

Наша улица петляет у подножия крепостного холма. В конце несколько многоэтажек, а к холму лепятся небольшие домики и старинные виллы. На тротуарах вдоль односторонней улицы растут деревья – чинары, Platanus orientalis.

Я звоню в звонок. Так быстрее. Пока найду ключи, обычно кто-нибудь уже откроет. Ключи у меня всегда лежат на самом дне рюкзака, это безопаснее всего. Я не теряю вещи так, как мама, но ключи несколько раз уже пропадали. Поэтому ключи в школе я прячу поглубже. Звоню ещё раз и поднимаю лицо к чёрному «божьему оку» – оно установлено под стеклянным колпаком у входа в сад. Я преувеличенно улыбаюсь во весь рот и машу рукой, как какой-нибудь морской котик. Когда мы покупали дом, камеры наблюдения уже были установлены. Дверь дребезжит и открывается. Я вхожу во двор. Папа дома. Я вижу его машину у гаража. Это значит, что он пришёл ненадолго, вечером у него ещё какая-нибудь встреча. Если бы ему не нужно было уходить, он бы поставил свою машину в гараж, рядом с маминой. Я прыгаю через ступеньку и влетаю в дверь, которая как раз открывается мне навстречу. Наша Бреда идёт домой.

– У тебя сегодня нет музыки? – спрашивает она.

– Есть, – отвечаю я и пролетаю мимо неё в дом, – через пятнадцать минут.

Бреда – наша домработница. Она помогает маме с домашними делами: готовкой, уборкой и так далее. Это так называется – «помогает», на самом деле она всё сама делает. У мамы не хватает на это нервов. Она так и говорит: «У меня нервы, поэтому Бреда мне помогает». Так она говорит гостям и друзьям. Бреда приходит каждый день. Кроме суббот и воскресений: по выходным она ездит домой помогать своей маме. Они живут в деревне; Бреда это ненавидит, она мне так и сказала: «Ни за что бы не осталась в деревне», но всё равно ездит туда каждую неделю. Бреда отличная. Она искусствовед по образованию. Но настоящую работу найти никак не может. Некоторое время она водила такси, а теперь вот работает в нашей семье. Папа пообещал ей, что поможет найти работу.

– В холодильнике твоя любимая еда…

– Картофельные тефтели! – кричу я с искренним воодушевлением.

Бреда кивает.

– Пусть их мама бросит в кипяток. А соус я оставила в микроволновке.

Я обнимаю Бреду; она на мгновение прижимает меня к себе.

– Всё, я пошла, – говорит она, – времени мало. А у тебя фортепиано и ещё испанский в семь.

– Да-да. Пока! – И я убегаю вглубь дома.

Картофельные тефтели – это как ньокки, только чуть потвёрже. Бреду их научила готовить её мама. Я их обожаю. По-простому их ещё называют люлеки; моему папе это слово кажется дико смешным. «Опять у нас люлеки на обед», – говорит он и ржёт как конь. Мама этого стесняется и постоянно ему говорит: «Марьян, перестань. Не делай так при детях». Тогда папа смотрит на меня так, как только он умеет: хмурит брови и глядит из-под них. И тогда мы хохочем оба, пока мама из протеста не встаёт и не уходит к себе в комнату.

– Я дома! – кричу я на весь коридор.

Из кабинета – он находится в конце коридора – выходит папа. Дверь в его комнату всегда открыта. Там у него книги и компьютеры. Он снимает очки:

– У тебя, что ли, нет музыки?

– Я только ноты возьму! – кричу я и бегу наверх по ступенькам.

– Мама в зале, – кричит мне вслед папа, – поздоровайся с ней.

«Мама в зале!» Жуть какая. Мы называем гостиную «зал». Маме так нравится, а папа ей не противоречит. Во Франции у нас правда был зал – огромная комната с длинным столом посредине. Под этим столом я играла, когда была ещё маленькая. Комната была как целый город. А тут совершенно обыкновенная, довольно просторная гостиная.

На втором этаже я врываюсь в свою комнату, швыряю сумку на кровать и закрываю за собой дверь. Надеюсь, меня не станут пилить. Времени почти не осталось! Преподаватель взбесится, если я опоздаю. А я вообще не занималась. Лучше не пойти. Но нельзя: папа расстроится. Где мои ноты?.. Я прыгаю к пианино. Пианино – идеальное хранилище всяких тряпок. Рояль у нас внизу. В так называемом зале. Мама когда-то очень хорошо играла. Но я никогда не слышала. Хотя, мне кажется, когда я была ещё совсем маленькая, она на нём играла. Брала меня на руки, и мы вместе нажимали на клавиши. Может, они мне об этом рассказывали. Иногда про истории из детства мне непонятно, происходили они на самом деле или мне только кажется. Папа мне много раз говорил, что, когда я была грудным ребёнком, я больше всего любила сидеть у мамы на коленях и «этими вот крошечными ручками» – так он говорит – нажимать на клавиши. И мне в конце концов стало казаться, что так оно и было. Я сказала: «Папа, а почему у нас нет никаких фотографий этого дивного зрелища? У нас тысячи фоток. Ты меня фотографировал, когда мне исполнился год, и потом ещё каждые десять минут; почему нет этих вот фотографий самой юной пианистки на свете?» Папа только кивает: «Может, где и есть. Надо поискать». Папа настоящий фанат фотографирования. Ну, был до недавнего времени. Сейчас поменьше.

Я сбрасываю с пианино гору одежды. Ищу ноты. Мазурки Шопена… Преподавателю кажется, что мне страшно подходят мазурки. «Это твой характер, твоя сущность. Ты подвижная и в то же время печальная девочка. Как мазурка». Врезать бы ему!

Я оборачиваюсь к двери: в тишине кто-то постучался. Ручка шевелится. Хочет внутрь, в мою комнату.

– У меня нет времени! – кричу я. – Уходи!

Нажимает на ручку, отпускает. Теперь будет там ещё стоять некоторое время.

– У меня нет времени! – снова кричу я; прямо на самом деле кричу. Теперь уж точно уйдёт.

Из-под одежды я наконец вытаскиваю ноты. Мазурка, опус четырнадцать, номер четыре. Я не репетировала. Ох, преподаватель меня убьёт.

Я достаю из шкафа сумку, которую использую только для внеклассных занятий, пихаю в неё ноты, роюсь на столе, нахожу там учебник испанского, его тоже бросаю в сумку, смотрю на часы – чёрт!!! – и бегу вниз, прямо через мамин зал на кухню.

– Есть будешь? – слышу я её голос. Когда я открываю холодильник, она уже стоит у меня за спиной.

– Некогда, – говорю я, – только яблоко возьму. – И закрываю холодильник.

– Ты в школе ела?

Киваю, думая: «Да тебе на самом-то деле неинтересно». Беру яблоко с кухонного стола и кусаю его. Мама стоит, прислонившись к дверному косяку. Сегодня на ней синий костюм. Давно его не надевала. Обычно она вся в чёрном.

– Тебе идёт, – скороговоркой замечаю я.

– Что? – Она опускает глаза, смотрит на свою одежду. – Правда? Спасибо.

– Здорово, что ты не всё время в чёрном, – говорю я сквозь набитый рот; яблочный сок просачивается между губ и течёт по подбородку. – Хорошо, что хоть иногда в синем.

– Опять издеваешься, – говорит она, пока я тороплюсь мимо неё, сквозь зал по направлению к выходу. Папа стоит в холле.

– Тебя отвезти? – спрашивает он.

– Нет, я на велосипеде! – И захлопываю за собой дверь.

За роялем


Я сразу же пожалела, что решила ехать на велосипеде. Меня продуло аж до костей. Пальцы замёрзли страшно. Преподаватель меня ждал. Когда я вошла, он выразительно посмотрел на часы. Я опоздала всего на пару минут. Ну и фрукт. Ничего не сказал в ответ на моё «здрасьте». Вообще ничего. Невоспитанный пожилой дядька. Кивнул мне в сторону банкетки, скрестил ноги и уставился на клавиши.

– Здрасьте! – повторила я. Надо его приучать к приличному поведению. Положила сумку на стол и вытащила Шопена. – Руки у меня задубели от холода. Я на велике приехала.

Теперь он на меня наконец посмотрел.

– И что, хочешь, чтобы я тебе согрел пальцы?

– Не, я уж лучше сама, – говорю я ему с улыбкой. Не с любезной улыбкой, а с деланной. Так, что видны зубы. Нечто среднее между улыбкой и «катись, старик». Подношу пальцы к губам и дышу на них.

Он опять показывает движением головы на банкетку и говорит:

– Мазурка, опус семнадцать, номер четыре. Поехали.

Сажусь рядом с ним. Банкетка скрипит. Ноты ставлю на пюпитр над клавиатурой.

– Давай я, – говорит он, – а ты ещё подыши на пальцы. Лучше будешь играть. – И, потеснив меня, протягивает руку к нотной тетради, открывает страницу с мазуркой номер четыре. У него ещё парфюм какой-то чудной. Что-то среднее между лимоном и подгнившими фиалками. Потом ещё меня покровительственно треплет по плечу. Дразнится. Издевается. Это меня больше всего в нём раздражает. Держит меня за ребёнка. Как будто я первоклассница. Такая поза защитника. Ненавижу.

– Если пальчики согрелись, – говорит он и смотрит на меня, – давай, вперёд.

Я опускаю руки на клавиши и начинаю.

Хороший этот Шопен, ничего не скажешь, но никак не выходит. Останавливаюсь. Ноты не складываются в мелодию. Мазурка сначала медленная, потом становится всё более динамичной. Я слишком сосредоточена на нотах и пальцах, чтобы из этого получилась музыка.

– Не занималась, – говорит он.

– Не-а, – сознаюсь я. – Времени не было.

– Жалко. Красивая мазурка. На тебя похожая.

– Что вы имеете в виду?

– А мы разве не договорились, что будем на «ты»?

Не могу я ему тыкать. Он старый, как дуб. И ещё парфюмом душится. Парфюм только старики используют. Алекс никогда ничем не душится. Хотя какой-нибудь дезодорант ему бы не помешал. Он всю вторую половину дня проводит на отцовской автомойке и к вечеру так устаёт – это он сам так говорит, – что падает в кровать и вообще не принимает душ. А утром сразу в школу. Так что какой-нибудь дезодорант не помешал бы.

Но Алекс просто пахнет. А парфюмы реально воняют. Это для стариков.

– Что ты имеешь в виду? – через силу говорю я.

Преподаватель вздыхает, поднимает голову и смотрит в стену над инструментом.